Лето Господне

Часть 2

Донская густо усыпана травой, весело, будто луг. Идут без шапок, на тротуаре местечка нет. Прокатил на паре-пристяжке обер-полицмейстер Козлов, стоиком в пролетке, строго тряся перчаткой, грозя усами, выкатывая глаза: “стро-го у меня!..” Значит – сейчас начнется. И вот, уж видно: влево, на Калужском рынке, над чернотой народа, покачиваются в блеске первые золотистые хоругви...– Идет!.. иде-от!!.Подвигается Крестный ход.Впереди – конные жандармы, едут по обе стороны, не пускают народ на мостовую. Карие лошадки поигрывают под ними, белеют торчки султанчиков. Слышится визг и гомон:– Ах ты, ст......!.. выскочила, прокля......Гонят метлами с мостовой прорвавшуюся откуда-то собаку, – подшибли метлой, схватили...Теперь все видно, как начинается Крестный ход.Мальчик, в бело-глазетовом стихаре, чинно несет светильник, с крестиком, на высоком древке. Первые за ним хоругви – наши, казанские, только что в ход вступили. Сердце мое играет, я знаю их. Я вижу Горкина: зеленый кафтан на нем, в серебряной бахромке. Он стал еще меньше под хоругвей; идет-плетется, качается: трудно ему идти. Голова запрокинута, смотрит в небо, в золотую хоругвь, родную: Светлое Воскресение Христово. Вся она убрана цветами, нашими георгинами и астрами, а над золотым крестиком наверху играет, будто дымок зеленый, воздушная, веерная спаржа. Рядом – Василь-Василич, красный, со взмокшими на лбу лохмами, движется враскорячку, словно пудовики в ногах: он несет тяжелую, старую хоругвь, похожую на огромную звезду с лучами, и в этой звезде, в матовом серебре, будто на снежном блеске светится Рождество Христово. Блеск от него на солнце слепит глаза. Руки Василь-Василича – над запрокинутой головой, на древке; древко всунуто в кожаный чехол; чехол у колен, мешает, надо идти враскачку, – должно быть, трудно. Звезда покачивается, цепляет, звонкает об сквозящую легкую хоругвь Праздника Воскресения Христова. Больше пуда хоругвь-Звезда, и на одном-то древке, а не втрояк. Слезы мне жгут глаза: радостно мне, что это наши, с нашего двора, служат святому делу, могут и жизнь свою положить, как извозчик Семен, который упал в Кремле за ночным Крестным ходом, – сердце оборвалось. Для Господа ничего не жалко. Что-то я постигаю в этот чудесный миг... – есть у людей такое... выше всего на свете... – Святое, Бог!А вот и трактирщик Митриев, в кафтане тоже. Он несет другую тяжелую хоругвь нашу: в ослепительно-золотых лучах, в лазури, темный, высокий инок – ласковый преподобный Сергий. Он идет над народом, колышется; за его ликом в схиме светится золотое солнце. Вот и еще колышется: воин с копьем, в железе, клонится к Преподобному.– Иван-Воин... – шепчет мне Кланюшка, – с нашей Якиманки... трудится Артамон Иваныч, москательщик.Звонкают и цепляются хоругви: от Спаса в Наливках, от Марона-Чудотворца, от Григория Неокессарийского, Успения в Казачьей, Петра и Павла, Флора-Лавра, Иоакима и Анны... – все изукрашены цветами, подсолнухами, рябинкой. Все нас благословляют, плывут над нами. Я вижу взмокшие головы, ясные лысины на солнце, напруженные шеи, взирающие глаза, в натуге, – в мольбе как будто.Кланюшка шепчет:– Барышник с Конной, ревнутель очень... А это, Чудотворцев Черниговских несет, рыжая борода... Иван Михайлыч, овсом торгует... а во, проходит, золотая-тяжелая, Михаил-Архангел, в Овчинниках... Никола-Чудотворец, в Пупышах... Никита-Мученик, с Пятницкой... Воскресения в Кадашах... Никола в Толмачах... несет старик, а сила-ач... это паркетчик Бабушкин, два пуда весу... А эта при французах еще была, горела – не сгорела, Преображения на Болвановке... Троицы в Лужниках, Катерины-Мученицы, с Ордынки... Никола Заяицкий, купец его первой гильдии несет, дышит-то как, рот разинул... по фамилии Карнеев, рогожами торгует на Ильинке, новый иконостас иждивением своим поставил... А вот, Климента-Папы-Римского, бархатная хоругвь, та серебром вручную, малиновая-то, с колосиками... А во, гляди-ка, твой Иван-Богослов, замечательного писания, иконописец Пантюхов, знакомый мой... А вот, чернена по серебру, – Крещение Господне... Похвалы Пресвятыя Богородицы... Ильи-Обыденного... Николы в Гусятниках... Пятницы-Параскевы, редкостная хоругвь, с Бориса Годунова... а рядышком, черная-то хоругвь... темное серебро в каменьях... страшная хоругвь эта, каменья с убиенных посняты, дар Малюты Скуратова, церкви Николы на Берсеновке, триста годов ей, много показнил народу безвинного... несет ее... ох, гляди, не под силу... смокнул весь... ах, ревнутель, литейный мастер Овчинников, боец на “стенках”... силищи непомерной... изнемогает-то... а ласковый-то какой... хорошо его знаю... сердешного голубя... вместе с ним плачем на акафистах...Колышется-плывет сонм золотых хоругвей, благословляет нас всех, сияет Праздниками, Святыми, Угодниками, Мучениками, Преподобными...Кланюшка дергает меня за руку, губы его трясутся, и слезы в его глазах:– На конике-то белом... смотри-смотри... – Георгий– Победоносец, что в Яндове... Никола Голутвинский... Косьма-Дамиан... Вознесения на Серпуховке... Воскресение Словущего, в Монетчиках... Гляди, гляди... кремлевские начинают надвигаться!..Тяжелые, трудные хоругви. Их несут по трое, древки в чехлы уперты, тяжкой раскачкой движутся, – темные стрелы-солнца, – лучи из них: Успение, Благовещение, Архангелы, Спас на Бору, Спас-Золотая Решетка, Темное Око, строгое... Чудовские, Двенадцати Апостолов, Иоанн Предтеча... – древняя старина. Сквозные, легкие – Вознесенского монастыря; и вовсе легкие, истершиеся, золотцем шитые по шелкам, царевен рукоделья, – царей Константина и Елены, церквушки внизу Кремля... Несут бородатые купцы, все в кафтанах, в медалях, исконные-именитые, – чуть плывут... И вот – заминка... клонится темная хоругвь, падает голова под нею... Бледное, серое лицо, русая борода... подхватывают, несут, качается темная рука... воздвигается сникшая хоругвь, разом, подхватывает-вступает дружка... – и опять движутся, колышась.– Триста двадцать семую насчитал!.. – кто-то кричит с забора, – во сила-то какая... священная!..Гаечник Прохор это, страшный боец на “стенках”. Про какую он силу говорит?..– А про святую силу... – шепчет мне Кланюшка, от радости задыхается, в захлебе, – Господня Сила, в Ликах священных явленная... заступники наши все, молитвенники небесные!.. Думаешь, что... земное это? Это уж самое небо движется, землею грешной... прославленные все, увенчанные... Господни слуги... подвигами прославлены вовеки... сокровища благих...Кажется мне: смотрят Они на нас, все – святые и светлые. А мы все грешные, сквернословы, жадные, чревоугодники... – и вспоминаю о пироге. Осматриваюсь и вижу: грязные все какие... сапожники, скорняки... грязные у них руки, а лица добрые, радостно смотрят на хоругви, будто даже с мольбой взирают.– А это старая старина, еще до Ивана Грозного... присланы в дар от царя Византийского... Кресты Корсунские – запрестольные, из звонкого хрусталя литые... чего видали!.. – радостно шепчет Кланюшка. – А вот и духовенство, несут Спаса Нерукотворенного, образу сему пять сот лет, а то и боле.Великая Глава Спаса: темная, в серебре, тяжелая икона. На холстине Его несут. Певчие, в кафтанах, – цветных, откидных, подбитых, – и великое духовенство, в серебряных и злаченых ризах: причетники, дьяконы, протопопы в лиловых камилавках, юноши в стихарях, с рипидами: на золоченых древках лики крылатых херувимов, дикирии и трикирии, кадила... – и вот, золотится митра викарного архиерея. Поют “Царю Небесный”. Течет и течет народ, вся улица забита. Уже не видно блеска, – одна чернота, народ. А на заборах сидят, глядят. Праздничное ушло, мне грустно...Архиерея монахи угощают, не прибудет. Дядя Егор кричит; “чего ему ваш обед, там его стерлядями умащают!”А у нас богомольцев привечают – всем по калачику.Проходит обед, парадный, шумный. Приезжают отец к концу, уставший, – монахи удержали. После обеда Кашин желает в стуколку постучать, по крупной, по три рубля ремиз, тысячи можно проиграть. Отец карт не любит, они в руках у него не держатся, а так себе, веерком, – гляди, кто хочет. А надо: гости хотят – играй. Играют долго, шумят, стучат кулаками по столу, с горячки, как проиграются. Дядя Егор ругается, Кашин жует страшными желтыми зубами, палит сигарки, весь стол избелил ремизами, даже не лезет выше, хоть и другой приставляй. Отцу везет, целую стопку бумажек выиграл. “Святые помогают!” – чвокает дядя Егор зубом, нехорошо смеется, все у него эти с языка соскакивают, рвет и швыряет карты, требует новые колоды. Накурено в зале досиня, дня не видно. А стопка у отца все растет. Кашин кричит – “валяй подо все ремизы, всмарку!..”. Я ничего не понимаю, кружится голова, в тумане. – “Би-та...... как......у архимандрита!.. – гогочет дядя Егор и чвокает, – “монахи его устерлядили!..”.От гомона ли и дыма, от жирного ли обеда, от утомленья ли всего дня... – мне тошно, движется все, колышется, сверкает... – я ничего не помню......Колышутся и блестят, живые... Праздники и святые лики, кресты, иконы, ризы... плывут на меня по воздуху – свет и звон. И вот, – старенькое лицо, розовая за ним лампадка... за ситцевой занавеской еще непогасший день...– Чего ж ты, косатик, повалился, а?.. – ласково спрашивает Горкин и трогает мою голову сухой ладонью.Он уж босой, ночной, в розовенькой рубахе, без пояска. Пришел проведать.– Уж и хорошо же, милок, как было!.. Прошел Господь со Святыми, Пречистую навестил. А мы Ему потрудились, как умели.Я спрашиваю, полусонно, – “а поглядел на нас?”.– Понятно, поглядел. Господь все видит... а что?..– А Пресветлый говорил вчера... Господь стро-го спросит: “как вы живете... поганые?”– Так Господь не скажет – “поганые”...– А как?..– “Кайтеся во гресех ваших... а все-таки вижу, помните Меня... потрудились, на часок отошли от кутерьмы-то вашей”... Милостив Господь, и Пречистая у нас заступа. Наро-ду... половина Москвы было, так под икону и поползли все, повалились, как вот те под косой травка... в слезах, и горя, и радости понесли Пречистой...– Да... как травка?..– Уж так-то хорошо, ласково... А папашенька-то нагрел грозителей-то, начисто обыграл, и не бывало никогда... к пяти будто тыщам вышло! Она ему вексельки малые и надодрали, и отдали... денег-то не платить, во как. Еще-то чего сказать?.. А Василь-Василича нашего сам преосвященный кафтаном благословил, теперь уж по спискам хоругиносец будет. А вот как вышло. У Ризположенского проулка было... уж недалгче от Донского, сомлел самый силач купец Доронин... хо-роший человек, ревнутель,.. большую хоругь нес, а день-то жаркий, ну и... И все-то притомились, не заступают принять хоругь, боятся – не осилят! Я Василича укрепил – “возьмись, Вася!” А он, знаешь, го-рячий у нас... – взялся! И так-то понес, как на крылах, сила-то у него медвежья, дал Господь. Ну, вот ты и повеселел малость... и спи, косатик, ангелы тебе приснятся...Не помню, снились ли ангелы. Но до сего дня живо во мне нетленное: и колыханье, и блеск, и звон, – Праздники и Святые, в воздухе надо мной, – небо, коснувшееся меня. И по сей день, когда слышу светлую песнь – “...иже везде сый и вся исполняяй...” – слышу в ней тонкий звон столкнувшихся хоругвей, вижу священный блеск.

