Истоки мировой духовной культуры

И наконец, «Братья Карамазовы». Там есть специальная глава «О Священном Писании в жизни старца Зосимы». И есть там такие проникновенные слова: «Горе народу, — говорит герой, а его устами и сам писатель, — горе народу без слова Божия». Найдите это место в романе «Братья Карамазовы». Я думаю, у многих, почти у всех, есть этот роман. Посмотрите там эти проникновенные строки: «Горе народу без слова Божия!» Под словом «народ» он имел в виду вовсе не только простолюдинов или малограмотных людей. Народ для него — это все люди, вся нация сверху донизу, и она должна жить на основании высочайшего идеала. Пусть он сегодня недостижим, но он притягивает к себе, как магнитом, он выстраивает пирамиды человеческих ценностей, он становится притягательной силой и двигателем нравственного прогресса, прогресса любви. Любовь созидает, любовь творит, любовь делает жизнь счастливой, потому что она превращает одного человека в драгоценность для другого. Вот почему мы считаем ее источником счастья, а Евангелие говорит о том, что Бог есть Любовь. И это не просто привязанность, открытость, а это чудо, которое рождается в человеке, может родиться, но может и не родиться. У Достоевского есть такое определение ада: «Ад — это неспособность любить».

В этом же отрывке Достоевский восхищается эпической мощью Священного Писания. Живые образы, история Иосифа, который проходит через все испытания, сохраняя себя перед Богом, история Иова…

Но тут происходит нечто странное, я бы сказал, загадочное, в творчестве и личности Достоевского. Если уместно так сказать (вы меня поймете), книга Иова является прообразом той части «Братьев Карамазовых», которая называется «Бунт». Иван Карамазов восстает против зла, бушующего в мире, он возвращает Богу «Его билет», он бушует, сидя перед братом Алешей. Достоевский должен был бы впиться в книгу Иова, потому что она как раз о том самом: бунт за две с половиной тысячи лет до Ивана Карамазова был поднят Иовом, а Достоевский этого не знал. Это парадоксально, странно, необъяснимо. Он пишет с восторгом о красоте этой книги, вспоминает, как звучат слова начала ее первой главы: «Жил человек в земле Уц, имя его Иов…»

У нас в храмах Великим Постом, когда по старинной традиции людей готовили к крещению, читалась Библия. И именно начало книги Иова в те дни читается за литургией Преждеосвященных даров: «Жил человек в земле Уц, имя его Иов…» И говорится в этом начале о терпении его, когда он твердо и мужественно выносил ниспосланные на него несчастья и говорил: «От Бога я принимал добро, приму и зло, буду терпеть». «Терпение, Иов, ли свыше» — говорится в одном из канонов церковных. Но Библия говорит о другом: терпение Иова и его торжество, «хэппи–энд» всей его истории — лишь рама для самой главной картины, сама же эта картина — тяжба Иова с Богом, такая же, как у Ивана Карамазова.

Что отвечает Алеша на бунт Ивана? Он не развивает ему какую–то стройную и сложную богословскую теорию, а смотрит на него с глубокой любовью, с большим состраданием, сопереживает ему. Оказывается, человека можно просто понять сердцем и этого будет уже достаточно, потому что в глубинах мироздания все решено гораздо более стройно, чем наш ограниченный интеллект может себе представить.

И вот Иван Карамазов разворачивает перед своим братом легенду о Великом инквизиторе. Легенда эта построена на том, что Христос отвергает искушения Сатаны, но вот является инквизитор и хочет осуществить то, что Христос отверг.

В истории литературы, как и в иконописи, мало есть действительно убедительных и ярких образов самого Иисуса Христа. Недаром Достоевский, задумав написать книгу об Иисусе Христе, не смог ее написать. Художественно воплотить это оказалось не по силам, но образ Христа в его легенде о Великом инквизиторе поразительно убедителен, чувствуется Его реальное присутствие. Но только потому, что Он молчит.

