Богомолье

Пригробный иеромонах показывает пальцем: сюда несите. Несут мужики расслабного, которого обливали у креста. Испуганные его глаза смотрят под купол, в свет. Иеромонах указывает — внести за засторонку. Спрашивает — как имя? Старуха кричит, в слезах: — Михайлой, батюшка... Михайлой!.. помолись за сыночка... батюшка преподобный!..Иеромонах говорит знакомую молитву, — Горкин меня учил:"...скорое свыше покажи посещение... страждущему рабу Михаилу, с верою притекающему..."Горкин горячо молится. Молюсь и я. Старушка плачет: — Родимый наш... прибега и скорая помога... помоли Господа!Иеромонах смотрит в гроб преподобного и скорбным, зовущим голосом молится:"...и воздвигни его во еже пети Тя..." — Подымите болящего...Болящего подымают над ракой, поворачивают лицом, прикладывают. Иеромонах берет розовый "воздух", возлагает на голову болящего и трижды крестит. Старуха колотится головой об раку. Мне делается страшно. Громко поют-кричат:преподобный отче Се-ргие...Моли Бога о на-ас!..Все поют. Текут огоньки лампад, дрожит золотыми огоньками рака, движется розовый покров во гробе... — живое все! Я вижу благословляющую руку из серебра на поднятой накрышке раки.Прикладываемся к мощам. Иеромонах и меня накрывает чем-то, и трижды крестит:"...во еже пети Тя... и славити непрестанно..."Эти слова я помню. Много раз повторял их Горкин, напоминал. Чудесными они мне казались и непонятными. Теперь — и чудесны, и понятны.Тянется долгая обедня. Выходим, дышим у цветника, слушаем колокольный звон, смотрим на ласточек, на голубое небо. Входим опять в собор. Тянет меня под тихие огоньки лампад, к святому.Отец привозит меня к Аксенову на Кавказке и передает на руки молодцу. Встречает сам Аксенов, говорит: "Оченно приятно познакомиться", — и ведет на парадное крыльцо. Расшитая по рисункам барышня, в разноцветных бусах, уводит меня за ручку в залу и начинает показывать редкости, накрытые стеклянными колпаками: вырезанную из белого дерева лошадку и тележку, совсем как наша, — игрушечную только, — мужиков в шляпах, как в старину носили, которые косят сено, и бабу с ведрами на коромысле. И все спрашивает меня: "Ну, что... нравится?" Мне очень нравится. Молодчик, который вчера нас гнал, ласково говорит мне: — Знаю теперь, кто ты... московский купец ты, знаю! А фамилия твоя — Петухов... видишь, сколько на тебе петухов-то!..И все смеется. Показывают мне органчик, который играет зубчиками — "Вот мчится тройка удалая", угощают за большим столом пирогом с рыбой и поят чаем. Я слышу из другой комнаты голоса отца, Аксенова и Горкина. И он там. В комнатах очень чисто и богато, полы паркетные, в звездочку, богатые образа везде. Молодчик обещается подарить мне самую большую лошадь. Потом барышня ведет меня в сад и угощает викторийкой. В беседке пьют чай наши, едят длинные пироги с кашей. Прибегает Савка и требует меня к папаше: "Папаша уезжает!" Барышня сама ведет меня за руку, от собак.На дворе стоит наша тележка, совсем пустая. Около нее ходят отец с Аксеновым, Горкин и молодчик, и стоит в стороне народ. Толстый кучер держит под уздцы Кавказку. Похлопывают по тележке, качают головами и улыбаются. Горкин присаживается на корточки и тычет пальцем — я знаю куда — в "аз". Отец говорит Аксенову: — Да, удивительное дело... а я и не знал, не слыхивал. Очень, очень приятно, старую старину напомнили. Слыхал, как же, торговал дедушка посудой, после французов в Москву навез, слыхал. Оказывается, друзья-компаньоны были старики-то наши. Вот откуда мастера-то пошли, откуда зачалось-то, от Троицы... резная-то работка!.. — От нас, от нас, батюшка... от Троицы... — говорит Аксенов. — Ребятенкам игрушки резали, и самим было утешительно, вспомнишь-то!..Отец приглашает его к нам в гости, Москву проведать. Аксенов обещается побывать: — Ваши гости, приведет Господь побывать. Вот и родные будто, как все-то вспомнили. Да ведь, надо принять во внимание... все мы у Господа да у преподобного родные. Оченно рад. Хорошо-то как вышло, само открылось... у преподобного! Будто вот так и надо было.Он говорит растроганно, ласково так, и все похлопывает тележку. — Дозвольте, уж расцелуемся, по-родному... — говорит отец, и я по его лицу вижу, как он взволнован: в глазах у него как будто слезы. — Дедушку моего знавали!.. Я-то его не помню... — А я помню, как же-с... — говорит Аксенов. — Повыше вас был и поплотней, веселый был человек, душа. Да-с... надо принять во внимание... Мне годов... да, пожалуй, годов семнадцать было, а ему, похоже, уж под ваши годы, уж под сорок. Ну-с, счастливо ехать, увидимся еще, Господь даст.И они обнимаются по-родному. Отец вскакивает лихо на Кавказку, целует меня с рук Горкина, прощается за руку с молодчиком, кланяется красивой барышне в бусах, дает целковый на чай кучеру, который все держит лошадь, наказывает мне вести себя молодцом — "а то дедушка вот накажет" — и лихо скачет в ворота. — Вот и старину вспомнили... — говорит Горкину Аксенов, — как вышло-то хорошо. А вы, милые, поживите, помолитесь, не торопясь. Будто родные отыскались.Я еще хорошо не понимаю, почему — родные. Горкин утирает глаза платочком. Аксенов глядит куда-то, над тележкой, — и у него слезы на глазах. — Вкатывай... — говорит он людям на тележку и задумчиво идет в дом.Все спят в беседке: после причастия так уж и полагается — отдыхать. Даже и Федя спит. После чая пойдем к вечерням, а завтра всего посмотрим. Денька два поживем еще — так и сказал папашенька: поживите, торопиться вам некуда.Барышня показывает нам сад с Анютой. Молодчик с пареньками играет на длинной дорожке в кегли. Приходят другие барышни и куда-то уводят нашу. Барышня говорит нам: — Поиграйте сами, побегайте... красной вот смородинки поешьте.