Покров

Отец ходит с Горкиным по садику и разговаривает про яблоньки. Редко, когда он говорит не про “дела”, а про другое, веселое: а то все рощи да подряды, да сколько еще принанять народу, да “надо вот поехать”, да “не мешайся ты тут со своими пустяками”. И редко увидишь его дома. А тут, будто на гуляньи или когда ездил на богомолье с нами, – веселый, шутит, хлопает Горкина по спинке и радуется, какая антоновка-то нонче богатая. Горкин тоже рад, что отец душеньку отводит, яблочками занялся, и тоже хвалит антоновку: и червь не тронул, и цвет морозом не побило, а вон белый налив засох, от старости, пожалуй.– Коль подсаживать, так уж онтоновку, Сергей Иваныч... – поокивает он ласково, – пяток бы еще корней, и яблока покупать не будем для моченья.Я вспоминаю, что скоро радостное придет, “покров” какой-то, и будем мочить антоновку. “Покров”... – важный какой-то день, когда кончатся все “дела”, землю снежком покроет, и – “крышка тогда, шабаш... отмаялся, в деревню гулять поеду”, – говорил недавно Василь-Василич.И все только и говорят: “вот подойдет “покров” – всему развяза”. Я спрашивал Горкина, почему – “развяза”. Говорит – “а вот, все дела развяжутся, вот и “покров”. И скорняк говорил намедни: “после “покрова” работу посвалю, всех на зиму покрою, тогда стану к вам приходить посидеть вечерок, почитать с Панкратычем про священное”. А еще отец говорил недавно:– Хочу вот в Зоологическом саду публику удивить, чего никогда не видано... “ледяной дом” запустим с бенгальскими огнями... вот, после “покрова”, уж на досуге обдумаем.Что за “ледяной дом”? И Горкин про дом не знает, – руками так, удивляется: “чудит папашенька... чего уж надумает – не знаю”. И я жду с нетерпением, когда же придет “покров”. Сколько же дней осталось?..– А ты вот так считай – и ждать тебе будет веселей, а по дням скушно будет отсчитывать... – объясняет Горкин. – Так вот прикидывай... На той неделе, значит, огурчики посолим, на Иван-Постного, в самый канун посолим... а там и Воздвиженье, Крест Животворящий выносят... – капустку будем рубить, либо чуток попозже... а за ней, тут же на-скорях, и онтоновку мочить, под самый под “покров”. До “покрова” три радости те будет. А там и зубы на полку, зима... будем с тобой снег сгребать, лопаточку тебе вытешу, мой Михайлов День подойдет, уж у нас с тобой свои посиделки будут. Будем про святых мучеников вычитывать, запалим в мастерской чугунку сосновыми чурбаками. И всего у нас запасено будет, ухитимся потепле, а над нами Владычица, Покровом своим укроет... под Ее Покровом и живем. И скажет Господу: “Господи, вот и зима пришла, все нароботались, напаслись... благослови их. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть, Покров Мой над ними будет”. Вот тебе и – Покров.Так вот что это – Покров! Это – там, высоко, за звездами: там – Покров, всю землю покрывает, ограждает. Горкин и молитвы Покрову знает, говорит: “сама Пречистая на большой высоте стоит, с Крестителем Господним и твоим Ангелом – Иван-Богословом, и со ангельскими воинствами, и держит над всей землей великий Покров-омофор, и освящается небо и земля, и все церкви засветятся, и люди возвеселятся”.А я – увижу? Нет: далеко, за звездами. А один святой человек видал, дадено ему было видеть и нам возвестить, – в старинном то граде было, – -чтобы не устрашались люди, а жили-радовались.– Потому, милок, и не страшно нам ничего, под таким-то Покровом. Нам с тобой не будет ничего страшно: роботай-знай – и живи, не бойся, заступа у нас великая.Теперь, ложась спать, я молюсь Богородице-Казанской, – темная у нас икона в детской. Молюсь и щурюсь... Вижу лучики – лучики лампадки, будто это на небе звездочки, и там, высоко, за звездами, – сверкающий омофор-Покров. И мне ничего не страшно.Если бы увидать – там, высоко, за звездами?!.Вот и канун Ивана-Постного, – “усекновение Главы Предтечи и Крестителя Господня”, – печальный день.Завтра пост строгий: будем вкушать только грибной пирог, и грибной суп с подрумяненными ушками, и рисовые котлетки с грибной подливкой; а сладкого не будет, и круглого ничего не будет, “из уважения”: ни картошки, ни яблочка, ни арбуза, и даже нельзя орешков: напоминают “Главку”. Горкин говорит, что и огурчика лучше не вкушать, одно к одному уж пусть. Но огурчики длинные?.. Бывают и вовсе круглые, “кругляки”, а лучше совсем не надо. Потому, пожалуй, в канун огурцы и солят.На нашем дворе всю неделю готовятся: парят кадки и кадочки, кипятят воду в чугунах, для заливки посола, что-бы отстоялась и простыла, режут укроп и хрен, остропахучий эстрагоник; готовят, для отборного засола, черносмородинный и дубовый лист, для крепкости и духа, – это веселая работа.Выкатила кадушки скорнячиха; бараночник Муравлятников готовит целых четыре кадки; сапожник Сараев тоже большую кадку парит. А у нас – дым столбом, живое столпотворение. Как же можно: огурчика на целый год надо запасти, рабочего-то народу сколько! А рабочему человеку без огурчика уж никак нельзя: с огурчиком соленым и хлебца в охотку съешь, и поправиться когда нужно, опохмелиться, – первое средство для оттяжки. Кадки у нас высокие: Василь-Василич на цыпочках поднимается – заглянуть; только Антон Кудрявый заглядывает прямо. Кадки дымят, как трубы: в них наливают кипяток, бросают докрасна раскаленные вязки чугунных плашек, – и поднимается страшное шипенье, высокие клубы пара, как от костров. Накрывают рогожами и парят, чтобы выгнать застойный дух, плесени чтобы не было. Горкину приставляют лесенку, и он проверяет выпарку. Огурчики – дело строгое, требует чистоты.Павел Ермолаич, огородник, пригнал огурца на семи возах: не огурец, а хрящ. Пробуют всем двором: сладкие, и хрустят, как сахар. Слышно, как сочно хряпают: хряп и щелк. Ешь, не жалко. Откусят – и запустят выше дома. Горкин распоряжается:– На чистые рогожи отбирай, робята!.. Бабочки, отмывай покрепше!..Свободные от работы плотники, бабы из наших бань, кухарка Марьюшка, горничная Маша, Василь-Василич, особенно веселый, – радостной работой заняты. Плотники одобряют крупные, желтяки. Такие и Горкин уважает, и Василь-Василич, и старичок-лавочник Юрцов: пеняют даже Пал-Ермоланчу, что желтяков нонче маловато. А я зеленые больше уважаю, с пупырками. Нет, говорят, как можно, настоящий огурчик – с семечками который, зрелый: куда сытней, хрипнешь – будто каша!На розовых рогожах зеленые кучи огурца, пахнет зеленой свежестью. В долгом корыте моют. Корыто – не корыто, а долгая будто лодка с перевоза. В этом корыте будут рубить капусту. Ондрюшка, искусник, выбирает крупные желтяки, вываливает стамезкой “мясо”, манит меня идти за ним на погребицу, где темней, ставит в пустые огурцы огарки... – и что за чудесные фонарики! желто-зеленые, в разводах, – живые, сочные. Берет из песка свекольные бураки, выдалбливает стамезкой, зажигает огарочки... – и что за невиданный никогда огонь! малиново-лиловый, живой, густо-густой и... бархатный!.. – вижу живым доселе. Доселе вижу, из дали лет, кирпичные своды, в инее, черные крынки с молоком, меловые кресты, Горкиным намеленные повсюду, – в неизъяснимом свете живых огоньков, малиновых... слышу прелестный запах сырости, талого льда в твориле, крепкого хрена и укропа, огуречной, томящей свежести... – и слышу и вижу быль, такую покойную, родную, смоленную душою русской, хранимую святым Покровом.А на солнце плещутся огурцы в корыте, весело так купаются. Ловкие бабьи руки отжимают, кидают в плоские круглые совки... – и валятся бойкие игрунки зеленые гулким и дробным стуком в жерла промытых кадок. Горкин стоит на лесенке, снимает картуз и крестится.– Соль, робята!.. чисты ли руки-те?.. Бережно разводи в ведерке, отвешено у меня по фунтикам... не перекладь!..лей с Господом!..Будто священное возглашает, в тишине. И что-то шепчет... какую же молитву? после, доверил мне, помню ее доселе, молитву эту – “над солию”: “сам благослови и соль сию и приложи ю в жертву радования...”Молитву над огурцами. Теперь я знаю душу молитвы этой: это же – “хлеб насущный”: “благослови их, Господи, лютую зиму перебыть... Покров Мой над ними будет”. Благословение и Покров – над всем.Кадки наполнены, укрыты; опущены в погреба, на лед. Горкин хрустит огурчиком. Ласково говорит:– Дал бы Господь отведать. К Филиповкам доспеют, попостимся с тобой огурчиком, а там уж и Рождество Христово, рукой подать.Наелись досыта огурцов, икают. Стоит во дворе огуречный дух, попахивает укропом, хреном. Смоленные огурцы спят в кадках – тихая “жертва радования”.А вот и другая радость: капусту рубим!После Воздвиженья принимаются парить кади под капусту. Горкин говорит – “огурчики дело важное, для скусу, а без капустки не проживешь, самая заправка наша, робочая”. Опять на дворе дымятся кадки, столбами пар. Новенькие щиты, для гнета, блестят на солнце смолистой елкой. Сечки отчищены до блеска. Народу – хоть отгоняй. Пришли все плотники: какая теперь работа, Покров на носу – домой! Пришли землекопы и конопатчики, штукатуры и маляры, каменщики и кровельщики, даже Денис с Москва-реки. Горкин не любит непорядков, серчает на Дениса – “а ты зачем? на портомойке кто за тебя остался... Никола-Угодник-батюшка?!.” Денис, молодой солдат, с сережкой в ухе, – все говорят – красавец! – всегда зубастый, за словом в карман не лезет, сегодня совсем тихий, будто даже застенчивый: в глаза не глядит, совсем овечка. Горничная Маша, крестница Горкина, смеется: “капустки Денису зажелалось... пусть пожует, малость оттянет, может!” Все смеются, а Денис и не огрызнется, – как бывало. Мне его что-то жалко, я про него все знаю, наслушался. Денис выпивает с горя, что Маша выходит за конторщика... а потому Маша выходит за конторщика, что Денис пьяница... Что-то давно выходит, а все не выйдет, а в водополье – при нас это было с Горкиным – принесла Денису пирог с морковью, в украдочку, сунула без него и убежала: “это за пескарей ему”. Ничего не понять, чего такое. И все-то знают, для какой капусты пришел Денис.– Я, Михал Панкратыч, буду за троих, дозвольте... а на портомойке Василь-Василич Ондрейку оставил без меня, дозволил... уж и вы дозвольте.Совсем – овечка. Горкин трясет бородкой: ладно, оставайся, руби капусту. И Горкину нравится Денис: золотые руки, на все гожий, только вот пьяница. А потому пьяница, что..– Их не поймешь... как журавль с цаплей сватаются, вприглядку!Двадцать возов капусты, весь двор завален: бело-зеленая гора, рубить-не-перерубить. Василь-Василич заправляет одним корытом, другим – я с Горкиным. Корыта из толстых досок, огромные, десять сечек с каждого боку рубят, весело слушать туканье, – как пляшут. В том корыте серую капусту рубят, а в нашем – белую. Туда отбирают кочни позеленей, сдают зеленые листья с нашей, а в наше корыто кидают беленькую, “молочную”. Называют – “хозяйское корыто”. Я шепчу Горкину – “а им почему зеленую?”. Он ухмыляется на меня:– Зна-ю, чего ты думаешь... Обиды тут нет, косатик. Ваша послаще будет, а мы покрепчей любим, с горчинкой, куда вкусней... и как заквасится, у ней и дух пронзей... самая знаменитая капуста наша, серячок-то.Все надо по порядку. Сперва обсекают “сочень”, валят в корыто кочни, а самое “сердечко” в корыто не бросают, в артель идет. Когда ссекают – будто сочно распарывают что-то, совсем живое. Как наполнится полкорыта, Горкин крестится и велит:– С Богом... зачинай, робятки!Начинается сочное шипенье, будто по снегу рубят, – так жвакает. А потом – туп-туп-туп... тупы-туки... тупы-туки... – двадцать да двадцать сечек! Молча: нельзя запеть. И Горкин не запретил бы, пригодную какую песню, – любит работу с песнями, – да только нельзя запеть, “духу не выдержать”. Денис – сильный, и он не может. Глупая Маша шутит: “спой ты хоть про капусту, в кармане, мол, пусто!..” А Денис ей: “а ты косила?” – “Ну, косила, ложкой в рот носила!” Совсем непонятный разговор. – “А что тебе, косила, тебя не спросила!” – “А вот то, знала бы: что косить – что капусту рубить, – не спеть”. А она все свое: “пьют только под капусту!” Горкин даже остановил: “чисто ты червь капустный, тебя не оберешь”.– Годи, робята...Горкин черпает из корыта, трясет в горсти: мелко, ровно, капустинка-то к капустнике. Опять начинают сечку, хряпают звонко кочерыжки. Горкин мне выбирает самые кончики от хряпки: надавишь зубом – так и отскочит звонко, как сахарок. Приятно смотреть, как хряпают. У молодых, у Маши, у Дениса – зубы белые-белые, как кочерыжки, и будто прикусывают сахар, будто и зубы у них из кочерыжки. Редиской пахнет. Швыряются кочерыжками – объелись. Веселая – капуста эта! Ссыпают в кадки, перестилают солью. Горкин молитву шепчет... – про “жертву радования”?..В канун Покрова, после обеда, – самая большая радость, третья: мочат антоновку.Погода разгулялась, большое солнце. В столовую, на паркет, молодцы-плотники, в родовых рубахах, чистые, русые, ясноглазые, пахнущие березой банной, втаскивают огромный рогожный тюк с выпирающей из него соломой, и сразу слышно, как сладко запахло яблоком. Ляжешь на тюк – и дышишь: яблочными садами пахнет, деревней, волей. Не дождешься, когда распорют. Порется туго, глухо, – и вот, пучится из тюка солома, кругло в ней что-то золотится... – и катится по паркету яблоко, большое, золотое, цвета подсолнечного масла... пахнет как будто маслом, будто и апельсином пахнет, и маслится. Тычешься головой в солому, запустишь руки, и возятся под руками яблоки. И все запускают руки, все хотят выбрать крупное самое – “царя”. Вся комната в соломе; под стульями, под диваном, под буфетом, – везде закатились яблоки. И кажется, что они живые, смотрят и улыбаются. Комната совсем другая, яблочная. Вытираем каждое яблоко холстинным полотенцем, оглядываем, поминки нет ли, родимые ямки-завитушки заливаем топленым воском. Тут же стоят кадушки, свежие-белые, из липки. Овсяная солома пареная, душистая, укладывается на дно кадушки, на нее – чтобы бочками не касались – кладутся золотистые антоновки, и опять, по рядку, солома, и опять яблоки... – и заливается теплой водой на солоде.