Библия и революция XVII века

Ричард Ролле, первый значительный поэт, писавший на узнаваемом английском, умер в 1349 г.; авторы религиозной лирики, сочинявшие на английском, появились во второй половине этого столетия. Английская литература возникла вдруг, вся сразу — Чосер, Лэнгланд, Говер, поэт “Говейна и зеленого рыцаря” и “Жемчужины”. И как раз современником их явился Джон Уиклиф — теолог, который вызывающе пользовался английским языком, тогда как латынь была гораздо более традиционной[13]. Столетняя война против Франции, без сомнения, ускорила переход к английскому языку. Ни один из переводов Библии на французский язык не имел хождения в Англии, хотя некоторые были известны во Франции. Чтение Библии связывалось с подъемом образованного городского и сельского среднего слоя: мы встречаем лоллардов-купцов и лоллардов-рыцарей. Чосер хорошо знал Библию. Лоллард Николас Херефорд предложил использовать богатства церкви для того, чтобы основать 15 университетов и 100 богаделен — надежда образованных людей, которая возродилась в ходе Реформации XVI в. и снова во время революции XVII в.[14] Джон Рэстелл в 1527 г. замечал, что Генрих VII установил правило, согласно которому “статуты и ордонансы… выпущенные для государственных нужд королевства в его дни” должны быть напечатаны, чтобы “люди могли вскорости узнавать об этих статутах и ордонансах, которые они обязаны соблюдать”. Генрих VIII следовал своему отцу в этой практике. Рэстелл перевел с французского “Сокращенное изложение статутов”, опубликованное до начала правления Генриха VII, ибо он знал, что “простой народ этого королевства с большим удовольствием погрузится в чтение на родном английском языке”. Если статуты могли быть опубликованы таким образом, чтобы народ “мог избежать опасности и наказаний”, то почему не Библия?[15]

Джон Фоуке приписывал “этот дар печатания” прямому божественному вмешательству. Он цитировал католика Роуланда Филлипса, писавшего в дни правления Генриха VIII: “Либо мы должны вырвать печать с корнем, либо печать вырвет с корнем нас”[16]. Томас Бирд, наставник и друг Оливера Кромвеля, следовал за Фоуксом, усматривая волю Божественного Провидения в том, что развитие книгопечатания и перевод Библии на английский язык совпадали во времени.[17] Для Джона Престона изобретение печатного станка было добавочным доказательством существования Бога, его заботы о своих созданиях. Свобода печати, отмечал Генри Робинзон, сделала возможной как Реформацию, так и более широкие концепции религиозной свободы[18]. В течение более чем столетия перед правлением Генриха VIII лолларды распространяли рукописный перевод Писания. Они находили в Библии глубоко разрушительные идеи. Те, кто принадлежали к низшим слоям общества, собирались группами украдкой, таясь от закона, чтобы послушать чтение Библии на родном языке и обсудить услышанное. Среди них, возможно, Слово Божие пустило глубочайшие корни.

Уиклиф оправдывал свой протест против церковной собственности заповедью “не укради”[19]. Для него Библия была ключом к человеческому пониманию истины; поэтому все нецерковные люди имеют право и обязанность изучать ее сами для себя[20]. В XV веке простой факт владения Библией и чтения ее на английском языке был косвенным свидетельством о ереси. Церковь в Англии и в самом деле, казалось, была более обеспокоена переводами на родной язык и более сурово преследовала их, чем где бы то ни было в Европе, за исключением, может быть, только Богемии. Бейл знал о национальных Библиях в Брабанте, Голландии, Фландрии, Франции, Испании, Италии и других странах[21].

Многие из тех, кто занялся этой опасной работой в начале XVI в., стали мучениками — Тиндел, Джон Роджерс, Кранмер. Тиндал, превосходный перевод которого был бы лучше известен, если бы он пережил гонения и стал епископом при Эдуарде, заявлял, что “невозможно утвердить мирян в истине, если Писание не будет положено перед их глазами на ясном родном языке”[22]. Его финансировали купцы, когда он переводил Библию, и он предвидел оппозицию со стороны клерикальных властей: “Они предпочли бы допустить, чтобы тысяча книг обличила их отвратительные деяния и доктрины, нежели позволить, чтобы Писание увидело свет”[23]. Мысли Тиндела о значении перевода Библии разделялись Корнуэльсскими мятежниками 1549 г., но с противоположных позиций: они потребовали, чтобы английская Библия была изъята из обращения, “иначе духовенство долго не сможет подавить еретиков”[24]. Римская церковь вынуждена была признать, что, поскольку она не может запретить английские переводы, ей придется вступить с ними в соревнование; Реймсский Новый Завет появился в 1582 г., потому что “различные положения являются ныне либо полезными, либо целебными, иначе для мира церковного не будет в наличии ни необходимого, ни случайного, полностью допустимого”[25].