И мы начинаем есть, сколько душе угодно. Анюта рвет и викторийку и рассказывает мне про батюшку Варнаву, как ее исповедовал. — Бабушка говорит — от него не укроешься, наскрозь все видит. Вот, я тебе расскажу, сама бабушка мне рассказывала, она все знает... Вот, одна барыня приезжает, а в Бога не верила... ну, ее умные люди уговорили приехать, поглядеть, какой угодный человек, наскрозь видит. Вот она, приехамши, говорит... села у столика: "И чего я не видала, и чего я не слыхала! — А она все видала и все слыхала, богатая была. — Чегой-то он мне наболтает!" — про святого так старца! Ну, он бы мог, бабушка говорит, час ей смёртный послать, за такие богохульные слова. Только он жалостливый до грешников. А она сидит у столика и ломается из себя: "И чегой-то он не идет, я никогда не могу ждать!" А он все не идет и не идет. И вот тут будет самое страшное... только ты не бойся, будет хорошо в конец. Вот, она сидела, и выходит старец... и несет ей стакан пустого чаю, даже без сахару. Поздоровался с ней и говорит: "И вот вам чай, и пейте на здоровье". А барыня рассерчалась и говорит: "И чтой-то вы такое, я чаю не желаю", — от святого-то человека! Как бы радоваться-то должна, бабушка говорит, а она так, как бес в ней: "Не желаю чаю!" А он смиренно ей поклонился... — святые ведь смиренные... бабушка говорит, — поклонился ей и приговаривает еще: "А вы не пейте-с, вы не пейте-с... а так только, ложечкой поболтайте-с, поболтайте-с!".. И ушел. Вон что сказал-то! — поболтайте ложечкой. Ушел и не пришел. А она сидела и болтала ложечкой. Понимаешь, к чему он так? Все наскрозь знал. Вот она и болтала. Тут-то и поняла-а... и проняло ее. Потом покаялась со слезьми и стала богомольной, уважительной... бабушка сама ее видала!..Она много еще рассказывает. Говорит, что, может, и сама в монашки уйдет, коли бабушка загодя помрет... "А то что ж так, зря-то, мытариться!"Так мы сидим под смородинным кустом, играем. Савка приносит самовар — чай пить время, к вечерням ударят скоро. За чайком Горкин рассказывает всем нам, почему с тележкой такое вышло. — Словно вот и родными оказались. А вот как было, Аксенов сам нам с папашенькой доложил. Твой прадедушка деревянной посудой торговал, рухлядью. Французы Москву пожгли, ушли, все в разор разорили, ни у кого ничего не стало. Вот он загодя и смекнул — всем обиходец нужен, посуда-то... ни ложки, ни плошки ни у кого. Собрал сколько мог деньжонок, поехал в эти края и дале, где посуду точили. И встретил-повстречал в Переяславле Аксенова этого папашу. А тот мастер-резчик, всякие штуковинки точил-резал, поделочное, игрушки. А тут не до игрушек, на разоренье-то! Бедно тот жил. И пондравились они друг дружке. "Давай, — говорит прадедушка-то твой, — сбирать посудный товар, на Москву гнать, поправишься!" А Аксенов тот знаменитый был мастер, от него, может, и овечки-коровки эти пошли, у Троицы здесь продают-то, ребяткам в утеху покупают... и с самим митрополитом Платоном знался, и тому резал-полировал... и горку в Вифании, Фавор-то, увидим завтра с тобой, устраивал. Только митрополит-то помер уж, только вот ушли французы... — поддержка ему и кончилась. А он ему, Платону-то, уж тележку сделал, точь-в-точь такую же, как наша, с резьбой с тонкой, со всякими украсами. И еще у него была такая же тележка, с сыном они работали, с теперешним вот Аксеновым нашим, дом-то чей, у него-то мы и гостим теперь. Ну, хорошо. И все дивились на ихние тележки. А тогда, понятно дело, все разорены, не до балушек этих. Вот твой прадедушка и говорит тому: "Дам я тебе на разживу полтысячки, скупай для меня посуду по всем местам, и будем, значит, с тобой в конпании орудовать". И зачали они таким делом посуду на Москву гнать. А там — только подавай, все нехватка. Люди-то с умом были... Аксенов и разбогател, опять игрушкой занялся, в гору пошел. И игрушка потом понадобилась, жисть-то как поутихла-посветлела. Теперь они, Аксенов-то, как работают! Ну, хорошо. Вот и приходит некоторое время, и привозит Аксенов тот долг твоему прадедушке. И в подарок — тележку новенькую... не свою, а третью сделали, с сыном работали, на совесть. С того и завелась у нас тележка, вон откуда она пошла-то! А потом и тот помер вскорости, и другой... старики-то. И позабыли друг дружку молодые-то. А тележка... ну, ездил дедушка твой на ней, красным товаром торговал... а потом тележка в хлам и попала. И забыли про нее все: тележка и тележка, а антересу к ней нет, и к чему такая — неизвестно. Маленькая... ее и завалили хламом. А вот, привел Господь, мы ее и раскопали, мы-то ее и вывели на свет Божий, как пришло время к Троице-Сергию нам пойти... так вот и толкнуло меня что-то, на ум-то мне: возьмем тележку, легонькая, по нам! Ее вот и привело... к своему хозяину воротилась. Добро-то как отозвалось! Потому и в гостях теперь, и уважение нам с тобой какое. И опять друг дружку признали, родные будто. Вот нас зато так-то и приняли, и обласкали, в благодати какой живем! Старик-то заплакал вон, старое свое вспомнил, батюшку. Как оно обернулось... И ведь где же... у самого преподобного! А те тележки давно пропали, другие две-то. Одна в пожаре сгорела, у митрополита Платона... и другая, у Аксеновых, тоже сгорела в большой пожар, давно еще. Больше они и не забавлялись. Старик-то помер, с игрушек шибко разбогатели. Последки вон на полках от старика остались. Рукомесло-то это неприбыльное, на хорошего любителя, кто понимает, чего тут есть... для своей радости-забавы делали... а кто покупать-то станет! Единая наша и осталась.Я спрашиваю: а теперь как, возьмет Аксенов тележку нашу? — Нет, дареное не берут назад. У нас останется, поедем на ней домой. Прибрали ее, почистили здешние мастера... промыть хотели, да старик не дозволил... Господним дождем пусть моет — так и сказал. Каждый день на нее любуется — не наглядится. И молодчик-то его залюбовался. Только такой уж не сделают, на нее работы-то уйдет сколько! И терпенья такого нет... ты погляди-ка, как резана-а!..Одной рукой да глазом не сделаешь, тут душой радоваться надо... Пасошницы вот покойный Мартын резал, попробуй-ка так одним топориком порезать... винограды какие!.. Это дело особое, не простое.Мы слушаем, как сказку. Птичка поет в кустах. Говорят, — барышня Домне Панферовне сказала, — соловьи к вечеру поют здесь, в самом конце, поглуше. И Федя слыхал — ночью не мог заснуть. Горкин выходит на крылечко и радостно говорит, вздыхая: — А как тихо-то, хорошо-то как здесь... и Троица глядит! Свете Тихий... святыя славы...Высвистывает птичка. В лавре благовестят к вечерням.