На “яблоках” все домашние: даже и отец радуется с нами, и матушка, на креслах... – ей запрещают нагибаться: она ходит тихо и тяжело, “вынашивает”, и ее все остерегают, даже Маша: “вам, барыня, нельзя, я вам достану яблочко”. Кругом кресел, все мы ее обсели: и Сонечка, и Маня, и брат Коля, и старая кривая Васса, которая живет в темненькой и не отличит яблока от соломы, и Горкин с Марьюшкой. Маша все ужасается на яблоки и вскрикивает, как будто испугалась: “да барыня... ка-кое!..” Сонечка дает ей большое яблоко и говорит: “А ну, откуси, Маша... очень ты хорошо, послушаем”. Маша на яблоко смеется, закусывает крепко-звонко белыми-белыми зубами, сочными, как миндаль, и так это хорошо выходит – хру-хру... хру-хру, чмокается во рту, и видно, как сок по губам сочится. И все начинаем хрупать, но Маша хрупает лучше всех. Я сую ей украдкой яблоко, самое-самое большое, ищу карман. Она перехватывает мою руку и щурит глаз, хитро-умильно щурит. Так мне нравится на нее смотреть, что я сую ей украдкой другое яблоко. А на всех нас, на яблоки, на солому, на этот “сад”, вытянув головку, засматривает из клетки затихший чего-то соловей, – может быть, хочет яблочка. И на всю эту радость нашу взирает за голубой лампадкой старинная икона Владычицы Казанской едва различимым Ликом.Плотники поднимают отяжелевшие кадушки, выносят бережно. Убирают солому, подметают. Многие дни будут ходить по дому яблочные духи. И с какой же радостью я найду закатившееся под шкаф, ставшее духовитее и слаже антоновское “счастье”!..Вот и Покров пришел, праздник Владычицы Пречистой, – во всю землю Ее Покров. И теперь ничего не страшно. Все у нас запасено, зима идет, а мы ухитимся потеплей, а над нами Владычица, – там, высоко, за звездами.Я просыпаюсь рано, – какой-то шум?.. Будто загромыхали ванной? Маша просовывает в дверь голову, неубранную, в косах. Подбегает к моей постельке, тычется головой в подушку, кусает меня за щечку и говорит, в улыбке:– Ду-сик... глазастенький, разунь глазки... маменька Катюшу подарила, нонче ночью! Вчерась яблочко кушала, а вот и Катюша-нам!..Щекочет у моего носа кончиком косы, и весело так смеется, и все называет – “ду-сик”. Отмахивает розовую занавеску, – и вот солнце! Праздничное, Покров.В столовой накрыто парадно к чаю. Отец – парадный, надушенный, разламывает горячий калач над чаем, намазывает икрой, весело смотрит на меня.– Маленькая Катюша... – говорит он особенно, прищурясь, и показывает головой на спальню. – Теперь, мальчонка, у нас пяток! Рад сестренке?..Я бросаюсь к нему, охватываю его руками и слышу, как пахнет икрой чудесно, и калачом, и самоварным паром, и бульканьем, и любимыми, милыми духами, – флердоранжем.– Вот тебе от Катюши нашей... розовая обновочка!.. И только теперь я вижу – новые розовые чашки, розовый чайник с золотым носиком, розовую полоскательную чашку, розовую, в цветочках, сахарницу... – и все в цветочках, в бело-зеленых флердоранжах! Все такое чудеснорозово, “катюшино”... совсем другое, что было раньше. Чашеки не простые, – совсем другие: уже и уже кверху, “чтобы не расплескалось”, – весело говорит папашенька: “так и зови – “катюшки”.И вдруг, слышу, за дверью спальни, – такое незнакомое, смешное... – “уа-а... у-а-а......”.– Новый-то соловей... а? Не покупной соловей, а свой! – весело говорит отец. – А самое главное... мамашенька здорова. Будешь молиться – Катюшеньку прибавляй, сестренку.И намазывает мне икрой калачик.Большое солнце, распелись канарейки, и в этом трескучем ливне я различаю новую теперь, нашу, песенку – “у-а-а... у-а-а-а...”. Какой у нас свет, какая у нас радость!.. Под самый Покров Владычицы.Разъехались плотники по домам, в деревню, зиму перебывать. И у них запасено на зиму. Ухитятся потепле, избы закутают соломой, – и над ними Покров Ее, и теперь ничего не страшно. И Василь-Василич отмаялся, укатил в деревню, на недельку: нельзя, Покров. Горя с народом принял: каждого тоже рассчитать, все гривеннички помнить, что забрали за полгода работы, никого чтобы не обидеть, не утеснить: ни отец этого не любит, ни Горкин. Намаялся-таки, сердешный, целую неделю с утра до ночи сидел в мастерской за столиком, ерошил свои вихры, постреливал косым глазом и бранился: “а, такие... спутали вы меня!..” Народу до двухсот душ, а у него только каракульки на книжке, кружочки, елочки, хвостики... – как уж разбирается – не понять. Всем вот давал вперед, а теперь и сам тот не разберет! Горкин морщится, Василь-Василич все – тот да тот. Ну, теперь всем развяза: пришел Покров.И земле ухититься тоже надо: мороз ударит. Благослови ее. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть. Покров и над нею будет.А у Горкина новая шуба будет: “земной покров”. Отец подарил ему старую свою, хорьковую, а себе заведет новинку, “катюшкину”. Скорняк уже перебрал, подпустил парочку хоря, и теперь заправская будет шуба, – прямо купец с Рядов. И мне тоже “земной покров”: перетряхнули мой армячок бараний, подправили зайчиком в рукава, – катай с горки с утра до вечера, морозу не добраться. И – очень порадовался Горкин: с канителью развяза наступила. Дениса не узнаешь: таким-то щеголем ходит, в запашной шубе, совсем молодчик, – вчера показывал. Сватанье-огрызанье кончилось: сосватались, слава Богу, с Машей, свадьба на Красной Горке, нельзя раньше, – приданое готовить надо, и по дому много дела, теперь Катюшка, а мамашенька привыкла к Маше, просила побыть до Пасхи.– Дениса старшим приказчиком берет папашенька, Василичу правая рука. Вот и Маша покроется... как хорошо-то, косатик, а?..Да, хорошо... Покров. Там, высоко, за звездами. Видно в ночном окне, как мерцают они сияньем, за голыми прутьями тополей. Всегда такие. Горкин говорит, что такие и будут, во все века. И ничего не страшно.Я смотрю на лампадку, за лампадку... в окно, на звезды, за звездами. Если бы все увидеть, как кто-то видел, в старинном граде!.. Стараюсь вспомнить, как Горкин учил меня вытвердить молитву, новую. Покрову... длинную, трудную молитву. Нет, не помню... только короткое словечко помню – “О, великое заступление печальным... еси...”.

Именины

Отец ходит с Горкиным по садику и разговаривает про яблоньки. Редко, когда он говорит не про “дела”, а про другое, веселое: а то все рощи да подряды, да сколько еще принанять народу, да “надо вот поехать”, да “не мешайся ты тут со своими пустяками”. И редко увидишь его дома. А тут, будто на гуляньи или когда ездил на богомолье с нами, – веселый, шутит, хлопает Горкина по спинке и радуется, какая антоновка-то нонче богатая. Горкин тоже рад, что отец душеньку отводит, яблочками занялся, и тоже хвалит антоновку: и червь не тронул, и цвет морозом не побило, а вон белый налив засох, от старости, пожалуй.– Коль подсаживать, так уж онтоновку, Сергей Иваныч... – поокивает он ласково, – пяток бы еще корней, и яблока покупать не будем для моченья.Я вспоминаю, что скоро радостное придет, “покров” какой-то, и будем мочить антоновку. “Покров”... – важный какой-то день, когда кончатся все “дела”, землю снежком покроет, и – “крышка тогда, шабаш... отмаялся, в деревню гулять поеду”, – говорил недавно Василь-Василич.И все только и говорят: “вот подойдет “покров” – всему развяза”. Я спрашивал Горкина, почему – “развяза”. Говорит – “а вот, все дела развяжутся, вот и “покров”. И скорняк говорил намедни: “после “покрова” работу посвалю, всех на зиму покрою, тогда стану к вам приходить посидеть вечерок, почитать с Панкратычем про священное”. А еще отец говорил недавно:– Хочу вот в Зоологическом саду публику удивить, чего никогда не видано... “ледяной дом” запустим с бенгальскими огнями... вот, после “покрова”, уж на досуге обдумаем.Что за “ледяной дом”? И Горкин про дом не знает, – руками так, удивляется: “чудит папашенька... чего уж надумает – не знаю”. И я жду с нетерпением, когда же придет “покров”. Сколько же дней осталось?..– А ты вот так считай – и ждать тебе будет веселей, а по дням скушно будет отсчитывать... – объясняет Горкин. – Так вот прикидывай... На той неделе, значит, огурчики посолим, на Иван-Постного, в самый канун посолим... а там и Воздвиженье, Крест Животворящий выносят... – капустку будем рубить, либо чуток попозже... а за ней, тут же на-скорях, и онтоновку мочить, под самый под “покров”. До “покрова” три радости те будет. А там и зубы на полку, зима... будем с тобой снег сгребать, лопаточку тебе вытешу, мой Михайлов День подойдет, уж у нас с тобой свои посиделки будут. Будем про святых мучеников вычитывать, запалим в мастерской чугунку сосновыми чурбаками. И всего у нас запасено будет, ухитимся потепле, а над нами Владычица, Покровом своим укроет... под Ее Покровом и живем. И скажет Господу: “Господи, вот и зима пришла, все нароботались, напаслись... благослови их. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть, Покров Мой над ними будет”. Вот тебе и – Покров.Так вот что это – Покров! Это – там, высоко, за звездами: там – Покров, всю землю покрывает, ограждает. Горкин и молитвы Покрову знает, говорит: “сама Пречистая на большой высоте стоит, с Крестителем Господним и твоим Ангелом – Иван-Богословом, и со ангельскими воинствами, и держит над всей землей великий Покров-омофор, и освящается небо и земля, и все церкви засветятся, и люди возвеселятся”.А я – увижу? Нет: далеко, за звездами. А один святой человек видал, дадено ему было видеть и нам возвестить, – в старинном то граде было, – -чтобы не устрашались люди, а жили-радовались.– Потому, милок, и не страшно нам ничего, под таким-то Покровом. Нам с тобой не будет ничего страшно: роботай-знай – и живи, не бойся, заступа у нас великая.Теперь, ложась спать, я молюсь Богородице-Казанской, – темная у нас икона в детской. Молюсь и щурюсь... Вижу лучики – лучики лампадки, будто это на небе звездочки, и там, высоко, за звездами, – сверкающий омофор-Покров. И мне ничего не страшно.Если бы увидать – там, высоко, за звездами?!.Вот и канун Ивана-Постного, – “усекновение Главы Предтечи и Крестителя Господня”, – печальный день.Завтра пост строгий: будем вкушать только грибной пирог, и грибной суп с подрумяненными ушками, и рисовые котлетки с грибной подливкой; а сладкого не будет, и круглого ничего не будет, “из уважения”: ни картошки, ни яблочка, ни арбуза, и даже нельзя орешков: напоминают “Главку”. Горкин говорит, что и огурчика лучше не вкушать, одно к одному уж пусть. Но огурчики длинные?.. Бывают и вовсе круглые, “кругляки”, а лучше совсем не надо. Потому, пожалуй, в канун огурцы и солят.На нашем дворе всю неделю готовятся: парят кадки и кадочки, кипятят воду в чугунах, для заливки посола, что-бы отстоялась и простыла, режут укроп и хрен, остропахучий эстрагоник; готовят, для отборного засола, черносмородинный и дубовый лист, для крепкости и духа, – это веселая работа.Выкатила кадушки скорнячиха; бараночник Муравлятников готовит целых четыре кадки; сапожник Сараев тоже большую кадку парит. А у нас – дым столбом, живое столпотворение. Как же можно: огурчика на целый год надо запасти, рабочего-то народу сколько! А рабочему человеку без огурчика уж никак нельзя: с огурчиком соленым и хлебца в охотку съешь, и поправиться когда нужно, опохмелиться, – первое средство для оттяжки. Кадки у нас высокие: Василь-Василич на цыпочках поднимается – заглянуть; только Антон Кудрявый заглядывает прямо. Кадки дымят, как трубы: в них наливают кипяток, бросают докрасна раскаленные вязки чугунных плашек, – и поднимается страшное шипенье, высокие клубы пара, как от костров. Накрывают рогожами и парят, чтобы выгнать застойный дух, плесени чтобы не было. Горкину приставляют лесенку, и он проверяет выпарку. Огурчики – дело строгое, требует чистоты.Павел Ермолаич, огородник, пригнал огурца на семи возах: не огурец, а хрящ. Пробуют всем двором: сладкие, и хрустят, как сахар. Слышно, как сочно хряпают: хряп и щелк. Ешь, не жалко. Откусят – и запустят выше дома. Горкин распоряжается:– На чистые рогожи отбирай, робята!.. Бабочки, отмывай покрепше!..Свободные от работы плотники, бабы из наших бань, кухарка Марьюшка, горничная Маша, Василь-Василич, особенно веселый, – радостной работой заняты. Плотники одобряют крупные, желтяки. Такие и Горкин уважает, и Василь-Василич, и старичок-лавочник Юрцов: пеняют даже Пал-Ермоланчу, что желтяков нонче маловато. А я зеленые больше уважаю, с пупырками. Нет, говорят, как можно, настоящий огурчик – с семечками который, зрелый: куда сытней, хрипнешь – будто каша!