Доступность Библии на английском языке стала стимулом для того, чтобы учиться читать; а это, в свою очередь, помогало развитию дешевого печатного дела и распространению книг. Это была культурная революция беспрецедентных масштабов, последствия которой трудно переоценить[26]. Прямой доступ к священному тексту давал мирянам чувство уверенности, которого прежде им недоставало, и поддерживал постоянную критику церкви и ее духовенства[27]. Генрих VIII вскоре счел необходимым отменить “различия во мнениях” путем парламентского акта, не очень, впрочем, успешно. Женщинам (кроме аристократок и дворянок), ремесленникам, земледельцам, рабочим или слугам было запрещено читать Новый Завет или публично обсуждать его. Первые реформаторы вроде Тиндела хорошо сознавали важность расширения социальной сферы теологических дискуссий, хотя стоит вспомнить и о том, что даже в конце XVII в. Ричард Бакстер говорил, что “чернь” из “лудильщиков, и свинопасов, и грузчиков, и барочников” вообще никогда не читала Библию[28].

Небесполезно затронуть и вопрос об экономике печатного дела. Новый Завет Тиндела стоил 3 фунта — немалую сумму. Но рукописные лоллардовские Евангелия стоили в 7-18 раз дороже[29]. Это была революция. И как только процесс начался, остановить его было уже невозможно. Профессор Эйзенштейн блестяще продемонстрировала, как печатное дело стимулировало антиклерикализм: то, о чем шептались в пивных, теперь мог прочесть кто угодно. Индульгенции, дающие прощение грехов, были напечатаны: тот факт, что это принесло существенные выгоды предпринимателям, шокировало серьезных верующих. Лютеровы нападки на индульгенции также были напечатаны, и религиозные разногласия стали видны всем. Числу проданных книг Лютера мог бы позавидовать современный сочинитель макулатурных романов.

Реформация и рост свободных городов шли рука об руку, а печатное дело было их связующим звеном. Печатники, публикующие как для внутреннего рынка, так и для экспорта, получали огромные — и новые — доходы: примером может служить антверпенский печатник Нового Завета Тиндела. Главную статью экспорта Женевы составляли печатные книги, написанные главным образом религиозными беженцами, которые тем самым платили более чем достаточно за то, что их приютили. Да и печатники не были слишком привередливы по части того, что печатать: Сарпи напечатал свою “Историю совета в Тренте” (1621) в Женеве, и она была перепечатана в других протестантских регионах. “От дней Кастеллио и до… Вольтера печатная индустрия была главным естественным союзником свободомыслящих, неортодоксальных и экуменических философов”. Малые протестантские страны, стремившиеся расширить свой рынок, теперь могли не опасаться репрессивной власти Рима[30].