Часть 1

Только еще заря, сад золотисто-розовый, и роса — свежо, не хочется подыматься. А все уже на ногах. Анюта заплетает коску, Антипушка молится на небо, Горкин расчесывается перед окошком, как в зеркальце. Говорят — соловей все на зорьке пел. В дверь беседки вижу я куст жасмина, осыпанный цветами — беленькими, с золотым сердечком. Домна Панферовна ахает над кустом: — А-ах, жасминчик... люблю до страсти!И на столе у нас, в кувшине, жасминчик и желтые бубенцы — Федя вчера нарвал — и целый веник шиповнику. Федя шиповник больше уважает — аромат у него духовный. И Горкин тоже шиповник уважает, и я. Савка несет самовар с дымком и ставит на порожке — пусть прогорит немножко. Все говорят: "Ах, хорошо... шишечкой-то сосновой пахнет!" Савка доволен, ставит самоварчик на стол в беседке. Говорит: — Мы всегда самовар шишечками ставим. А сейчас горячие вам колобашки будут, вот притащу.Анюта визжит от радости: — Бабушка, горячие колобашки будут!..А Домна Панферовна на нее: — Ори еще, не видала сроду колобашек?..По-царски нас прямо принимают: вчера пироги с кашей и с морковью, нынче горячие колобашки, — и родных так не принимают.Пьем чай с горячими колобашками, птички поют в саду. Федя чем свет поднялся, просвирный леестрик правит: всех надо расписать — кого за упокой, кого за здравие, кому просвирку за сколько, — дело нелегкое. — Соломяткина-то забыли, в Мытищах-то угощал... — припоминает Горкин, — припиши, Федя: раба Божия Евтропия, за пятачок.Приписываем еще Прокопия со чады — трактирщика Брехунова, супруги-то имя позабыли. Вспомнили, хорошо, раба божия Никодима, Аксенова самого, и при нем девицу Марию — ласковая какая барышня! — и молодчика, погнал-то который нас: Савка сказал, что Василием Никитичем зовут, — просфору за полтинник надо. И болящего Михаила приписали, расслабного, за три копейки хоть. Увидим — отдадим, а то и сами съедим за его здоровье. Упаси Бог, живых бы с покойниками не спутали, неприятности не избыть. Напутали раз монахи, записали за здравие Федосью, а Федосея за упокой, а надо наоборот было; хорошо — дома доглядели, выправили чернилками, и то боялись, не вредные ли: тут чернилки из орешков монахи сотворяют, а в Москве, в лавочке, кто их знает.Идем в лавру с большой корзиной, ягодной-пудовой — покупали в игрушечном ряду, об столбик били: крепок ли скрип у ней. Отец просфорник велит Сане-заике понаблюсти — выпросили мы его у отца квасника помочь-походить с нами, святыни поглядеть, нам показать — а нам говорит: — Он с писцами просфорки все проверит и к вам подойдет... а вы покуда идите, наши соборы-святыни поглядите, а тут ноги все простоите, ждамши.Горкин указывает Сане, как понимать леестрик: первая мета — цена, крестик за ней — за упокой, а колечко — за здравие. За долгими чистыми столами в просторных сенцах служки пишут гусиными перьями: оскребают с исподцев мучку и четко наводят по-церковному.Ходим из церкви в церковь, прикладываемся и ставим свечи. В большом соборе смотрим на Страшный суд — написано во всю стену. И страшно, а не оторвешься. Монах рассказывает, за какие грехи что будет. Толстый зеленый змей извивается к огненной геенне, и на нем все грехи прописаны, и голые грешники, раскаленные докрасна, терзаются в страшных муках; а эти, с песьими мордами и с рогами, наскакивают отовсюду с вилами, — зеленые, как трава. А наверху, у Бога, светлые сонмы ангелов вешают на златых весах злые дела и добрые — что потянет? — а души взирают и трепещут. Антипушка вздыхает: — Господи... и царей-королей в ад тащут, и к ним не снисходят, из уважения!..Монах говорит, что небесная правда — не земная: взыщется и с малых, и с великих. Спрашиваем: а толстые кто, в бархатных кафтанах, за царями идут, цепью окручены, в самую адову пучину? — А которые злато приобретали и зла-то всякого натворили, самые богачи купцы. Ишь сколько за ними бесы рукописании тащут!Горкин говорит со вздохом: — Мы тоже из купцов...Но монах утешает нас, что и праведные купцы бывают, милостыню творят, святые обители не забывают — украшают, и милосердный Господь снисходит.Я спрашиваю, зачем раскаленная грешница лежит у "главного" на коленях, а на волосах у ней висят маленькие зеленые. Монах говорит, что это бесстыдная блудница. Я спрашиваю, какие у ней грехи, но Горкин велит идти, а то ночью бояться будешь — насмотришься. — Вон, — говорит, — рыжий-то, с мешочком, у самого! Иуда Искариот это, Христа продал, с денежками теперь терзается... ишь скосился!Монах говорит, что Иуде муки уготованы без конца: других, может, праведников молитвы выкупят, а Искариоту не вызволиться во веки веков, аминь. И все говорят — этому нипочем не вырваться.Смотрим еще трапезную церковь, где стены расписаны картинками, и видим грешников, у которых сучок и бревно в глазу. Сучок маленький и кривой, а бревно толстое, как балка. Монах говорит: — Для понимания писано: видишь сучец в глазе брата твоего, а бревна-то в своем не чувствуешь!Я спрашиваю, зачем воткнули ему бревно... ведь больно? Монах говорит: — Для понимания, не больно.