На розовых рогожах зеленые кучи огурца, пахнет зеленой свежестью. В долгом корыте моют. Корыто – не корыто, а долгая будто лодка с перевоза. В этом корыте будут рубить капусту. Ондрюшка, искусник, выбирает крупные желтяки, вываливает стамезкой “мясо”, манит меня идти за ним на погребицу, где темней, ставит в пустые огурцы огарки... – и что за чудесные фонарики! желто-зеленые, в разводах, – живые, сочные. Берет из песка свекольные бураки, выдалбливает стамезкой, зажигает огарочки... – и что за невиданный никогда огонь! малиново-лиловый, живой, густо-густой и... бархатный!.. – вижу живым доселе. Доселе вижу, из дали лет, кирпичные своды, в инее, черные крынки с молоком, меловые кресты, Горкиным намеленные повсюду, – в неизъяснимом свете живых огоньков, малиновых... слышу прелестный запах сырости, талого льда в твориле, крепкого хрена и укропа, огуречной, томящей свежести... – и слышу и вижу быль, такую покойную, родную, смоленную душою русской, хранимую святым Покровом.А на солнце плещутся огурцы в корыте, весело так купаются. Ловкие бабьи руки отжимают, кидают в плоские круглые совки... – и валятся бойкие игрунки зеленые гулким и дробным стуком в жерла промытых кадок. Горкин стоит на лесенке, снимает картуз и крестится.– Соль, робята!.. чисты ли руки-те?.. Бережно разводи в ведерке, отвешено у меня по фунтикам... не перекладь!..лей с Господом!..Будто священное возглашает, в тишине. И что-то шепчет... какую же молитву? после, доверил мне, помню ее доселе, молитву эту – “над солию”: “сам благослови и соль сию и приложи ю в жертву радования...”Молитву над огурцами. Теперь я знаю душу молитвы этой: это же – “хлеб насущный”: “благослови их, Господи, лютую зиму перебыть... Покров Мой над ними будет”. Благословение и Покров – над всем.Кадки наполнены, укрыты; опущены в погреба, на лед. Горкин хрустит огурчиком. Ласково говорит:– Дал бы Господь отведать. К Филиповкам доспеют, попостимся с тобой огурчиком, а там уж и Рождество Христово, рукой подать.Наелись досыта огурцов, икают. Стоит во дворе огуречный дух, попахивает укропом, хреном. Смоленные огурцы спят в кадках – тихая “жертва радования”.А вот и другая радость: капусту рубим!После Воздвиженья принимаются парить кади под капусту. Горкин говорит – “огурчики дело важное, для скусу, а без капустки не проживешь, самая заправка наша, робочая”. Опять на дворе дымятся кадки, столбами пар. Новенькие щиты, для гнета, блестят на солнце смолистой елкой. Сечки отчищены до блеска. Народу – хоть отгоняй. Пришли все плотники: какая теперь работа, Покров на носу – домой! Пришли землекопы и конопатчики, штукатуры и маляры, каменщики и кровельщики, даже Денис с Москва-реки. Горкин не любит непорядков, серчает на Дениса – “а ты зачем? на портомойке кто за тебя остался... Никола-Угодник-батюшка?!.” Денис, молодой солдат, с сережкой в ухе, – все говорят – красавец! – всегда зубастый, за словом в карман не лезет, сегодня совсем тихий, будто даже застенчивый: в глаза не глядит, совсем овечка. Горничная Маша, крестница Горкина, смеется: “капустки Денису зажелалось... пусть пожует, малость оттянет, может!” Все смеются, а Денис и не огрызнется, – как бывало. Мне его что-то жалко, я про него все знаю, наслушался. Денис выпивает с горя, что Маша выходит за конторщика... а потому Маша выходит за конторщика, что Денис пьяница... Что-то давно выходит, а все не выйдет, а в водополье – при нас это было с Горкиным – принесла Денису пирог с морковью, в украдочку, сунула без него и убежала: “это за пескарей ему”. Ничего не понять, чего такое. И все-то знают, для какой капусты пришел Денис.– Я, Михал Панкратыч, буду за троих, дозвольте... а на портомойке Василь-Василич Ондрейку оставил без меня, дозволил... уж и вы дозвольте.Совсем – овечка. Горкин трясет бородкой: ладно, оставайся, руби капусту. И Горкину нравится Денис: золотые руки, на все гожий, только вот пьяница. А потому пьяница, что..– Их не поймешь... как журавль с цаплей сватаются, вприглядку!Двадцать возов капусты, весь двор завален: бело-зеленая гора, рубить-не-перерубить. Василь-Василич заправляет одним корытом, другим – я с Горкиным. Корыта из толстых досок, огромные, десять сечек с каждого боку рубят, весело слушать туканье, – как пляшут. В том корыте серую капусту рубят, а в нашем – белую. Туда отбирают кочни позеленей, сдают зеленые листья с нашей, а в наше корыто кидают беленькую, “молочную”. Называют – “хозяйское корыто”. Я шепчу Горкину – “а им почему зеленую?”. Он ухмыляется на меня:– Зна-ю, чего ты думаешь... Обиды тут нет, косатик. Ваша послаще будет, а мы покрепчей любим, с горчинкой, куда вкусней... и как заквасится, у ней и дух пронзей... самая знаменитая капуста наша, серячок-то.Все надо по порядку. Сперва обсекают “сочень”, валят в корыто кочни, а самое “сердечко” в корыто не бросают, в артель идет. Когда ссекают – будто сочно распарывают что-то, совсем живое. Как наполнится полкорыта, Горкин крестится и велит:– С Богом... зачинай, робятки!Начинается сочное шипенье, будто по снегу рубят, – так жвакает. А потом – туп-туп-туп... тупы-туки... тупы-туки... – двадцать да двадцать сечек! Молча: нельзя запеть. И Горкин не запретил бы, пригодную какую песню, – любит работу с песнями, – да только нельзя запеть, “духу не выдержать”. Денис – сильный, и он не может. Глупая Маша шутит: “спой ты хоть про капусту, в кармане, мол, пусто!..” А Денис ей: “а ты косила?” – “Ну, косила, ложкой в рот носила!” Совсем непонятный разговор. – “А что тебе, косила, тебя не спросила!” – “А вот то, знала бы: что косить – что капусту рубить, – не спеть”. А она все свое: “пьют только под капусту!” Горкин даже остановил: “чисто ты червь капустный, тебя не оберешь”.– Годи, робята...Горкин черпает из корыта, трясет в горсти: мелко, ровно, капустинка-то к капустнике. Опять начинают сечку, хряпают звонко кочерыжки. Горкин мне выбирает самые кончики от хряпки: надавишь зубом – так и отскочит звонко, как сахарок. Приятно смотреть, как хряпают. У молодых, у Маши, у Дениса – зубы белые-белые, как кочерыжки, и будто прикусывают сахар, будто и зубы у них из кочерыжки. Редиской пахнет. Швыряются кочерыжками – объелись. Веселая – капуста эта! Ссыпают в кадки, перестилают солью. Горкин молитву шепчет... – про “жертву радования”?..В канун Покрова, после обеда, – самая большая радость, третья: мочат антоновку.Погода разгулялась, большое солнце. В столовую, на паркет, молодцы-плотники, в родовых рубахах, чистые, русые, ясноглазые, пахнущие березой банной, втаскивают огромный рогожный тюк с выпирающей из него соломой, и сразу слышно, как сладко запахло яблоком. Ляжешь на тюк – и дышишь: яблочными садами пахнет, деревней, волей. Не дождешься, когда распорют. Порется туго, глухо, – и вот, пучится из тюка солома, кругло в ней что-то золотится... – и катится по паркету яблоко, большое, золотое, цвета подсолнечного масла... пахнет как будто маслом, будто и апельсином пахнет, и маслится. Тычешься головой в солому, запустишь руки, и возятся под руками яблоки. И все запускают руки, все хотят выбрать крупное самое – “царя”. Вся комната в соломе; под стульями, под диваном, под буфетом, – везде закатились яблоки. И кажется, что они живые, смотрят и улыбаются. Комната совсем другая, яблочная. Вытираем каждое яблоко холстинным полотенцем, оглядываем, поминки нет ли, родимые ямки-завитушки заливаем топленым воском. Тут же стоят кадушки, свежие-белые, из липки. Овсяная солома пареная, душистая, укладывается на дно кадушки, на нее – чтобы бочками не касались – кладутся золотистые антоновки, и опять, по рядку, солома, и опять яблоки... – и заливается теплой водой на солоде.На “яблоках” все домашние: даже и отец радуется с нами, и матушка, на креслах... – ей запрещают нагибаться: она ходит тихо и тяжело, “вынашивает”, и ее все остерегают, даже Маша: “вам, барыня, нельзя, я вам достану яблочко”. Кругом кресел, все мы ее обсели: и Сонечка, и Маня, и брат Коля, и старая кривая Васса, которая живет в темненькой и не отличит яблока от соломы, и Горкин с Марьюшкой. Маша все ужасается на яблоки и вскрикивает, как будто испугалась: “да барыня... ка-кое!..” Сонечка дает ей большое яблоко и говорит: “А ну, откуси, Маша... очень ты хорошо, послушаем”. Маша на яблоко смеется, закусывает крепко-звонко белыми-белыми зубами, сочными, как миндаль, и так это хорошо выходит – хру-хру... хру-хру, чмокается во рту, и видно, как сок по губам сочится. И все начинаем хрупать, но Маша хрупает лучше всех. Я сую ей украдкой яблоко, самое-самое большое, ищу карман. Она перехватывает мою руку и щурит глаз, хитро-умильно щурит. Так мне нравится на нее смотреть, что я сую ей украдкой другое яблоко. А на всех нас, на яблоки, на солому, на этот “сад”, вытянув головку, засматривает из клетки затихший чего-то соловей, – может быть, хочет яблочка. И на всю эту радость нашу взирает за голубой лампадкой старинная икона Владычицы Казанской едва различимым Ликом.Плотники поднимают отяжелевшие кадушки, выносят бережно. Убирают солому, подметают. Многие дни будут ходить по дому яблочные духи. И с какой же радостью я найду закатившееся под шкаф, ставшее духовитее и слаже антоновское “счастье”!..Вот и Покров пришел, праздник Владычицы Пречистой, – во всю землю Ее Покров. И теперь ничего не страшно. Все у нас запасено, зима идет, а мы ухитимся потеплей, а над нами Владычица, – там, высоко, за звездами.Я просыпаюсь рано, – какой-то шум?.. Будто загромыхали ванной? Маша просовывает в дверь голову, неубранную, в косах. Подбегает к моей постельке, тычется головой в подушку, кусает меня за щечку и говорит, в улыбке:– Ду-сик... глазастенький, разунь глазки... маменька Катюшу подарила, нонче ночью! Вчерась яблочко кушала, а вот и Катюша-нам!..Щекочет у моего носа кончиком косы, и весело так смеется, и все называет – “ду-сик”. Отмахивает розовую занавеску, – и вот солнце! Праздничное, Покров.В столовой накрыто парадно к чаю. Отец – парадный, надушенный, разламывает горячий калач над чаем, намазывает икрой, весело смотрит на меня.– Маленькая Катюша... – говорит он особенно, прищурясь, и показывает головой на спальню. – Теперь, мальчонка, у нас пяток! Рад сестренке?..Я бросаюсь к нему, охватываю его руками и слышу, как пахнет икрой чудесно, и калачом, и самоварным паром, и бульканьем, и любимыми, милыми духами, – флердоранжем.– Вот тебе от Катюши нашей... розовая обновочка!.. И только теперь я вижу – новые розовые чашки, розовый чайник с золотым носиком, розовую полоскательную чашку, розовую, в цветочках, сахарницу... – и все в цветочках, в бело-зеленых флердоранжах! Все такое чудеснорозово, “катюшино”... совсем другое, что было раньше. Чашеки не простые, – совсем другие: уже и уже кверху, “чтобы не расплескалось”, – весело говорит папашенька: “так и зови – “катюшки”.И вдруг, слышу, за дверью спальни, – такое незнакомое, смешное... – “уа-а... у-а-а......”.– Новый-то соловей... а? Не покупной соловей, а свой! – весело говорит отец. – А самое главное... мамашенька здорова. Будешь молиться – Катюшеньку прибавляй, сестренку.И намазывает мне икрой калачик.Большое солнце, распелись канарейки, и в этом трескучем ливне я различаю новую теперь, нашу, песенку – “у-а-а... у-а-а-а...”. Какой у нас свет, какая у нас радость!.. Под самый Покров Владычицы.Разъехались плотники по домам, в деревню, зиму перебывать. И у них запасено на зиму. Ухитятся потепле, избы закутают соломой, – и над ними Покров Ее, и теперь ничего не страшно. И Василь-Василич отмаялся, укатил в деревню, на недельку: нельзя, Покров. Горя с народом принял: каждого тоже рассчитать, все гривеннички помнить, что забрали за полгода работы, никого чтобы не обидеть, не утеснить: ни отец этого не любит, ни Горкин. Намаялся-таки, сердешный, целую неделю с утра до ночи сидел в мастерской за столиком, ерошил свои вихры, постреливал косым глазом и бранился: “а, такие... спутали вы меня!..” Народу до двухсот душ, а у него только каракульки на книжке, кружочки, елочки, хвостики... – как уж разбирается – не понять. Всем вот давал вперед, а теперь и сам тот не разберет! Горкин морщится, Василь-Василич все – тот да тот. Ну, теперь всем развяза: пришел Покров.И земле ухититься тоже надо: мороз ударит. Благослови ее. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть. Покров и над нею будет.А у Горкина новая шуба будет: “земной покров”. Отец подарил ему старую свою, хорьковую, а себе заведет новинку, “катюшкину”. Скорняк уже перебрал, подпустил парочку хоря, и теперь заправская будет шуба, – прямо купец с Рядов. И мне тоже “земной покров”: перетряхнули мой армячок бараний, подправили зайчиком в рукава, – катай с горки с утра до вечера, морозу не добраться. И – очень порадовался Горкин: с канителью развяза наступила. Дениса не узнаешь: таким-то щеголем ходит, в запашной шубе, совсем молодчик, – вчера показывал. Сватанье-огрызанье кончилось: сосватались, слава Богу, с Машей, свадьба на Красной Горке, нельзя раньше, – приданое готовить надо, и по дому много дела, теперь Катюшка, а мамашенька привыкла к Маше, просила побыть до Пасхи.– Дениса старшим приказчиком берет папашенька, Василичу правая рука. Вот и Маша покроется... как хорошо-то, косатик, а?..Да, хорошо... Покров. Там, высоко, за звездами. Видно в ночном окне, как мерцают они сияньем, за голыми прутьями тополей. Всегда такие. Горкин говорит, что такие и будут, во все века. И ничего не страшно.Я смотрю на лампадку, за лампадку... в окно, на звезды, за звездами. Если бы все увидеть, как кто-то видел, в старинном граде!.. Стараюсь вспомнить, как Горкин учил меня вытвердить молитву, новую. Покрову... длинную, трудную молитву. Нет, не помню... только короткое словечко помню – “О, великое заступление печальным... еси...”.