Христос молчит, а инквизитор перед Ним развивает свои теории. Он говорит: мы исправим Твой подвиг, мы дадим людям хлеб, мы дадим им счастье, насильственное счастье. А Христос — молчит. Так же, как Алеша Карамазов не возражал своему брату, так Христос не возражает безумствующему перед Ним старику инквизитору, и под конец подходит и целует его. Целует за великое страдание. Как старец Зосима поклонился Мите Карамазову, предчувствуя великое страдание его жизни и души, так Христос поцеловал этого безумного старика за его страдания, потому что он тоже — двойственная фигура, потому что в нем, в этом очерствелом палаче скрыта любовь к людям, только это любовь ложная — она хочет навязать людям счастье насильно. «Железной рукой загоним человечество в счастье!» — был такой лозунг в 20–е — 30–е годы в нашей стране. Вот этот лозунг он хотел осуществить.Достоевский рисует инквизитора в виде средневекового католического прелата, но, конечно, настоящим римским инквизиторам, настоящим прелатам католическим и в голову не приходило кого–то загонять в счастье. Это более широкая идея, это идея антиевангельская, ибо спасение человека от зла предусматривается как нечто совершающееся без человека, вопреки его воле, автоматически. Мне всегда вспоминается известный ответ Бердяева, когда его спросили (был такой антирелигиозный софизм): может ли Бог создать камень, который Он сам не в силах сдвинуть? Имелось в виду, что, если Бог всемогущ, то как Он его не сдвинет? А если не может сдвинуть, значит, не всемогущ. Но Бердяев мгновенно ответил: да такой камень есть, и имя ему — человек.Бог дал человеку свободу и без свободы его не спасает. Так, для Достоевского Евангелие и Библия в целом были вестью о свободе человека, и поэтому–то Христос противостоит Великому инквизитору.Рядом с Федором Михайловичем мы видим другого исполина литературы ХIХ века, тоже подходящего к проблеме человеческого счастья и тоже ищущего в Евангелии и Библии ответов на эти вопросы. Это Лев Николаевич Толстой.Многие люди недооценивают его религиозных исканий. Они, несомненно, глубоко искренни, мучительны, но то, что человек, почти в течение тридцати лет считавший себя проповедником Евангелия, оказался в конфликте с христианством, даже отлученным от Церкви, показывает, что Толстой был очень сложной фигурой, трагической и дисгармонической. Он, воспевший такие мощные гармоничные характеры, сам был человеком, страдавшим от глубинного душевного кризиса.Те из вас, кто хоть немного знаком с его биографией, должны вспомнить тот ужас, который он переживал в Арзамасе. Это был ужас смерти, и даже хуже, чем ужас смерти. Сначала, когда он обращался к Священному Писанию, его, как и Достоевского, пленяла эпическая сила Библии. Он писал, в частности, в своей статье «Яснополянская школа», что для детей читать Священное Писание — дело святое, потому что это книга детства человечества. Поскольку статья эта малоизвестна, несколько строк я вам приведу. «Мне кажется, — пишет он, — что книга детства рода человеческого всегда будет лучшей книгой детства всякого человека, заменить эту книгу, мне кажется, невозможно, изменять и сокращать, как это делают в учебниках Зоннтага и прочее, мне кажется вредным. Все, каждое слово в ней мне кажется справедливым, как откровение, справедливым, как художество. Прочтите по Библии о сотворении мира и по краткой Священной истории, и переделка Библии в Священной истории вам представится совершенно непонятной. По Священной истории нельзя иначе, когда учишь наизусть, по Библии ребенку представляется живая величественная картина, которой он никогда не забудет». Интересная мысль, хотя во все века люди все–таки старались перелагать Библию, в частности, для детей.Толстой погружается в Ветхий Завет, даже изучает древнееврейский язык, чтобы читать его в подлиннике, потом все это бросает. Он обращается только к Новому Завету. Ветхий Завет для него, оказывается, просто одна из древних религий. Но и в Новом Завете его многое не удовлетворяет. Апостол Павел и его Послания кажутся ему церковным извращением истины, и он приходит к четырем Евангелиям. Но и здесь, оказывается, ему все не то, и он идет как бы на конус, уменьшая и уменьшая все то ценное, что есть в Библии. Сначала Он выбрасывает из Евангелия все чудесное, сверхъестественное, а затем — не только это, но и высшее богословское понятие: «В начале было Слово», Слово как божественный космический Разум. Толстой говорил: «В начале было разумение». Славой Христовой, то есть отражением вечности и личности Христа, для него было Учение Христа.