Еще мы видим жирного богача, в золотых одеждах и в бархате за богатой трапезой, где жареный телец, и золотые сосуды-кувшины с питиями, и большие хлебы, и под столом псы глотают куски тельца; а на пороге лежит на одной ноге убогий Лазарь, весь в болячках, и подбирает крошки, а псы облизывают его. Монах говорит нам, что так утешается в сей жизни немилостивый богач, и вот что уготовано ему на том свете!И видим: стоит он в геенне-прорве и высовывает кверху единый перст, а высоко-высоко, у старого Авраама на коленях, под розанами и яблочками, пирует у речки Лазарь в блистающих одеждах и ангелы подносят ему блюда и напитки. — "Лазарь-Лазарь! омочи хоть единый перст и прохлади язык мой!" — взывает немилостивый богач из пламени, — рассказывает монах, — но Лазарь не слышит и утешается... не может суда Божиего преступить.В соборе Троицы мы молимся на старенькую ризу преподобного, простую, синюю, без золотца, и на деревянную ложечку его за стеклышком у мощей. Я спрашиваю — а где же келейка? Но никто не знает.Лезем на колокольню. Высота-а... — кружится голова. Кругом, куда ни глянешь, только боры и видно. Говорят, что там и теперь медведи; водятся и отшельники. Внизу люди кажутся мошками, а собор преподобного — совсем игрушечный. Под нами летают ласточки, падают на кресты. Горкин стучит пятачком по колоколу — гул такой! Говорят, как начнут звонить, рот надо разевать, а то голову разорвет от духа, такое шевеленье будет.Отец просфорник выдает нам корзину с просфорами: — Бог милости прислал! По леестрику все вписали и вынули... благослови вас преподобный за ваше усердие.Саня-заика упрашивает нас зайти в квасную, холодненького выпить — такого нигде не делают: — На... на-на...ме-местниковский ква-ква...сок! Отец Власий благословил попотчевать вас.Сам отец квасник подносит нам деревянный ковшик с пенящимся розоватым квасом. Мы выпиваем много, ковшиков пять, не можем нахвалиться: не то малинкой, не то розаном отзывается, и сладкий-сладкий. Горкин низко кланяется отцу кваснику — и отец квасник тоже низко кланяется — и говорит: — Пили мы надысь в Мытищах у Соломяткина царский квас... каким царя угощали, от старины... хорош квасок! А ваш квас, батюшка... в раю такой квас праведники пить будут... райский прямо! — Благодарствуйте, очень рады, что понравился наш квасок... — говорит квасник и кланяется низко-низко. — А в раю, Господь кому приведет, Господень квасок пить будут... пиво новое — радость вкушать Господню от лицезрения Его. А квасы здесь останутся.Федя несет тяжелую корзину с просфорами, скрипит корзина.Катим в Вифанию на тройке, коляска звенит-гремит. Горкин с Домной Панферовной на главном месте, я у них на коленях, на передней скамеечке Антипушка с Анютой, а Федя с извозчиком на козлах. Едем в березах, кругом благодать Господня — богатые луга с цветами, такие-то крупные ромашки и колокольчики! Просим извозчика остановиться, надо нарвать цветочков. Он говорит: "Ну, что ж, можно дитев потешить", — и припускает к траве лошадок: — И лошадок повеселим. Сено тут преподобное, с него каждая лошадка крепнет... монахи как бы не увидали только!Все радуются: трава-то какая сильная. И цветы по-особенному пахнут. Я нюхаю цветочки — священным пахнут.В Вифанском монастыре, в церкви, — гора Фавор! Стоит вместо иконостаса, а на ней — Преображение Господне. Всходим по лесенке и смотрим: пасутся игрушечные овечки, течет голубой ручеек в камушках, зайчик сидит во мху, тоже игрушечный, на кусточках ягоды и розы... — такое чудо! А в горе — Лазарев гроб-пещера.Смотрим гроб преподобного из сосны — Горкин признал по дереву. Монах говорит: — Не грызите смотрите! Потому и в укрытии содержим, а то бы начисто источили.И открывает дверцу, за которой я вижу гроб. — А приложиться можно, зубами не трожьте только!Горкин наклоняет меня и шепчет: — Зубками поточи маленько... не бойся. Угодник с тебя не взыщет.Но я боюсь, стукаюсь только зубками. Домна Панферовна после и говорит: — Прости, батюшка преподобный Сергий... угрызла, с занозцу будет.И показывает в платочке: так, с занозцу. И Горкин тоже хотел угрызть, да нечем, зубы шатаются. Обещала ему Домна Панферовна половинку дать, в крестик вправить. Горкин благодарит и обещается отказать мне святыньку, когда помрет.Едем прудами по плотине на пещерки к Черниговской — благословиться у батюшки Варнавы, Горкин и говорит: — Сказал я батюшке, больно ты мастер молитвы петь. Может, пропеть скажет... получше пропой смотри.А мне и без того страшно — увидеть святого человека! Все думаю: душеньку мою чует, все-то грехи узнает.Тишина святая, кукушку слышно. Анюта жмется и шепчет мне: — Семитку со свечек утаила у бабушки... он-то узнает ну-ка?Я говорю Анюте: — Узнает беспременно, святой человек... отдай лучше бабушке, от греха.Она вынимает из кармашка комочек моха — сорвала на горе Фаворе! — подсолнушки и ясную в них семитку и сует бабушке, когда мы слезаем у пещерок; губы у ней дрожат, и она говорит чуть слышно: — Вот... смотрю — семитка от свечек замоталась...Домна Панферовна — шлеп ее! — Знаю, как замоталась!.. скажу вот батюшке, он те!..И такой на нас страх напал!..Монах водит нас по пещеркам, светит жгутом свечей. Ничего любопытного, сырые одни стены из кирпича, и не до этого мне, все думаю: душеньку мою чует, все-то грехи узнает! Потом мы служим молебен Черниговской в подземельной церкви, но я не могу молиться — все думаю, как я пойду к святому человеку. Выходим из-под земли, так и слепит от солнца.