Предверие

Осень – самая у нас именинная пора: на Ивана Богослова – мои, на мучеников Сергия и Вакха, 7 октября, – отца; через два дня, мч. Евлампии, матушка именинница, на Михайлов День Горкин пирует именины, а зиму Василь-Василич зачинает, – Васильев День, – и всякие уж пойдут неважные.После Покрова самая осень наступает: дожди студеные, гололед. На дворе грязь чуть не по колено, и ничего с ней нельзя поделать, спокон веку все месется. Пробовали свозить, а ее все не убывает: за день сколько подвод пройдет, каждая, плохо-плохо, а с полпудика натащит, да возчики на сапогах наносят, ничего с ней нельзя поделать. Отец поглядит-поглядит – и махнет рукой. И Горкин резон приводит: “осень без грязи не бывает... зато душе веселей, как снежком покроет”. А замостить – грохоту не оберешься, и двор-то не тот уж будет, и с лужей не сообразишься, камня она не принимает, в себя сосет. Дедушка покойный рассердился как-то на грязь, – кожаную калошу увязил, насилу ее нащупали, – никому не сказал, пригнал камню, и мостовщики пришли, – только-только, Господи благослови, начали выгребать а прабабушка Устинья от обедни как раз и приезжает: увидала камень да мужиков с лопатами – с ломами – “да что вы, говорит, двор-то уродуете, земельку калечите... побойтесь Бога!” – и прогнала. А дедушка маменьку уважал и покорился. И в самый-то день Ангела ее, как раз после Покрова, корежить стали. А двор наш больше ста лет стоял, еще до француза, и крапивка, и лопушки к заборам, и желтики веселили глаз, а тут – под камень!За неделю до муч. Сергия-Вакха матушка велит отобрать десяток гусей, которые на Москва-реке пасутся, сторожит их старик гусиный, на иждивении. Раньше, еще когда жулики не водились, гуси гуляли без дозору, да случилось – пропали и пропали, за сотню штук. Пошли проведать по осени, – ни крыла. Рыбак сказывал: “может, дикие пролетали, ночное дело... ваши и взгомошились с ними – прощай, Москва!”. С той поры крылья им стали подрезать.На именины уж всегда к обеду гусь с яблоками, с красной шинкованной капустой и соленьем, так уж исстари повелось. Именины парадные, кондитер Фирсанов готовит ужин, гусь ему что-то неприятен: советует индеек, обложить рябчиками-гарниром, и соус из тертых рябчиков, всегда так у графа Шереметьева. Жарят гусей и на людской стол: пришлого всякого народу будет. И еще – самое-то главное! – за ужином будет “удивление”, у Абрикосова отец закажет, гостей дивить. К этому все привыкли, знают, что будет «удивление», а какое – не угадать. Отца называют фантазером: уж всегда что-нибудь надумает.Сидим в мастерской, надумываем, чего поднести хозяину. По случаю именин, Василь-Василич уж воротился из деревни, Покров справил. Сидит с нами. Тут и другой Василь-Василич, скорняк, который все священные книги прочитал, и у него хорошие мысли в голове, и Домна Панферовна, – из бань прислали пообдумать, обстоятельная она, умный совет подаст. Горкин и Ондрейку кликнул, который по художеству умеет, святого голубка-то на сень приделал из лучиков, когда Царицу Небесную принимали, святили на лето двор. Ну, и меня позвал, только велел таиться, ни слова никому, папашенька чтобы не узнал до времени. Скорняк икону советовал, а икону уж подносили. Домна Панферовна про Четьи-Минеи помянула, а Четьи-Минеи от прабабушки остались, Василь-Василич присоветовал такую флягу-бутылочку из серебра, – часто, мол, хозяин по делам верхом отлучается в леса-рощи, – для дорожки-то хорошо. Горкин насмех его – “кто-что, а ты все свое... “на дорожку”! Да отец и в рот не берет по этой части. Домна Панферовна думала-думала да и бухни: “просфору серебряную, у Хлебникова видала, архиерею заказана”. Архиерею – другое дело. Горкин лоб потирал, а не мог ничего придумать. И я не мог. Придумал – золотое бы портмоне, а сказать побоялся, стыдно. Ондрейка тут всех и подивил:– А я, говорит, знаю, чего надо... Вся улица подивится, как понесем, все хозяева позавиствуют, какая слава!Надо, говорит, огромадный крендель заказать, чтобы невидано никогда такого, и понесем все на головах, на щите, парадно. Угольком на белой стенке и выписал огромадный крендель, и с миндалями. Все и возвеселились, как хорошо придумал-то. Василь-Василич аршинчиком прикинул: под два пуда, пожалуй, говорит, будет. А он горячий, весь так и возгорелся: сам поедет к Филиппову, на Пятницкую, старик-то Филиппов всегда ходит в наши бани, уважительно его парят банщики, не откажет, для славы сделает... – хоть и печь, может, разобрать придется, а то и не влезет крендель, таких никогда еще не выпекали. Горкин так и решил, чтобы крендель, будто хлеб-соль подносим. И чтобы ни словечка никому: вот папашеньке по душе-то будет, диковинки он любит, и гости подивятся, какое уважение ему, и слава такая на виду, всем в пример.Так и порешили – крендель. Только Домна Панферовна что-то недовольна стала, не по ее все вышло. Ну, она все-таки женщина почтенная, богомольная, Горкин ее совета попросил, может, придумает чего для кренделя. Обошлась она, придумала: сахаром полить – написать на кренделе: “на День Ангела – хозяину благому”, и еще имя-отчество и фамилию прописать. А это скорняк придумал – “благому" -то, священным словом украсить крендель, для торжества: священное торжество, ангельское. И все веселые стали, как хорошо придумали. Никогда не видано – по улице понесут, в дар! Все лавочники и хозяева поглядят, как людей-то хороших уважают. И еще обдумали – на чем нести: сделать такой щит белый, липовый, с резьбой, будто карнизик кругом его, а Горкин сам выложит весь щит филенкой тонкой, вощеной, под тонкий самый паркет, – самое тонкое мастерство, два дня работы ему будет. А нести тот щит на непокрытых головах, шестерым молодцам из бань, все ровникам, а в переднюю пару Василь-Василича поставить с правой руки, а за старшего, на переду, Горкин заступит, как голова всего дела, а росточку он небольшого, так ему под щит тот подпорочку-держалку, на мысок щита чтобы укрепить, – поддерживать будет за подставочку. И все в новых поддевках чтобы, а бабы-банщицы ленты чтобы к щиту подвесили, это уж женский глаз тут необходим, – Домна Панферовна присоветовала, потому что тут радостное дело, для глаза и приятно.Василь-Василич тут же и покатил к Филиппову, сговориться. А насчет печника, чтобы не сумлевался Филиппов, пришлем своего, первейшего, и все расходы, в случае печь разбирать придется, наши. Понятно, не откажет, в наши бани, в “тридцатку” всегда ездит старик Филиппов, парят его приятно и с уважением, – все, мол, кланяются вашей милости, помогите такому делу. А слава-то ему какая! Чей такой крендель? – скажут. Известно, чей... филипповский – знаменитый. По всей Москве банные гости разнесут.Скоро воротился, веселый, руки потирает, – готово дело. Старик, говорит, за выдумку похвалил, тут же и занялся: главного сладкого выпекалу вызвал, по кренделям, печь смотрели, – как раз пролезет. Но только дубовой стружки велел доставить и воз лучины березовой, сухой-рассухой, как порох, для подрумянки чтобы, как пропекут. Дело это, кто понимает, трудное: государю раз крендель выпекали, чуть поменьше только, – “поставщика-то Двора Его Величества” охватил Филиппов! – так три раза все портили, пока не вышел. Даже пошутил старик: “надо, чтобы был кре-ндель, а не сбре-ндель!” А сладкий выпекала такой у него, что и по всему свету не найти. Только вот запивает, да за ним теперь приглядят. А уж после, как докажет себя, Василь-Василич ублаготворит и сам с ним ублаготворится, – Горкин так посмеялся. И Василь-Василич крепкий зарок дал: до кренделя – в рот ни капли.Горкин с утра куда-то подевался. Говорят, на дрожках с Ондрейкой в Мазилово укатили. А мне и не сказался. А я почуял; уж не соловьиную ли клетку покупать у мужиков, клетки там делают, в Мазилове. А он надумывал соловья отцу подарить, а меня и не прихватил птиц смотреть. А все обещался мне: там всякие птицы собраны, ловят там птиц мазиловцы. Поплакал я в мастерской, и погода такая, гулять нельзя, дождь с крупой. Приехал он, я с ним ни слова не говорю. Смотрю – он клетку привез, с кумполом, в шишечках костяных-резных. Он увидел, что надулся я на него, стал прощенья у меня просить: куда ж в непогодь такую, два-раз с дрожек, падали они с Ондрейкой, да и волки кругом, медведи... – насилу отбились от волков. А мне еще горше от того, – и я бы от волков отбился, а теперь когда-то я их увижу! Ну, он утешил: сейчас поедем за соловьем к Солодовкииу, мазиловские совсем плохи. И поехали на Зацепу с ним.А уж совсем стемнело, спать собирались соловьи. А Солодовкин заставил петь: органчики заиграли, такие машинки на соловьев, “дразнилки”. Заслушались мы прямо! Выбрал нам соловья:– Не соловей, а... “Хвалите имя Господне!” – так и сказал нам, трогательно до слез.Ради Горкина только уступил, а то такому соловыо и цены нет. Не больше чтобы черного таракана на неделю скармливать, а то зажиреть может.Повезли мы соловья, веселые. Горкин и говорит:– Вот рад-то будет папашенька! Ну, и святой любитель Солодовка, каменный дом прожил на соловьях, по всей Расеи гоняется за ними, чуть где прознает.В мастерской только и разговору, что про крендель. Василь-Василич от Филиппова не выходит, мастеров потчует, чтобы расстарались. Уж присылали мальчишку с Пятницкой при записке, – “просит, мол, хозяин придержать вашего приказчика, всех мастеров смутил, товар портят, а главного выпекалу сладкого по трактирам замотал...”. Горкин свои меры принял, а Василь-Василич одно и одно: “за кренделем наблюдаю!.. и такой будет крендель, – всем кренделям крендель!”А у самого косой глаз страшней страшного, вихры торчками, а язык совсем закренделился, слова портит. Прибежит, ударит в грудь кулаком – и пойдет:– Михал Панкратыч... слава тебе, премудрому! додержусь, покелича кренделя не справим, в хозяйские руки не сдадим... ни маковой росинки, ни-ни!..Кровь такая горячая, – всегда душу свою готов на хорошее дело положить. Ну, чисто робенок малый... – Горкин говорит, – только слабость за ним такая.Накануне именин пришел хорошими ногами, и косой глаз спокойный. Покрестился на каморочку, где у Горкина лампадки светили, и говорит шепотком, как на духу:– Зачинают, Панкратыч... Господи баслови. Взогнали те-сто!.. – пузырится, квашня больше ушата, только бы без закальцу вышло!..И опять покрестился.А уж и поздравители стали притекать, все беднота-простота, какие у нас работали, а теперь “месячное” им идет. Это отец им дает, только ни одна душа не знает, мы только с Горкиным. Это Христос так велел, чтобы правая рука не знала, чего дает. Человек двадцать уж набралось, слушают Клавнюшу Квасникова, моего четыре...четвероюродного братца, который божественным делом занимается: всех-то благочинных знает-навещивает, протодиаконов и даже архиереев, и все хоругви, а уж о мощах и говорить нечего. Рассказывает, что каждый день у него праздник, на каждый день празднуют где-нибудь в приходе, и все именины знает. Его у нас так “именинником” и кличут, и еще “крестным ходом” дядя Егор прозвал. Как птица небесная, и везде ему корм хороший, на все именины попадает. У митрополита Иоанникия протиснулся на кухню, повару просфору поднес, вчера, на именины, – Святителей вчера праздновали в Кремле, – Петра, Алексея, Ионы и Филиппа, а повар, как раз, – Филипп. Так ему наложили в сумку осетрины заливной, и миндального киселика в коробке, и пирогов всяких, и лещика жареного с грибами, с кашкой, с налимьим плесом. А сам-то он не вкушает, а все по бедным-убогим носит, и так ежедень. И книжечку-тетрадку показал, – все у него там приходы вписаны, кого именины будут. А тут сидела Полугариха из бань, которая в Ирусалиме была. И говорит:– Ты и худящий такой с того, что по аменинам ходишь, и нос, как у детела, во все горшки заглядываешь на кухнях!А Клавнюша смиренный, только и сказал:– Нос у меня такой, что я прост, все меня за нос водят.Значит, всем покоряется. И у него деньги выманивают, что благочинные дают ему. И что же еще сказал!..– Остерегайтесь барина, который в красном картузе, к вам заходит... просфорок от него не принимайте!И что же оказывается!.. – Горкин даже перепугался и стал креститься. А это про барина Энтальцева. Зашел барин поздравить о. Копьева... именинник он был, благочинный нашего “сорока”, от Спаса в Наливках... и поднес ему просфору за гривенник, – от Трифона-мученика, сказал. Клавнюшка-то не сказал о. благочинному, а он барина застал у заборчика в переулке: ножичком перочинным... просфорку... сам вынима-ет!.. “Не сказывай никому”, – барин-то попросил, – “к обедне я опоздал, просфору только у просвирни захватил, а без вынутия-то неловко как-то... ну, я за него сам и помолился, и частицу вынул с молитвой, это все равно, только бы вера была”. А благочинный и не заметил, чисто очень вынута частица, и дырочек наколол в головке, будто “богородичная” вышла.И стали мы с Клавнюшей считать, сколько завтра нам кондитерских пирогов и куличей нанесут. В прошедшем году было шестьдесят семь пирогов и двадцать три кулича – вписано у него в тетрадку. Ему тогда четыре пирога дали – бедным кусками раздавать. Завтра с утра понесут, от родных, знакомых, подрядчиков, поставщиков, арендаторов, прихожан, – отец староста церковный у Казанской, – из уважения ему и посылают. А всяких просвирок и не сосчитать. В передней плотники поставили полки – пироги ставить, для показу. И чуланы очистили для сливочных и шоколадных пирогов-тортов, самых дорогих, от Эйнема, Сиу и Абрикосова, – чтобы похолодней держать. Всем будем раздавать, а то некуда и девать. Ну, миндальные-марципанные побережем, постные они, не прокисают. Антипушка целый пирог получит. А Горкин больше куличики уважает, ему отец всегда самый хороший кулич дает, весь миндалем засыпанный, – в сухари.