Профессор Эйзенштейн права, видя в этом культурную революцию. Она цитирует утопический памфлет “Макария”, опубликованный кружком Хартлиба в 1641 г.: “Искусство книгопечатания настолько распространит знания, что простой народ, зная свои права и свободы, не станет более подчиняться угнетению, и так, мало-помалу, все королевства станут похожи на Макарию”, т. е. станут утопическими[31]. Это было лишь немного преждевременным в 1641 г.В более далекой перспективе существовали экономические последствия и для писателей. Профессор Эйзенштейн отмечает, что Эразм показал, как люди пишущие могут освободиться от зависимого положения, хотя прошло полтора столетия, прежде чем самые знаменитые смогли достигнуть такой свободы. Благодаря печати, указывает профессор Эйзенштейн, могли появиться реформаторские движения даже среди католиков, которым больше не нужно было ждать папского разрешения на создание нового ордена или реформирование старого, не нужно было ехать в Рим для лоббирования властей. Теология, от Кальвина до Баниана, была теперь открыта для мирян. Книгопечатание стимулировало развитие наук, сначала библейских, а затем и точных[32]. Решение Совета в Тренте о том, что Вульгата является единственным авторитетным переводом, теперь уже не могло выполняться.Ссоры между протестантами и католиками и между самими протестантами усилили движение назад, к Библии, к вопросу об адекватности ее текста, и тем самым способствовали гигантскому росту библейской учености. Уильям Брэдшоу в своем “Английском пуританизме” (1605) настаивал на том, что ученымбиблеистам “следует подчиняться только тем правилам, которым подчиняются те, кто исследует смысл других произведений”: больше никаких аллегорий, никаких интерпретаций текста в свете церковной традиции[33]. “Трактат об испорченности Писания” (1612) Томаса Джеймса, первого библиотекаря Бодлеянской библиотеки, явился первой вехой. Поскольку Библия была высшей судебной инстанцией, авторитетный текст должен был быть установлен с помощью строжайших ученых проверок. Авторитетом отцов церкви, к которому обращались католики, можно было пренебречь. Джеймс денонсировал все “indices expurgatorii” (индексы запрещенных книг. — Прим. перев.) и, как говорят, использовал папский Индекс для того, чтобы решить, какие книги покупать для Бодлеянской библиотеки[34]. Проведенный Джеймсом тщательный анализ текстов и разоблачение подделок в конечном итоге сыграли свою роль в ослаблении авторитета Библии.Я согласен с Элизабет Эйзенштейн и не согласен с выводами статьи Джиллиан Бреннан “Патриотизм, язык и власть: Английский перевод Библии 1520-1580”. Последний автор хочет, чтобы мы думали, будто существовал “раскол в интеллектуальной элите между консерваторами, которые хотели сохранить свою монополию на доступ к знаниям путем использования классических языков, и прогрессивными мыслителями, которые понимали, что будет легче контролировать идеи масс [sic], если использовать родной язык”. Это, как мне кажется, доводит до абсурда недавно охватившую всех одержимость идеей установить связь между литературой и властью. Я не думаю, чтобы те “прогрессивные мыслители”, которые рисковали и часто жертвовали своими жизнями, чтобы открыть соотечественникам Библию на их родном языке, были прежде всего озабочены “использованием языка в качестве средства в борьбе за власть”[35]. Позднее, увидев, что простые люди извлекли из Библии на родном языке, многие, подобно Лютеру, пришли к мысли, что катехизация, осуществляемая священнослужителями, безопаснее, чем неограниченное чтение Библии. Но перевод Библии не мог осуществляться для того, чтобы держать под контролем беспокойное население. То, что существовала потребность в английской Библии, является одним из непреложных фактов, и он должен быть объяснен исходя из социального и экономического развития со времен Уиклифа. Но Тиндел вряд ли был расчетливым политиком. Мы не обязаны прослеживать ход мыслей ранних реформаторов и вникать в соображения, которые приходили на ум некоторым из их преемников только на основании опыта одного или двух поколений.IIIДля католиков статуи и иконы были книгами неграмотных. Протестанты и печатники считали, что народ можно научить читать, и таким образом создали новую культуру[36] и новую заинтересованность в народном образовании, как со стороны тех, кто давал образование, так и тех, кто получал его. “Мы привлекаем людей к тому, чтобы они читали и слушали Слово Божие”, — писал епископ Джуэл. “Мы склоняем к знанию, а они [католики] к невежеству”[37]. Но позднее епископы потеряли эту уверенность. “Ошибка, — писал Джозеф Холл при Карле I, — которая тогда [до Реформации] могла лишь ползать, теперь летает”. “Мы могли учиться у наших мудрых советников, которые держали штурвал Римской церкви”, а в затруднительном положении велеть молчать[38]. Даже в 1643 г. Фрэнсис Чейнелл думал, что “было бы лучше опровергать социнианство на латыни”, чем на английском. Но еще подумав, он признал, что к тому времени было уже слишком поздно пытаться помешать простому народу вникать в теологические споры[39]. Эндрю Марвелл, писавший уже после революции, иронически воображал будущего епископа, говорящего самому себе, что “пресса… нанесла гораздо больше вреда дисциплине нашей церкви, чем все ее учение могло бы исправить. Какое было счастливое время, когда вся ученость заключена была в рукописях, а маленький чиновник вроде нашего автора [Сэмюэля Паркера] хранил ключи от библиотеки… А теперь… человек не успеет написать книгу, а ему уже отвечают… Были найдены способы изгонять священнослужителей” (и разгонять собрания народных конгрегаций), “но нет никакой возможности помешать этим мятежным сборищам писак”[40].Елизаветинская “Проповедь против неповиновения и злостного мятежа” противопоставляла папское указание держать в невежестве “простой люд особенно” доступности Библии на родном языке в Англии[41]. Джон Джуэл так развивал эту мысль: “Пока ты не знаешь, ты не можешь судить; пока ты не выслушаешь обе стороны, ты не можешь знать”[42]. “Когда Бог дал [Адаму] разум, он дал ему и свободу выбора, ибо разум делает не что иное, как выбирает”, — писал Милтон в “Ареопагитике”, требуя свободы печати по политическим, а также по религиозным соображениям[43]. Епископ Джуэл также заявлял, что авторитет Библии выше авторитета Всеобщего совета церквей, что она является конечным интерпретатором в спорных вопросах учения[44]. Он не сказал только, кто является интерпретатором Библии.