У серого домика на дворе полным-то полно народу. Говорят — выходил батюшка Варнава, больше и не покажется, притомился. Показывают под дерево: — Вон болящий, болезнь его положил батюшка в карман, через годок, сказал, здоровый будет!А это наш паренек, расслабный, сидит на своей каталке и образок целует! Старуха нам говорит: — Уж как же я вам, родимые мои, рада! Радость-то у нас какая, скажу-то вам... Ласковый какой, спросил — откулешные вы? Присел на возилочку к сыночку, по ножкам погладил, пожалел: "Земляки мы, сынок... ты, мол, орловский, а я, мол, туляк". Будто и земляки мы. Благословил угодничком... "Я, — говорит, — сыночек, болесть-то твою в карман себе положу и унесу, а ты придешь через годок к нам на своих ноженьках!" Истинный Бог... — "на своих, мол, ноженьках придешь", — сказал-то. Так обрадовал — осветил... как солнышко Господне.Все говорят: "Так и будет, парень-то, гляди-ка, повеселел как!" А Миша образок целует и все говорит: "Приду на своих ногах!" Ему говорят: — А вестимо придешь, доброе-то слово лучше мягкого пирога!Кругом разговор про батюшку Варнаву: сколько народу утешает, всякого-то в душу примет, обнадежит... хоть самый-то распропащий к нему приди. — А вчера, — рассказывает нам баба, — молодку-то как обрадовал. Ребеночка заспала, первенького... и помутилось у ней, полоумная будто стала. Пала ему в ножки со старушкой, а он и не спросил ничего, все уж его душеньке известно. Стал утешать: "А, бойкоглазая какая, а плачешь! На, дочка, крестик, окрести его!" А они и понять не поймут, кого — его?! А он им опять то ж: "Окрести новенького-то, и приходите ко мне через годок, все вместе". Тут-то они и поняли... радостные пошли.И мы рады: ведь это молодка с бусинками, Параша, земляничку ей Федя набирал!А батюшка не выходит и не выходит. Ждали мы, ждали — выходит монашек и говорит: — Батюшка Варнава по делу отъезжает, монастырь далекий устрояет... нонче не выйдет больше, не трудитесь, не ждите уж.Стали мы горевать. Горкин поахал-поахал... — Что ж делать, — говорит, — не привел Господь благословиться тебе, косатик... — мне-то сказал.И стало мне грустно-грустно. И радостно немножко — страшного-то не будет. Идем к воротам и слышим — зовет нас кто-то: — Московские, постойте!Горкин и говорит: "А ведь это батюшка нас кличет!" Бежим к нему, а он и говорит Горкину: — А, голубь сизокрылый... благословляю вас, московские.Ну прямо на наше слово: благословиться, мол, не привел Господь. Так мы все удивились! Ласковый такой, и совсем мне его не страшно. Горкин тянет меня за руку на ступеньку и говорит: — Вот, батюшка родной, младенчик-то... привести-то его сказали.Батюшка Варнава и говорит, ласково: — Молитвы поешь... пой, пой.И кажется мне, что из глаз его светит свет. Вижу его серенькую бородку, острую шапочку — скуфейку, светлое, доброе лицо, подрясник, закапанный густо воском. Мне хорошо от ласки, глаза мои наливаются слезами, и я, не помня себя, трогаю пальцем воск, царапаю ноготком подрясник. Он кладет мне на голову руку и говорит: — А это... ишь любопытный какой... пчелки со мной молились, слезки их это светлые... — И показывает на восковники. — Звать-то тебя как, милый?Я не могу сказать, все колупаю капельки. Горкин уж говорит, как звать. Батюшка крестит меня, голову мою, три раза и говорит звонким голосом:Во имя Отца... и Сына... и Святаго Духа!Горкин шепчет мне на ухо: — Ручку-то, ручку-то поцелуй у батюшки.Я целую бледную батюшкину ручку, и слезы сжимают горло. Вижу — бледная рука шарит в кармане ряски, и слышу торопливый голос: — А моему... — ласково называет мое имя, — крестик, крестик...Смотрит и ласково, и как-то грустно в мое лицо и опять торопливо повторяет: — А моему... крестик, крестик...И дает мне маленький кипарисовый крестик — благословение. Сквозь невольные слезы — что вызвало их? — вижу я светлое, ласковое лицо, целую крестик, который он прикладывает к моим губам, целую бледную руку, прижимаюсь губами к ней.Горкин ведет меня, вытирает мне слезы пальцем и говорит радостно и тревожно будто: — Да что ты, благословил тебя... да хорошо-то как, Господи... а ты плачешь, косатик! на батюшку-то погляди, порадуйся.Я гляжу через наплывающие слезы, сквозь стеклянные струйки в воздухе, которые растекаются на пленки, лопаются, сквозят, сверкают. Там, где крылечко, ярко сияет солнце, и в нем, как в слепящем свете, — благословляет батюшка Варнава. Я вижу Федю. Батюшка тихо-тихо отстраняет его ладошкой, отмахивается от него как будто, а Федя не уходит, мнется. Слышится звонкий голос: — И помни, помни! Ишь ты какой... а кто ж, сынок, баранками-то кормить нас будет?..Федя кланяется и что-то шепчет, только не слышно нам. — Бог простит, Бог благословит... и Господь с тобой, в миру хорошие-то нужней!..И кончилось.Мы собираемся уходить. Домна Панферовна скучная: ничего не сказал ей батюшка, Анюту только погладил по головке. А Антипушке сказал только: — А, простачок... порадоваться пришел!Антипушка рад и тоже, как и я, плачет. И все мы рады. И Горкин — опять его батюшка назвал: "голубь мой сизокрылый". А Домну Панферовну не назвал никак, только благословил.