Приехал Фирсанов, с поварами и посудой, поварской дух привез, Гараньку из Митриева трактира вызвал – делать редкостный соус из тертых рябчиков, как у графа Шереметьева. И дерзкий он, и с поварами дерется, и рябиновки две бутылки требует, да другого такого не найти. Говорят, забрал припасы с рябиновкой, на погребице орудует, чтобы секрет его не подглядели. На кухне дым коромыслом, навезли повара всякого духовитого припасу, невиданного осетра на заливное, – осетровый хвостище с полка по мостовой трепался – всю ночь будут орудовать-стучать ножами, Марьюшку выжили из кухни. Она и свои иконки унесла, а то халдеи эти Святых табачищем своим задушат, после них святить надо.Пора спать идти, да сейчас Василь-Василич от Филиппова прибежит, – что-то про крендель скажет? Уж и бежит, веселый, руками машет.– Выпекли знатно, Михал Панкратыч!.. до утра остывать будет. При мне из печи вынали, сам Филиппов остерегал-следил. Ну, и крендель... Ну, ды-шит, чисто живой!.. А пекли-то... на соломке его пекли да заборчиком обставляли, чтобы, не расплывался. Следили за соломкой строго... время не упустить бы, как в печь становить... не горит соломка – становь. Три часа пекли, выпекала дрожью дрожал, и не подходи лучше, убьет! Как вынать, всунул он в него, в крендель-то, во какую спицу... – ни крошинки-мазинки на спице нет, в самый-то раз. Ну, уж и красота румяная!.. – “Никогда, говорит, так не задавался, это уж ваше счастье”. Велел завтра поутру забирать, раньше не выпустит.Отец и не ожидает, какое ему торжество-празднование завтра будет. Горкин щит две ночи мастерил, в украдку. Ондрейка тонкую резьбу вывел, как кружево. Увезли щит-поднос в бани, когда стемнело. Завтра, раным-рано поутру, после ранней обедни, все выборные пойдут к Филиппову. Погода бы только задалась, кренделя не попортила... – ну, в случае дождя, прикроем. Понесут на головах, по Пятницкой, по Ордынке, по Житной, а на Калужском рынке завернут к Казанской, батюшка выйдет – благословит молитвой и покропит. Все лавочники выбегут, – чего такое несут, кому? А вот, скажут, – “хозяину благому”, на именины крендель! И позавиствуют. А вот заслужи, скажут, как наш хозяин, и тебе, может, поднесут... это от души дар такой придуман, никого силой не заставишь на такое.Только бы дождя не было! А то сахарные слова размокнут, и не выйдет “хозяину благому”, а размазня. Горкин погоду знает, говорит, – может, и дождичка надует, с заката ветер. На такой случай, говорит, Ондрейка на липовой досточке буковки вырезал, подвел замазкой и сусальным золотцем проложил: “съедят крендель, а досточка те и сохранится”.Три ящика горшановского пива-меду для народа привезли, а для гостей много толстых бутылок фруктовой воды, в соломенных колпачках, ланинской – знаменитой, моей любимой, и Горкин любит, особенно черносмородинную и грушевую. А для протодьякона Примагентова бутылочки-коротышки “редлиховской” – содовой и зельтерской, освежаться. Будет и за обедом, и за парадным ужином многолетие возглашать, горло-то нужно чистое. Очень боятся, как бы не перепутал; у кого-то, сказывали, забыли ему “редлиховской”, для прочистки, так у него и свернулось с многолетия на... – “во блаженном успении...” – такая-то неприятность была. Слабость у него еще: в “трынку” любит хлестаться с богатыми гостями, на большие тысячи рискует даже, – ему и готовят освежение. Завтра такое будет... – и певчие пропоют-прославят, и хожалые музыканты на трубах придут трубить, только бы шубы не пропали. А то в прошедшем году пришли какие-то потрубить-поздравить, да две енотовых шубы и “поздравили”. И еще будет – “удивление”, под конец ужина, Горкин мне пошептал. Все гости подивятся: “сладкий обман для всех”. Что за сладкий обман?..– А еще бу-дет... вот уж бу-дет!.. Такое, голубок, будет, будто весна пришла.– А это почему... будто весна пришла?– А вот, потерпи... узнаешь завтра.Так и не сказал. Но что же это такое – “будто весна пришла”? что же это такое... почему Ондрейка в зале, где всегда накрывают парадный ужин, зимнюю раму выставил, а совсем недавно зимние рамы вставили и замазали наглухо замазкой? Спрашиваю его, а он – “Михайла Панкратыч так приказали, для воздуху”. Ну, я, правду сказать, подумал, что это для разных барынь, которые табачного курева не любят, у них голова разбаливается, и тошно им. Дядя Егор кручонки курит самые злющие, “сапшалу” какую-то, а Кашин, крестный, – вонючие сигарки, как Фирсанов. А когда они в “трынку” продуются, так хоть святых выноси, чад зеленый. А они сердятся на барынь, кричат: “не от дыму это, а облопаются на именинах будто сроду не видали пирогов-индюшек, с того и тошнит их, а то и “от причины”! Скандал прямо, барыни на них только веерками машут.После только я понял, почему это выставили – “для воздуху”. Такое было... – на всю Москву было разговору! – самое лучшее это было, если кренделя не считать, и еще – “удивления”, такое было... никто и не ожидал, что будет такая негаданность-нежданность, до слез веселых. Помню, я так и замер, от светлого, радостного во мне, – такого... будто весна пришла! И такая тогда тишина настала, так все и затаилось, будто в церкви... – муху бы слышно было, как пролетит. Да мухи-то уж все кончились, осень глухая стала.ПразднованиеОсень – самая у нас именинная пора: на Ивана Богослова – мои, на мучеников Сергия и Вакха, 7 октября, – отца; через два дня, мч. Евлампии, матушка именинница, на Михайлов День Горкин пирует именины, а зиму Василь-Василич зачинает, – Васильев День, – и всякие уж пойдут неважные.После Покрова самая осень наступает: дожди студеные, гололед. На дворе грязь чуть не по колено, и ничего с ней нельзя поделать, спокон веку все месется. Пробовали свозить, а ее все не убывает: за день сколько подвод пройдет, каждая, плохо-плохо, а с полпудика натащит, да возчики на сапогах наносят, ничего с ней нельзя поделать. Отец поглядит-поглядит – и махнет рукой. И Горкин резон приводит: “осень без грязи не бывает... зато душе веселей, как снежком покроет”. А замостить – грохоту не оберешься, и двор-то не тот уж будет, и с лужей не сообразишься, камня она не принимает, в себя сосет. Дедушка покойный рассердился как-то на грязь, – кожаную калошу увязил, насилу ее нащупали, – никому не сказал, пригнал камню, и мостовщики пришли, – только-только, Господи благослови, начали выгребать а прабабушка Устинья от обедни как раз и приезжает: увидала камень да мужиков с лопатами – с ломами – “да что вы, говорит, двор-то уродуете, земельку калечите... побойтесь Бога!” – и прогнала. А дедушка маменьку уважал и покорился. И в самый-то день Ангела ее, как раз после Покрова, корежить стали. А двор наш больше ста лет стоял, еще до француза, и крапивка, и лопушки к заборам, и желтики веселили глаз, а тут – под камень!За неделю до муч. Сергия-Вакха матушка велит отобрать десяток гусей, которые на Москва-реке пасутся, сторожит их старик гусиный, на иждивении. Раньше, еще когда жулики не водились, гуси гуляли без дозору, да случилось – пропали и пропали, за сотню штук. Пошли проведать по осени, – ни крыла. Рыбак сказывал: “может, дикие пролетали, ночное дело... ваши и взгомошились с ними – прощай, Москва!”. С той поры крылья им стали подрезать.На именины уж всегда к обеду гусь с яблоками, с красной шинкованной капустой и соленьем, так уж исстари повелось. Именины парадные, кондитер Фирсанов готовит ужин, гусь ему что-то неприятен: советует индеек, обложить рябчиками-гарниром, и соус из тертых рябчиков, всегда так у графа Шереметьева. Жарят гусей и на людской стол: пришлого всякого народу будет. И еще – самое-то главное! – за ужином будет “удивление”, у Абрикосова отец закажет, гостей дивить. К этому все привыкли, знают, что будет «удивление», а какое – не угадать. Отца называют фантазером: уж всегда что-нибудь надумает.Сидим в мастерской, надумываем, чего поднести хозяину. По случаю именин, Василь-Василич уж воротился из деревни, Покров справил. Сидит с нами. Тут и другой Василь-Василич, скорняк, который все священные книги прочитал, и у него хорошие мысли в голове, и Домна Панферовна, – из бань прислали пообдумать, обстоятельная она, умный совет подаст. Горкин и Ондрейку кликнул, который по художеству умеет, святого голубка-то на сень приделал из лучиков, когда Царицу Небесную принимали, святили на лето двор. Ну, и меня позвал, только велел таиться, ни слова никому, папашенька чтобы не узнал до времени. Скорняк икону советовал, а икону уж подносили. Домна Панферовна про Четьи-Минеи помянула, а Четьи-Минеи от прабабушки остались, Василь-Василич присоветовал такую флягу-бутылочку из серебра, – часто, мол, хозяин по делам верхом отлучается в леса-рощи, – для дорожки-то хорошо. Горкин насмех его – “кто-что, а ты все свое... “на дорожку”! Да отец и в рот не берет по этой части. Домна Панферовна думала-думала да и бухни: “просфору серебряную, у Хлебникова видала, архиерею заказана”. Архиерею – другое дело. Горкин лоб потирал, а не мог ничего придумать. И я не мог. Придумал – золотое бы портмоне, а сказать побоялся, стыдно. Ондрейка тут всех и подивил:– А я, говорит, знаю, чего надо... Вся улица подивится, как понесем, все хозяева позавиствуют, какая слава!Надо, говорит, огромадный крендель заказать, чтобы невидано никогда такого, и понесем все на головах, на щите, парадно. Угольком на белой стенке и выписал огромадный крендель, и с миндалями. Все и возвеселились, как хорошо придумал-то. Василь-Василич аршинчиком прикинул: под два пуда, пожалуй, говорит, будет. А он горячий, весь так и возгорелся: сам поедет к Филиппову, на Пятницкую, старик-то Филиппов всегда ходит в наши бани, уважительно его парят банщики, не откажет, для славы сделает... – хоть и печь, может, разобрать придется, а то и не влезет крендель, таких никогда еще не выпекали. Горкин так и решил, чтобы крендель, будто хлеб-соль подносим. И чтобы ни словечка никому: вот папашеньке по душе-то будет, диковинки он любит, и гости подивятся, какое уважение ему, и слава такая на виду, всем в пример.Так и порешили – крендель. Только Домна Панферовна что-то недовольна стала, не по ее все вышло. Ну, она все-таки женщина почтенная, богомольная, Горкин ее совета попросил, может, придумает чего для кренделя. Обошлась она, придумала: сахаром полить – написать на кренделе: “на День Ангела – хозяину благому”, и еще имя-отчество и фамилию прописать. А это скорняк придумал – “благому" -то, священным словом украсить крендель, для торжества: священное торжество, ангельское. И все веселые стали, как хорошо придумали. Никогда не видано – по улице понесут, в дар! Все лавочники и хозяева поглядят, как людей-то хороших уважают. И еще обдумали – на чем нести: сделать такой щит белый, липовый, с резьбой, будто карнизик кругом его, а Горкин сам выложит весь щит филенкой тонкой, вощеной, под тонкий самый паркет, – самое тонкое мастерство, два дня работы ему будет. А нести тот щит на непокрытых головах, шестерым молодцам из бань, все ровникам, а в переднюю пару Василь-Василича поставить с правой руки, а за старшего, на переду, Горкин заступит, как голова всего дела, а росточку он небольшого, так ему под щит тот подпорочку-держалку, на мысок щита чтобы укрепить, – поддерживать будет за подставочку. И все в новых поддевках чтобы, а бабы-банщицы ленты чтобы к щиту подвесили, это уж женский глаз тут необходим, – Домна Панферовна присоветовала, потому что тут радостное дело, для глаза и приятно.Василь-Василич тут же и покатил к Филиппову, сговориться. А насчет печника, чтобы не сумлевался Филиппов, пришлем своего, первейшего, и все расходы, в случае печь разбирать придется, наши. Понятно, не откажет, в наши бани, в “тридцатку” всегда ездит старик Филиппов, парят его приятно и с уважением, – все, мол, кланяются вашей милости, помогите такому делу. А слава-то ему какая! Чей такой крендель? – скажут. Известно, чей... филипповский – знаменитый. По всей Москве банные гости разнесут.Скоро воротился, веселый, руки потирает, – готово дело. Старик, говорит, за выдумку похвалил, тут же и занялся: главного сладкого выпекалу вызвал, по кренделям, печь смотрели, – как раз пролезет. Но только дубовой стружки велел доставить и воз лучины березовой, сухой-рассухой, как порох, для подрумянки чтобы, как пропекут. Дело это, кто понимает, трудное: государю раз крендель выпекали, чуть поменьше только, – “поставщика-то Двора Его Величества” охватил Филиппов! – так три раза все портили, пока не вышел. Даже пошутил старик: “надо, чтобы был кре-ндель, а не сбре-ндель!” А сладкий выпекала такой у него, что и по всему свету не найти. Только вот запивает, да за ним теперь приглядят. А уж после, как докажет себя, Василь-Василич ублаготворит и сам с ним ублаготворится, – Горкин так посмеялся. И Василь-Василич крепкий зарок дал: до кренделя – в рот ни капли.Горкин с утра куда-то подевался. Говорят, на дрожках с Ондрейкой в Мазилово укатили. А мне и не сказался. А я почуял; уж не соловьиную ли клетку покупать у мужиков, клетки там делают, в Мазилове. А он надумывал соловья отцу подарить, а меня и не прихватил птиц смотреть. А все обещался мне: там всякие птицы собраны, ловят там птиц мазиловцы. Поплакал я в мастерской, и погода такая, гулять нельзя, дождь с крупой. Приехал он, я с ним ни слова не говорю. Смотрю – он клетку привез, с кумполом, в шишечках костяных-резных. Он увидел, что надулся я на него, стал прощенья у меня просить: куда ж в непогодь такую, два-раз с дрожек, падали они с Ондрейкой, да и волки кругом, медведи... – насилу отбились от волков. А мне еще горше от того, – и я бы от волков отбился, а теперь когда-то я их увижу! Ну, он утешил: сейчас поедем за соловьем к Солодовкииу, мазиловские совсем плохи. И поехали на Зацепу с ним.А уж совсем стемнело, спать собирались соловьи. А Солодовкин заставил петь: органчики заиграли, такие машинки на соловьев, “дразнилки”. Заслушались мы прямо! Выбрал нам соловья:– Не соловей, а... “Хвалите имя Господне!” – так и сказал нам, трогательно до слез.Ради Горкина только уступил, а то такому соловыо и цены нет. Не больше чтобы черного таракана на неделю скармливать, а то зажиреть может.Повезли мы соловья, веселые. Горкин и говорит:– Вот рад-то будет папашенька! Ну, и святой любитель Солодовка, каменный дом прожил на соловьях, по всей Расеи гоняется за ними, чуть где прознает.