Часть 2

Собираемся уходить — и слышим: — А, соловьи-певуны, гостинчика принесли!И видим поодаль — наших, от Казанской, певчих, васильевских: толстого Ломшакова, Батырина-октаву и Костикова-тенора. Горкин им говорит: — Что же вы, вас это батюшка, вы у нас певуны-то соловьи!А батюшка их манит. Они жмутся, потрагивают себя у горла, по привычке, и не подходят. А он и говорит им: — Угостили вчера меня гостинчиком... вечерком-то! У пруда-то, из скиту я шел?.. Господа благословляли-пели. А теперь и деток моих гостинчиком накормите... ишь их у меня сколько!И рукой на народ так, на крылечке даже повернулся, — полон-то двор народу. Тут Ломшаков и говорит, рычит словно: — Го...споди!.. Не знали, батюшка... пели мы вчера у пруда... так это вы шли по бережку и приостановились под березкой!..А батюшка и говорит, ласково так — с улыбкой: — Хорошо славили. Прославьте и деткам моим на радость.И вот они подходят, робко, прокашливаются, крестятся на небо и начинают. Так они никогда не пели — Горкин потом рассказывал: "Ангели так поют на небеси!"Они поют молитву-благословение, хорошо мне знакомую молитву, которая зачинает всенощную:Благослови, душе моя, Господа,Господи Боже мой, возвеличился еси зело,Вся премудростию сотворил еси...Подходят благословиться. Батюшка благословляет их, каждого. Они отходят и утираются красными платками. Батюшка благословляет с крылечка всех, широким благословением, и уходит в домик. Ломшаков сидит на траве, обмахивается платком и говорит-хрипит: — Не достоин я, пьяница я... и такая радость!..Мне его почему-то жалко. И Горкин его жалеет: — Не расстраивайся, косатик... одному Господу известно, кто достоин. Ах, Сеня, Сеня... да как же вы пели, братики!..Ломшаков дышит тяжело, со свистом, все потирает грудь. Говорит, будто его кто душит: — Отпето... больше так не споем.Лицо у него желтое, запухшее. Говорят, долго ему не протянуть.Сегодня последний день, после обеда тронемся.Ранним утром идем прикладываться к мощам — прощаться. Свежо по заре, солнце только что подымается, хрипло кричат грачи. От невидного еще солнца лавра весело золотится и нежно розовеет, кажется новенькой, в новеньких золотых крестах. Розовато блестят на ней мокрые от росы кровли. В святых воротах совсем еще пустынно, гулко; гремя ключами, румяный монах отпирает святую лавочку. От росистого цветника тянет душистой свежестью — петуньями, резедой, землей. Небо над лаврой — святое, голубое. Носятся в нем стрижи, взвизгивают от радости. И нам всем радостно, денек-то послал Господь! Только немного скучно: сегодня домой идти.После ранней обедни прикладываемся к мощам, просим благословения преподобного, ставим свечу дорожную. Пригробный иеромонах все так же стоит у возглавия, словно и никогда не сходит. Идет и идет народ, поют непрестанные молебны, теплятся негасимые лампады.Грустно выходим из собора, слышим в последний раз:преподобный отче Се-ргие,Моли Бога о на-ас!..А теперь с Саней проститься надо, к отцу кваснику зайти. Саня сливает квас, носит ушатами куда-то. Ему грустно, что мы уходим, смотрит на нас так жалобно, говорит: — Ка-ка... ка-васку-то, на до-дорожку!..И мы смеемся, и Саня улыбается: как ни увидит нас — все кваском хочет угостить. Горкин и говорит: — Ах ты, косатик ласковый... все кваском угощаешь, совсем заквасились мы. — Да не-нечем бо-больше...у-у-у-у... го-го-стить-то... — отвечает смиренно Саня.Федя нам шепчет, что Саня такой обет положил: на одном хлебце да на кваску живет, и весь Петров пост так будет. Горкин говорит — надо уж сделать уважение, попить кваску на дорожку. Мы садимся на лавку в квасной палате. Пахнет прохладно мяткой и молодым, сладковатым квасом. Выпиваем по ковшичку натощак. Отец квасник говорит, что это для здоровья пользительно — молодой квасок натощак — и спрашивает нас, благословились ли хлебцем на дорожку. Мы ему говорим, что как раз сейчас и пойдем благословиться хлебцем. — Вот и хорошо, — говорит квасник, — благословитесь хлебцем, для здоровья, так всегда полагается.Сане с нами нельзя: квас сливать, четыре огромных кади. Он нас провожает до порожка, показывает на хлебную. Мы уже дорогу знаем, да можно найти по духу, и всегда там народ толпится — благословиться хлебцем.Отец хлебник, уже знакомый нам, проводит нас в низкую длинную палату. От хлебного духа будто кружится голова, и хочется тепленького хлебца. По стенам, на полках, тянутся бурые ковриги — не сосчитать. В двери видно еще палату, с великими квашнями-кадями, с вздувшейся доверху опарой. На длинном выскобленном столе лежат рядами горячие ковриги-плашки с темною сверху коркой — простывают. Воздух густой, тягучий, хлебно-квасной и теплый. Горкин потягивает носом и говорит: — Господи, хлебушко-то святой-насучный... с духу одного сыт будешь!И мне так кажется: дух-то какой-то... сытный.Отец хлебник, высокий старик, весь в белом, с вымазанными в муке руками, ласково говорит:Как же, как же... благословитесь хлебцем. Преподобный всех провождает хлебцем, отказа никому нет.Здоровые молодцы-послушники режут ковригу за ковригой, отхватывают ломтями, ровно. Горкин радуется работке: — Отхватывают-то как чисто, один в один!Ломти укладывают в корзину, уносят к двери и раздают чинно богомольцам. И здесь я вижу знакомую картинку: преподобный Сергий подает толстому медведю хлебец. Отец хлебник починает для нас ковригу и говорит: — Примите благословение обители преподобного на дорожку, для укрепления.И раздает по ломтю. Мы кланяемся низко — Горкин велит мне кланяться пониже — и принимаем, сложив ладошки. Домна Панферовна просит еще добавить. Отец хлебник глядит на нее и говорит шутливо: — Правда, матушка... кому так, а тебе и два пая мало.И еще добавил. Вышли мы, Горкин ей попенял: нехорошо, не для жадности, а для благословения положено, нельзя нахрапом. Ну, она оправдалась: не для себя просила, а знакомые наказали, освятиться. Так мы монаху и сказали. Горкин потом вернулся и доложил. Доволен монах остался.Выходим из палаты — богомольцы и богомольцы, чинно идут за дружкой, принимают "благословение хлебное". И все говорят: — И про всех хватает, и Господь подает!..Даже смотреть приятно: идут и идут все с хлебцем; одни обертывают ломти в чистую холстинку, другие тут же, на камушках, вкушают. Мы складываем благословение в особую корзинку с крышечкой, Горкин купил нарочно: в пути будем вкушать кусочками, а половинку домой снесем — гостинчик от преподобного добрым людям. Опускаем посильную лепту в кружку, на которой написано по-церковному: "На пропитание странным". И другие за нами опускали — бедные и прокормятся. Вкусили по кусочку, и стало весело — будто преподобный нас угостил гостинчиком. И веселые мы пошли.Из лавры идем к маленькому Аксенову, к сундучнику, у овражка.Он нам ужасно рад, не знает, куда нас и посадить, расспрашивает о Трифоныче, угощает чайком и пышками. Показывает потом все обзаведение — мастерскую, где всякие сундучки — и большие, и маленькие. Сундучки — со всякими звонками: запрешь, отопрешь — дринь-дрон! Обиты блестящей жестью, и золотой, и серебряной, с морозцем, с отделкой в луженую полоску, оклеены изнутри розовой бумагой — под Троицу — и называются — троицкими. Таких будто больше нигде не делают. Аксенов всем нам дарит по сундучку, мне — особенный, золотой, с морозцем. Мы стесняемся принимать такие богатые подарки, говорим — чем же мы отдарим, помилуйте... А он руками на нас: — Да уж вы меня отдарили лаской, в гости ко мне зашли!Правду Трифоныч говорил: нарадоваться на него не могли, какой он ласковый оказался, родней родного.Расспрашивает про Трифоныча и про Федосью Федоровну, супругу Трифоныча, — здоровы ли и хорошо ли идет торговля. Говорим, что здоровы и торговля ничего идет, хорошо, да вот дело какое вышло. Поставила намедни Федосья Федоровна самовар в сенях, и зашумел самовар, Федосья Федоровна слышала... пошла самовар-то взять, а его жулики унесли, с огнем! Она и затосковала: не к добру это, помереть кому-то из семейства, — такое бывало, примечали. К Успеньеву дню к Троице собираются. Аксенов говорит, что все от Бога... бывает, что и знак посылается, на случай смерти. — Ну, у них хороший молитвенник есть, Саня... — говорит, — им беспокоиться нечего, и хорошие они люди, на редкость правильные.Узнает, почему не у него остановились. Горкин просит его не обижаться. — Помилуйте, какая же обида... — говорит Аксенов, — сам преподобный к Никодиму-то вас привел! И достославный он человек, не мне чета.Просит снести поклончик Трифонычу и зовет в другой раз к себе: — Теперь уж найдете сразу маленького Аксенова.Потом ходим в игрушечном ряду, у стен, под Лаврой. Глаза разбегаются — смотреть.Игрушечное самое гнездо у Троицы, от преподобного повелось: и тогда с ребятенками стекались. Большим — от святого радость, а несмысленным — игрушечка: каждому своя радость.Всякое тут деревянное точенье: коровки и овечки, вырезные лесочки и избушки, и кующие кузнецы, и кубарики, и медведь с мужиком, и точеные яйца, дюжина в одном: все разноцветные, вложенные друг в дружку, с красной горошинкой в последнем — не больше кедрового орешка. И крылатые мельнички-вертушки, и волчки-пузанки из дерева, на высокой ножке; и волчки заводные, на пружинке, с головкой-винтиком, раскрашенные под радугу, поющие; и свистульки, и оловянные петушки, и дудочки жестяные, розанами расписанные, царапающие закраинками губы; и барабанчики в золоченой жести, радостно пахнущие клеем и крепкой краской, и всякие лошадки, и тележки, и куколки, и саночки лубяные, и... И сама лавра-Троица, высокая розовая колокольня, со всеми церквами, стенами, башнями, — разборная. И вырезные закуски на тарелках, кукольные, с пятак, сочно блестят, пахнут чудесной краской: и спелая клубника, и пупырчатая малинка, совсем живая; и красная, в зелени, морковка, и зеленые огурцы; и раки, и икорка зернистая, и семужий хвост, и румяный калач, и арбуз алый-сахарный, с черными зернышками на взрезе, и кулебяка, и блины стопочкой, в сметане... Тут и точеные шкатулки, с прокладкой из уголков и крестиков, с подпалами и со слезой морскою, называемой — перламут; и корзиночки, и корзины — на всякую потребу. И веселые палатки с сундучками, блистающие, как ризы в церкви. И образа, образа, образа, — такое небесное сиянье! — на всякого Святого. И все, что ни вижу я, кажется мне святым. — А как же, — говорит Горкин, — просвящённо все тут, благословлено. То стояли боры-дрема, а теперь-то, гляди, — блистанье! И радуется народ, и кормится. Все Господь.