В мастерской только и разговору, что про крендель. Василь-Василич от Филиппова не выходит, мастеров потчует, чтобы расстарались. Уж присылали мальчишку с Пятницкой при записке, – “просит, мол, хозяин придержать вашего приказчика, всех мастеров смутил, товар портят, а главного выпекалу сладкого по трактирам замотал...”. Горкин свои меры принял, а Василь-Василич одно и одно: “за кренделем наблюдаю!.. и такой будет крендель, – всем кренделям крендель!”А у самого косой глаз страшней страшного, вихры торчками, а язык совсем закренделился, слова портит. Прибежит, ударит в грудь кулаком – и пойдет:– Михал Панкратыч... слава тебе, премудрому! додержусь, покелича кренделя не справим, в хозяйские руки не сдадим... ни маковой росинки, ни-ни!..Кровь такая горячая, – всегда душу свою готов на хорошее дело положить. Ну, чисто робенок малый... – Горкин говорит, – только слабость за ним такая.Накануне именин пришел хорошими ногами, и косой глаз спокойный. Покрестился на каморочку, где у Горкина лампадки светили, и говорит шепотком, как на духу:– Зачинают, Панкратыч... Господи баслови. Взогнали те-сто!.. – пузырится, квашня больше ушата, только бы без закальцу вышло!..И опять покрестился.А уж и поздравители стали притекать, все беднота-простота, какие у нас работали, а теперь “месячное” им идет. Это отец им дает, только ни одна душа не знает, мы только с Горкиным. Это Христос так велел, чтобы правая рука не знала, чего дает. Человек двадцать уж набралось, слушают Клавнюшу Квасникова, моего четыре...четвероюродного братца, который божественным делом занимается: всех-то благочинных знает-навещивает, протодиаконов и даже архиереев, и все хоругви, а уж о мощах и говорить нечего. Рассказывает, что каждый день у него праздник, на каждый день празднуют где-нибудь в приходе, и все именины знает. Его у нас так “именинником” и кличут, и еще “крестным ходом” дядя Егор прозвал. Как птица небесная, и везде ему корм хороший, на все именины попадает. У митрополита Иоанникия протиснулся на кухню, повару просфору поднес, вчера, на именины, – Святителей вчера праздновали в Кремле, – Петра, Алексея, Ионы и Филиппа, а повар, как раз, – Филипп. Так ему наложили в сумку осетрины заливной, и миндального киселика в коробке, и пирогов всяких, и лещика жареного с грибами, с кашкой, с налимьим плесом. А сам-то он не вкушает, а все по бедным-убогим носит, и так ежедень. И книжечку-тетрадку показал, – все у него там приходы вписаны, кого именины будут. А тут сидела Полугариха из бань, которая в Ирусалиме была. И говорит:– Ты и худящий такой с того, что по аменинам ходишь, и нос, как у детела, во все горшки заглядываешь на кухнях!А Клавнюша смиренный, только и сказал:– Нос у меня такой, что я прост, все меня за нос водят.Значит, всем покоряется. И у него деньги выманивают, что благочинные дают ему. И что же еще сказал!..– Остерегайтесь барина, который в красном картузе, к вам заходит... просфорок от него не принимайте!И что же оказывается!.. – Горкин даже перепугался и стал креститься. А это про барина Энтальцева. Зашел барин поздравить о. Копьева... именинник он был, благочинный нашего “сорока”, от Спаса в Наливках... и поднес ему просфору за гривенник, – от Трифона-мученика, сказал. Клавнюшка-то не сказал о. благочинному, а он барина застал у заборчика в переулке: ножичком перочинным... просфорку... сам вынима-ет!.. “Не сказывай никому”, – барин-то попросил, – “к обедне я опоздал, просфору только у просвирни захватил, а без вынутия-то неловко как-то... ну, я за него сам и помолился, и частицу вынул с молитвой, это все равно, только бы вера была”. А благочинный и не заметил, чисто очень вынута частица, и дырочек наколол в головке, будто “богородичная” вышла.И стали мы с Клавнюшей считать, сколько завтра нам кондитерских пирогов и куличей нанесут. В прошедшем году было шестьдесят семь пирогов и двадцать три кулича – вписано у него в тетрадку. Ему тогда четыре пирога дали – бедным кусками раздавать. Завтра с утра понесут, от родных, знакомых, подрядчиков, поставщиков, арендаторов, прихожан, – отец староста церковный у Казанской, – из уважения ему и посылают. А всяких просвирок и не сосчитать. В передней плотники поставили полки – пироги ставить, для показу. И чуланы очистили для сливочных и шоколадных пирогов-тортов, самых дорогих, от Эйнема, Сиу и Абрикосова, – чтобы похолодней держать. Всем будем раздавать, а то некуда и девать. Ну, миндальные-марципанные побережем, постные они, не прокисают. Антипушка целый пирог получит. А Горкин больше куличики уважает, ему отец всегда самый хороший кулич дает, весь миндалем засыпанный, – в сухари.Приехал Фирсанов, с поварами и посудой, поварской дух привез, Гараньку из Митриева трактира вызвал – делать редкостный соус из тертых рябчиков, как у графа Шереметьева. И дерзкий он, и с поварами дерется, и рябиновки две бутылки требует, да другого такого не найти. Говорят, забрал припасы с рябиновкой, на погребице орудует, чтобы секрет его не подглядели. На кухне дым коромыслом, навезли повара всякого духовитого припасу, невиданного осетра на заливное, – осетровый хвостище с полка по мостовой трепался – всю ночь будут орудовать-стучать ножами, Марьюшку выжили из кухни. Она и свои иконки унесла, а то халдеи эти Святых табачищем своим задушат, после них святить надо.Пора спать идти, да сейчас Василь-Василич от Филиппова прибежит, – что-то про крендель скажет? Уж и бежит, веселый, руками машет.– Выпекли знатно, Михал Панкратыч!.. до утра остывать будет. При мне из печи вынали, сам Филиппов остерегал-следил. Ну, и крендель... Ну, ды-шит, чисто живой!.. А пекли-то... на соломке его пекли да заборчиком обставляли, чтобы, не расплывался. Следили за соломкой строго... время не упустить бы, как в печь становить... не горит соломка – становь. Три часа пекли, выпекала дрожью дрожал, и не подходи лучше, убьет! Как вынать, всунул он в него, в крендель-то, во какую спицу... – ни крошинки-мазинки на спице нет, в самый-то раз. Ну, уж и красота румяная!.. – “Никогда, говорит, так не задавался, это уж ваше счастье”. Велел завтра поутру забирать, раньше не выпустит.Отец и не ожидает, какое ему торжество-празднование завтра будет. Горкин щит две ночи мастерил, в украдку. Ондрейка тонкую резьбу вывел, как кружево. Увезли щит-поднос в бани, когда стемнело. Завтра, раным-рано поутру, после ранней обедни, все выборные пойдут к Филиппову. Погода бы только задалась, кренделя не попортила... – ну, в случае дождя, прикроем. Понесут на головах, по Пятницкой, по Ордынке, по Житной, а на Калужском рынке завернут к Казанской, батюшка выйдет – благословит молитвой и покропит. Все лавочники выбегут, – чего такое несут, кому? А вот, скажут, – “хозяину благому”, на именины крендель! И позавиствуют. А вот заслужи, скажут, как наш хозяин, и тебе, может, поднесут... это от души дар такой придуман, никого силой не заставишь на такое.Только бы дождя не было! А то сахарные слова размокнут, и не выйдет “хозяину благому”, а размазня. Горкин погоду знает, говорит, – может, и дождичка надует, с заката ветер. На такой случай, говорит, Ондрейка на липовой досточке буковки вырезал, подвел замазкой и сусальным золотцем проложил: “съедят крендель, а досточка те и сохранится”.Три ящика горшановского пива-меду для народа привезли, а для гостей много толстых бутылок фруктовой воды, в соломенных колпачках, ланинской – знаменитой, моей любимой, и Горкин любит, особенно черносмородинную и грушевую. А для протодьякона Примагентова бутылочки-коротышки “редлиховской” – содовой и зельтерской, освежаться. Будет и за обедом, и за парадным ужином многолетие возглашать, горло-то нужно чистое. Очень боятся, как бы не перепутал; у кого-то, сказывали, забыли ему “редлиховской”, для прочистки, так у него и свернулось с многолетия на... – “во блаженном успении...” – такая-то неприятность была. Слабость у него еще: в “трынку” любит хлестаться с богатыми гостями, на большие тысячи рискует даже, – ему и готовят освежение. Завтра такое будет... – и певчие пропоют-прославят, и хожалые музыканты на трубах придут трубить, только бы шубы не пропали. А то в прошедшем году пришли какие-то потрубить-поздравить, да две енотовых шубы и “поздравили”. И еще будет – “удивление”, под конец ужина, Горкин мне пошептал. Все гости подивятся: “сладкий обман для всех”. Что за сладкий обман?..– А еще бу-дет... вот уж бу-дет!.. Такое, голубок, будет, будто весна пришла.– А это почему... будто весна пришла?– А вот, потерпи... узнаешь завтра.Так и не сказал. Но что же это такое – “будто весна пришла”? что же это такое... почему Ондрейка в зале, где всегда накрывают парадный ужин, зимнюю раму выставил, а совсем недавно зимние рамы вставили и замазали наглухо замазкой? Спрашиваю его, а он – “Михайла Панкратыч так приказали, для воздуху”. Ну, я, правду сказать, подумал, что это для разных барынь, которые табачного курева не любят, у них голова разбаливается, и тошно им. Дядя Егор кручонки курит самые злющие, “сапшалу” какую-то, а Кашин, крестный, – вонючие сигарки, как Фирсанов. А когда они в “трынку” продуются, так хоть святых выноси, чад зеленый. А они сердятся на барынь, кричат: “не от дыму это, а облопаются на именинах будто сроду не видали пирогов-индюшек, с того и тошнит их, а то и “от причины”! Скандал прямо, барыни на них только веерками машут.После только я понял, почему это выставили – “для воздуху”. Такое было... – на всю Москву было разговору! – самое лучшее это было, если кренделя не считать, и еще – “удивления”, такое было... никто и не ожидал, что будет такая негаданность-нежданность, до слез веселых. Помню, я так и замер, от светлого, радостного во мне, – такого... будто весна пришла! И такая тогда тишина настала, так все и затаилось, будто в церкви... – муху бы слышно было, как пролетит. Да мухи-то уж все кончились, осень глухая стала.Часть 1Часть 1Никак не могу заснуть, про именины все думаю: про крендель, про “удивление”, от Абрикосова, и еще что-то особенное будет, “будто весна пришла”. В прошедшем году после сладкого крема вдруг подали котлеты с зеленым горошком и молодым картофелем-подрумянкой, все так ахнули, даже будто обидно стало: да что это такое, деревенские они, что ли, – после сладкого, да отбивные котлеты! А тут-то и вышло “удивление”: из сладкого марципана сделано, а зеленый горошек совсем живой, – великое мастерство, от Абрикосова. А завтра какое будет, теперь-то уж не обманешь марципаном! Я Христом-Богом Горкина умолял сказать, – не сказал. Я ему погрозился даже, – не буду за него молиться, что-нибудь и случится с ним, детская-то молитва доходчива, всем известно. И то не сказал, запечалился только:– Твоя воля, не молись... может, ногу себе сломаю, тебе на радость.Оба мы поплакали, а не сказал: папашенька ему заказал сказывать. И еще я все стишки про себя наговаривал, Сонечка заставила меня выучить, сказать при гостях папашеньке, как в подарок. Длинные стишки, про ласточек и про осень, на золотистой бумажке из хрестоматии Паульсона я списал. Только бы не сбиться, не запнуться завтра, все у меня выходит – “пастурций в нем огненный куст”, вместо “настурций”, – цветы такие, осенние. Ах, какие стишки, осень печальная будто на душе, Сонечка так сказала. И у меня слезы даже набегают, когда досказываю: “И вот, их гнездо одиноко, – они уж в иной стороне... – Далеко, далеко, далеко...” И повара еще подо мной, на кухне, кастрюлями гремят, ножами стучат... и таким вкусным пахнет, пирожками с ливером, или заливным душистым... – живот даже заболел от голода, супцу я только куриного поел за ужином. А Клавнюша спит-храпит на горячей лежанке: а подвиг голодный соблюдает, другой год не ужинает, чтобы нечистый дух через рот не вошел в него, – в ужин больше они одолевают, на сон грядущий, – странник один поведал. И я ужинать перестать хотел, а Горкин наказал мне рот крестить, и тогда дорога ему заказана. Ну, все-таки я заснул, как петушки пропели.Утром – солнце, смотрю, горит, над Барминихиным садом вышло. Вот хорошо-то, крендель-то понесут открыто, сахарные слова не растекутся. Отец – слышу его веселый голос – уже вернулся, у ранней обедни был, как всегда в свой именинный день. Поет в столовой любимую мою песенку – “Не уезжай, голубчик мой, – не покидай поля родные...”. Господи, хорошо-то как... сколько будет всего сегодня! В доме все перевернуто: в передней новые полочки поставили, для кондитерских пирогов и куличей, в столовой “закусочная горка” будет, и еще прохладительная – воды, конфеты, фрукты; на обед и парадный ужин накроют столы и в зале, и в гостиной, а в кабинете и в матушкиной рабочей комнате будут карточные столы.Хоть и День Ангела, а отец сам засветил все лампадки, напевая мое любимое – “Кресту-у Тво-е-му-у...” – слышал еще впросонках, до песенки. И скворца с соловьями выкупал, как всегда, и все клетки почистил, и корму задал нашим любимым птичкам. Осень глухая стала, а канарейки в столовой так вот и заливаются, – пожалуй, знают, что именины хозяина. Все может чувствовать божья тварь, Горкин говорит.В новом, золотисто-коричневом, костюмчике, со шнурочками и золотистыми стеклянными пуговками, я вбегаю в столовую и поздравляю отца со Днем Ангела. Он вкушает румяную просвирку и запивает сладкой-душистой “теплотцою” – кагорчиком с кипятком: сегодня он причащался. Он весь душистый, новый какой-то даже: в голубом бархатном жилете с розанами, в белоснежной крахмальней рубашке, без пиджака, и опрыскался новым флердоранжем, – радостно пахнет праздничным от него. Он весело спрашивает меня, что подарю ему. Я подаю ему листочек со стишками. Все, даже Сонечка, слушают с удивлением, как я наизусть вычитываю – “Мой сад с каждым днем увядает...” – даже “пастурций” не спутал, вместо “настурций”. А когда я горько вздохнул и молитвенно выговорил-пропел, как наставляла Сонечка, – “О, если бы крылья и мне!..” – отец прихватил меня за щечку и сказал: “да ты, капитан, прямо, артист Мочалов!” – и подарил мне серебряный рубль. И все хвалили, даже фирсановские официанты, ставившие закуски на “горке”, сунули мне в кармашек горячий пирожок с ливером.