Покупаем самые пустяки: оловянного петушка-свистульку, свистульку-кнутик, губную гармошку и звонницу с монашком, на полный звон, — от Горкина мне на память; да Анюте куколку без головки, тулово набито сенной трухой, чтобы ей шить учиться, — головка в Москве имеется. А мне потому мало покупают, что сказала сегодня барышня Манюша, чтобы не покупать: дедушка целый короб игрушек даст, приказал молодцам набрать.Встречаем и наших певчих, игрушки детишкам покупают. У Ломшакова — пушка, стрелять горохом, а у Батырина-октавы — зайчик из бумазеи, в травке. Костиков пустой только, у него ребятишек нет, не обзавелся, все думает. Ломшаков жалуется на грудь: душит и душит вот, после вчерашнего спать не мог. Поедут отсюда по машине — к Боголюбской в Москву спешат: петь надо, порядились.Сходим по лесенке в овражек, заходим в "блинные". Смотрим по всем палаткам: везде-то едят-едят, чад облаками ходит. Стряпухи зазывают: — Блинков-то, милые!.. Троицкие-заварные, на постном маслице!.. — Щец не покушаете ли с головизной, с сомовинкой?.. — Снеточков жареных, господа хорошие, с лучком пожарю... за три копейки сковородка! Пирожков с кашей, с грибками прикажите!.. — А карасиков-то не покушаете? Соляночка грибная, и с севрюжкой, и с белужкой... белужины с хренком, горячей?.. И сидеть мягко, понежьтесь после трудов-то, поманежьтесь, милые... и квасок самый монастырский!..Едим блинки со снеточками, и с лучком, и кашнички заварные, совсем сквозные, видно, как каша пузырится. Пробуем и карасиков, и грибки, и — Антипушка упросил уважить — редечку с конопляным маслом, на заедку. Домна Панферовна целую сковородку лисичек съела, а мы другую. И еще бы чего поели, да Аксенов обидится, обед на отход готовит. Анюта большую рыбину там видала, и из соленого судака ботвинья будет — Савка нам говорил, — и картофельные котлеты со сладким соусом, с черносливом и шепталой, и пирог с изюмом, на горчичном масле, и кисель клюквенный, и что-то еще... — загодя наедаться неуважительно.Во всех палатках и под навесами плещут на сковородки душистую блинную опару — шипит-скворчит! — подмазывают "кошачьей лапкой", — Домна Панферовна смеется. А кто говорит — что заячьей. А нам перышками подмазывали, Горкин доглядывал, а то заячьей лапкой — грех. И блинные будто от преподобного повелись: стечение большое, надо народ кормить-то. Глядим — и певчие наши тут: щи с головизной хвалят и пироги с солеными груздями. Завидели нас — и накрыли бумажкой что-то. Горкин тут и сказал: — Эх, Ломшачок... не жалеешь ты себя, братец!И Домна Панферовна повздыхала: — И во что только наливаются... диви бы какое горе, а то кондрашке одному на радость.Ну, пожалели-потужили, да тужилом-то не поможешь, только себя расстроишь.Тележка наша готова, помахивает хвостом Кривая. Короб с игрушками весело стоит на сене, корзина с просфорами увязана в чистую простыньку. Все провожают нас, желают нам доброго пути, Горкин подносит Аксенову большую просфору, за полтинник, и покорно благодарит за ласку и за хлеб-соль: "Оченно вами благодарны!" Аксенов тоже благодарит, что радость ему привезли такую: не ждал — не гадал. — Ну, путь вам добрый, милые... — говорит он, оглядывая тележку, — приведет Бог, опять заезжайте, всегда вам рад. Василий на ярмарку поедет скоро, буду в Москве с ним, к Сергею Ивановичу побываю, так и скажите хозяину. Ну, вот и хорошо, надо принять во внимание... овсеца положили вам и сенца... отдохнула ваша лошадка.И все любуется на тележку, поглаживает по грядке. — Да, — говорит он задумчиво, — надо принять во внимание... да, тележка... таких уж не будет больше. Отворяй ворота! — кричит он дворнику, натягивает картуз и уходит в дом. — Расстроился... — говорит нам Горкин, шепотом, чтобы не слыхали. — Ну, Господи, благослови, пошли.Мы крестимся. Все желают нам доброго пути. Из-за двора смотрит на нас розовая колокольня-Троица. Молча выходим за ворота. — Крестись на Троицу, — говорит мне Горкин, — когда-то еще увидим!..Видно всю лавру-Троицу: светит на нас крестами. Мы крестимся на синие купола, на подымающийся из чаши крест:Пресвятая Троица, помилуй нас!Преподобный отче Сергие,моли Бога о нас!..Вот и тихие улочки Посада, и колокольня смотрит из-за садов. Вот и ее не видно. Выезжаем на белую дорогу. Навстречу — богомольцы, идут на радость. А мы отрадовались — и скучно нам. Оглядываемся, не видно ли. Нет, не видно. А вот и перелески с лужайками, и тропки. Мягко потукивает тележка, попыливает за ней. А вот и место, откуда видно — между лесочками. Видно между лесочками, позади, в самом конце дороги: стоит колокольня-Троица, золотая верхушка только, будто в лесу игрушка.Прощай!.. — Вот мы и помолились, привел Господь... благодати сподобились... — говорит Горкин молитвенно. — Будто теперь и скушно, без преподобного... а он, батюшка, незримый с нами. Скушно и тебе, милый, а? Ну, ничего, косатик, обойдется... А мы молитовкой подгоняться станем, батюшка-то сказал, Варнава... нам и не будет скушно. Зачни-ка тропарек, Федя, — "Стопы моя направи", душе помягче.Федя нетвердо зачинает, и все поем:Стопы моя направи по словеси Твоему,И да не облада-ет мно-о-ю-у...Вся-ко-е... безза-ко-ни-и-е-э!..Потукивает тележка. Мы тихо идем за ней