И вдруг, закричали с улицы – “парадное отворяй, несут!..." А это крендель несут!..Глядим в окошко, а на улице на-роду!!!.. – столько народу, из лавок и со дворов бегут, будто икону принимаем, а огромный румяный крендель будто плывет над всеми. Такой чудесный, невиданный, вкусный-вкусный, издали даже вкусный.Впереди, Горкин держит подставочку; а за ним четверо, все ровники Василь-Василич с Антоном Кудрявым и Ондрейка с катальщиком Сергеем, который самый отчаянный, задом умеет с гор на коньках скатиться. Разноцветные ленты развеваются со щита под кренделем, и кажется, будто крендель совсем живой, будто дышит румяным пузиком.– И что такое они придумали, чудачье!.. – вскрикивает отец и бежит на парадное крыльцо.Мы глядим из сеней в окошко, как крендель вносят в ворота и останавливаются перед парадным. Нам сверху видно сахарные слова на подрумянке:“хозяину благому”А на вощеной дощечке сияет золотцем – “...на день Ангела”.Отец обнимает Горкина, Василь-Василича, всех... и утирает глаза платочком. И Горкин, вижу я, утирает, и Василь-Василич, и мне самому хочется от радости заплакать.Крендель вносят по лестнице в большую залу и приставляют полого на рояле, к стенке. Глядим – и не можем наглядеться, – такая-то красота румяная! и по всем комнатам разливается сдобный, сладко-миндальный дух. Отец всплескивает руками и все говорит:– Вот это дак уважили... ах, ребята.. уважили!..Целуется со всеми молодцами, будто христосуются. Все праздничные, в новеньких синих чуйках, в начищенных сапогах, головы умаслены до блеска. Отец поталкивает молодцов к закускам, а они что-то упираются – стыдятся словно. “Горка” уже уставлена, и такое на ней богатство, всего и не перечесть; глаза разбегаются смотреть. И всякие колбасы, и сыры разные, и паюсная, и зернистая икра, сардины, кильки, копченые, рыбы всякие, и семга красная, и лососинка розовая, и белорыбица, и королевские жирные селедки в узеньких разноцветных “лодочках”, посыпанные лучком зеленым, с пучком петрушечьей зелени во рту; и сиг аршинный, сливочно-розоватый, с коричневыми полосками, с отблесками жирка, и хрящи разварные головизны, мягкие, будто кисель янтарный, и всякое заливное, с лимончиками-морковками, в золотистом ледку застывшее; и груда горячих пунцовых раков, и кулебяки, скоромные и постные, – сегодня день постный, пятница, – и всякий, для аппетиту, маринадец; я румяные расстегайчики с вязигой, и слоеные пирожки горячие, и свежие паровые огурчики, и шинкованная капуста, сине-красная, и почки в мадере, на угольках-конфорках, и всякие-то грибки в сметане, – соленые грузди-рыжики... – всего и не перепробовать.Отцу некогда угощать, все поздравители подходят. Он поручает молодцов Горкину и Василь-Василичу. Старенький официант Зернышков накладывает молодцам в тарелочки того-сего, Василь-Василич рюмочки наливает, чокается со всеми, а себе подливает из черной бутылки с перехватцем, горькой. Горкину – икемчику, молодцам – хлебного винца, – “очищенной”. И старшие банщицы тут, в павлиньих шалях, самые уважаемые: Домна Панферовна и Полугариха. Все диву, прямо, даются, – как же парадно принимают! – царское, прямо, угощение.Отец не уходит из передней, принимает народ. Из кухни поднимаются по крутой лестнице рабочие и служащие наши, и “всякие народы”, старенькие, убогие, подносят копеечные просвирки-храмики, обернутые в чистую бумажку, желают здоровьица и благоденствия. В детской накрывают официанты стол с мисками, для людей попроще. Звонки за звонками на парадном. Приехали важные монахи из Донского монастыря: настоятель и казначей, большую просфору привезли, в писчей, за печатями, бумаге, – “заздравную”. Им подают в зале расстегаи и заливную осетрину, наливают в стаканчики мадерцы, – “для затравки”. От Страстного монастыря, от Зачатиевского, от Вознесенского из Кремля – матушки-казначейши привезли шитые подзоры под иконы, разные коврики, шитые бисером подушечки. Их угощает матушка кофеем и слоеными пирожками с белужинкой. Прибывают и с Афонского подворья, – отец всегда посылает на Афон страховые пакеты с деньгами, – поют величание мученику Сергию, закусывают и колбаской, и ветчинкой; по ихнему уставу и мясное разрешается вкушать; очень лососинку одобряют.С раннего утра несут и несут кондитерские пироги и куличи. Клавнюша с утра у ворот считает, сколько чего несут. Уж насчитал восемь куличей, двадцать два кондитерских пирога и кренделек. А еще только утро. Сестрицы в передней развязывают ленточки на картонках, смотрят, какие пироги. Говорят – кондитерский калач, румяный, из безе, посыпан толченым миндалем и сахарной пудрой, ромовый, от Фельша. Есть уже много от Эйнема, кремовые с фисташками; от Абрикосова; с цукатами, миндально-постный, от Виноградова с Мясницкой, весь фруктовый, желе ананасным залит. И еще разные: миндальные, воздушно-бисквитные, с вареньем, с заливными орехами, в зеленоватом креме из фисташек, куличи и куличики, все в обливе, в бело-розовом сахаре, в потеках. Родные и знакомые, прихожане и арендаторы, подрядчики и “хозяйчики”... – и с подручными молодцами посылают, несут и сами. Отходник Пахомов, большой богач, у которого бочки ночью вывозят “золото” за заставу, сам принес большущий филипповский кулич, но этот кулич поставили отдельно, никто его есть не станет, бедным кусками раздадут. Все полки густо уставлены, а пироги все несут, несут...В летней мастерской кормят обедом нищих и убогих – студнем, похлебкой и белой кашей. В зимней, где живет Горкин, обедают свои и пришлые, работавшие у нас раньше, и обед им погуще и посытней: солонинка с соленым огурцом, лапша с гусиным потрохом, с пирогами, жареный гусь с картошкой, яблочный пирог, – “царский обед”, так и говорят, пива и меду вволю. За хозяина Горкин, а Василь-Василича вызвали наверх, “для разборки”. И что ж оказывается?..Пришли на именины, к парадному обеду, о. Виктор с протодьяконом Примагентовым. Пропели благоденствие дому сему. О. Виктор и сообщает, что сугубая вышла неприятность: прислал записку о. благочинный нашего сорока, Николай Копьев, от Спаса в Наливках, по соседству, почему трезвонили у Казанской, – преосвященного, что ли, встречали, или у нас нонче Пасха? А это кре-нделю был трезвон! Вышел о. Виктор к церкви покропить именинную хлеб-соль, а трапезник со звонарем в трезвон пустили, будто бы о. настоятель благословил ради торжества! – так им Василь-Василич загодя еще объявил, а сие ложь и соблазн великий.– Вышла сугубая неприятность... а пуще всего, может дойти и до самого высокопреосвященного!А помимо будущего назидания и даже кары, запретил о. благочинный трапезнику славить по приходу на Рождестве.Василь-Василич вошел в залу опасливо, кося глазом, будто видит самое страшное, и волосы на голове у него рыжими вихрами встали, словно его таскали за волосы; и рыжая борода у него измялась, и дух от него – живой-то перегар кабацкий. А это он уж заправился сверх меры, подчуя с “горки” молодцов.О. Виктор приказал ему говорить, как все было. Василь-Василич стал каяться, что так ему в голову вступило, “для уважения торжества”. Что уж греха таить, маленько вчера усдобил трапезника и звонаря в трактире солянкой, маленько, понятно, и погрелись... ну, и дернула его нелегкая слукавить: староста, мол, церковный именинник завтра, хорошо бы из уважения трезвон дать.. и о. настоятель, мол, никак не воспрещает.– Простите, ради Христа, батюшка о. Виктор... от душевности так, из уважения торжества... хозяин-то хорош больно!О. Виктор пораспек его:– И неистов же ты, Василий... а сколь много раз каялся на духу у меня!И все мы тут ужасно удивились: Василь-Василич так и рухнул в ноги о. Виктору, головой даже об пол стукнул, будто прощенья просит, как на масленице в прощеное воскресенье. Протодьякон поставил его на ноги и расцеловал трижды, сказав:– Ну, чистое ты дите, Василич!..И все мы прослезились. И еще сказал протодьякон:– Да вы поглядите на сей румяный крендель! Тут, под миндалем-то, сердце человеческое горит любовью!.. ведь это священный крендель!!.И все мы стали глядеть на крендель. Всю рояль он занял, и весь – такая-то красота румяная!Тут о. Виктор и говорит:– А, ведь, сущая правда... это не кренделю-муке трезвон был, а, воистину, – сердцу человеческому. От преизбытка сердца уста глаголят, в Писании сказано. А я добавлю: ...“и колокола трезвонят, даже и в неурочный час”. Так и донесу, ежели владыка затребует пояснений о трезвоне.И тут – ну прямо чудо объявилось. Бежит Михал Панкратыч и кричит истово:– Сам преосвященный в карете... уж не к нам ли?!.И что же оказалось: к нам! Отец приглашал его на парадный обед, а преосвященный надвое, в раздумчивости, сказал: “Господь приведет – попомню”.И вот, попомнил. Самое празднование тут-то и началось.Так в сенях грохнуло, словно там стены рухнули, в зале задребезжали стекла, а на парадном столе зажужжало в бокальчиках, как вот большая муха когда влетит. А это наши певчие, от Казанской, и о. протодьякон архиерея встретили, “исполать” ему вскрикнули. Певчие шли отца поздравить, а тут как раз и архиерей подъехал. В доме переполох поднялся, народу набилось с улицы, а Клавнюша стал на колени на дворе и воспел “встречу архиерейскую”. А голос у него – будто козел орет. Архиерей даже вопросил, чего это юноша вопит... больной, что ли? И тут вот что еще случилось.Архиерея под руки повели, все на него глазели, а прогорелый Энтальцев-барин, который в красном картузе ходит, с “солнышком”, и нос у него сизый, перехватил у какого-то парнишки пирог от Абрикосова, с лету перехватил – сказал: “от Бутина-лесника, знаю! я сам имениннику вручу, скажи – кланяются, мол, и благодарят”. И гривенник тому в руку сунул. Это уж потом узнали. А парнишка-раззява доверился и ушел. Барин отдал пирог Василь-Василичу и сказал:– От меня, дорогому имениннику. От тетки наследство получил, вот и шикнул. Но только вы меня теперь за главный стол посадите, как почетного гостя, а не за задний стол с музыкантами, как летось, я не простой какой!Сестры, как раскрыли пирог, так и вскричали:– Какой чудесный! сладкая ваза с грушами из марципана! это в десять рублей пирог!..И ромом от пирога, такое благоухание по комнатам. А это Бутин, из благодарности, что у него лес на стройки покупаем. Вечером все и разузналось, как сам Бутин поздравлять приехал, и такая неприятность вышла...Архиерея вводят осторожно, под локотки. Слабым голосом вычитывает он что-то напевное перед иконой “Всех Праздников”, в белой зале. И опять страшно грохнуло, даже в рояле гукнуло, и крендель пополз было по зеркальной крышке, да отец увидал и задержал. Архиерей стал ухо потирать, заморщился. Слабенький он был, сухонький, комарик словно, ликом серенький, как зола. Сказал протодьякону – потряс головкой:– Ну, и наградил тя Господь... не глас у тебя, а рык львиный.Болезно улыбнулся, благословил и милостиво дал приложиться к ручке.Именинный обед у нас всегда только с близкими родными. А тут и монахи чего-то позадержались, пришлось и их пригласить. День выпал постный, так что духовным лицам и постникам рыбное подавали, лучше даже скоромного. И как подали преосвященному бульон на живых ершах и парочку расстегайчиков стерляжьих с зернистой икоркой свежей, “архиерейской”, – такую только рыбник Колганов ест, – архиерей и вопрошает, откуда такое диво-крендель. Как раз за его спиной крендель был, он уж его приметил, да и дух от кренделя истекал, миндально-сладкий, сдобный такой, приятный. Отец и сказал, в чем дело. И о. Виктор указал на поучительный смысл кренделя сего. Похвалил преосвященный благое рвение, порадовался, как наш христолюбивый народ ласку ценит. А тут тетя Люба, – “стрекотуньей” ее зовут, всегда она бухнет сперва, а потом уж подумает, – и ляпни:– Это, преосвященный владыка, не простой крендель, в нем сердце человеческое, и ему за то трезвон был!Так и сгорели от стыда. Преосвященный, как поднял расстегайчик, так и остановился, и не вкусил: будто благословлял нас расстегайчиком, очень похоже было. Протодьякон махнул на тетю Любу, да рукавным воскрылием лиловым бутылку портвейнца и зацепил, и фужерчики на пол полетели. А о. Виктор так перепугался, что и словечка не мог сказать. А тут преосвященный и погрози расстегайчиком: что-то ему, пожалуй, показалось, – уж над ним не смеются ли. А смеялись в конце стола, где сидели скоромники и вкушали куриный бульон со слоеными пирожками, а пуще всех барин Энтальцев, чуть не давился смехом: рад был, что посадили-таки с гостями, из уважения к пирогу.Повелел преосвященный отцу Виктору пояснить, какой такой кренделю... тре-звон был, в каком приходе? Тот укрепился духом и пояснил. И что же вышло! Преосвященный весь так ликом и просветлел, будто блаженный сделался. Ручки сложил ладошками, с расстегайчиком, и молвил так:– Сколь же предивно сие, хотя и в нарушение благочиния. По движению сердца содеяно нарушение сие. Покажите мне грешника.И долго взирал на крендель. И все взирали, в молчании. Только Энтальцев крякнул после очищенной и спросил:– А как же, ваше преосвященство, попускают недозволительное? На сладости выпечено – “Благому”, а сказано – что?! – “никто же благ, токмо един...”?И не досказал, про Бога. Строго взглянул на него преосвященный и ручкой с расстегайчиком погрозил. И тут привели Василь-Василича, в неподобном виде, с перепугу. Горкин под руку его вел-волочил. Рыжие вихры Василь-Василича пали на глаза, борода смялась набок, розовая рубаха вылезла из-под жилетки. А это с радости он умастился так, что о. Виктор с него не взыскал, а даже благословил за сердца его горячность. Поглядел на него преосвященный, головкой так покивал и говорит:– Это, он что же... в себе или не в себе?И поулыбался грустно, от сокрушения.Горкин поклонился низко-низко и молитвенно так сказал:– Разогрелся малость, ваше преосвященство... от торжества.А преосвященный вдруг и признал Василь-Василича:– А-а... помню-помню его... силач-хоругвеносец! Да воздастся ему по рвению его.И допустил поднести под благословение.Часть 2