Размышления с Евангелием в руках

Когда-то, году в 60-м, именно этой аргументацией пытался привлечь внимание отечественной интеллигенции к Церкви патриарх Алексий I. Измученный непрекращающимися преследованиями Церкви и религии со стороны советской власти, бесчисленными постановлениями об активизации антирелигиозной пропаганды и т. п., 80-летний старец-патриарх не выдержал и в Кремле на встрече руководителей партии и правительства с представителями интеллигенции сказал речь. Он говорил о том, что сделала Церковь для развития русской культуры, архитектуры, музыки, литературы, живописи и проч., для развития русского национального самосознания и патриотизма, и был освистан. Его речь вызвала возмущение со стороны практически всех, кто присутствовал в зале. А были там не только партийные работники и подставные лица (знатные доярки и передовики производства, давно забывшие о том, где они работали некогда, и превратившиеся в завсегдатаев кремлевских встреч с народом), но и писатели, артисты, музыканты, в общем, заслуживающие уважения и неплохие люли. Буквально на днях я прочитал рассказ об этом в книге Д.В. Поспеловского по истории Русской Православной Церкви в XX веке, но впервые услышал, в общем, именно то, что прочитал теперь, лет 25 тому назад от одного московского протоиерея. Услышал и страшно разозлился: вот она какая наша интеллигенция — плохая, атеистическая, бескультурная. А ведь дело-то не в интеллигенции. Беда прежде всего заключается в том, что Святейший, говоря о Церкви, указал на важное, но ни слова не сказал о главном. Да, конечно. Церковь многое сделала для развития культуры (и музыки, и зодчества и т. д.), но не это было и остается главным в ее миссии. Главное — она давала и дает возможность всем нам увидеть тот свет, «превосходящий солнечное сияние» (Деян 26:13), который увидел на пути в Дамаск апостол Павел, свет Христов, просвещающий всех, а значит, и собственную жизнь, и мир вокруг увидеть по-новому, новыми глазами. Вот об этом Алексий I не сказал ни слова. Не нам, конечно, его судить, но, думаю, если бы он хоть как-то намекнул на это, реакция на эту речь могла бы быть иной. Главное в Церкви — Христос. Все остальное, быть может, и важно, но второстепенно. И еще: все остальное без Христа сразу теряет какой бы то ни было смысл. Гете назвал архитектуру застывшей музыкой. Прежде всего это относится к архитектуре храма, который всегда является застывшей всенощной или литургией и вне богослужения, прежде всего вне евхаристии, сразу теряет всякий смысл и превращается в груду камней. Владимир Соловьев в «Краткой повести об антихристе» рассказывает о том, как антихрист, еще не узнанный, обращаясь к православным, говорит, что он организует музей для тех, кому в христианстве всего дороже старые символы, старые песни и молитвы, иконы и чин богослужения. «И в самом деле, — восклицает он, — что может быть дороже этого для религиозной души». Действительно, именно таково то христианство, к которому толкает нас антихрист. Христианство, в котором есть все: иконы, храмы, песнопения, славянский язык и проч. и нет только одного — Христа.

Современный человек на фоне древней Руси

В 60-80-е годы советскими учеными писались серьезнейшие книги о церковной архитектуре, об иконописи и древнерусской литературе, но без упоминания о Боге и так, словно книги под названием Евангелие вообще нет и никогда не было. С одной стороны, эти поистине титанические усилия Д.С. Лихачева, Н.Н. Воронина, Г.К. Вагнера и других ученых, среди которых было немало верующих людей, действительно привили нам любовь к древнерусской культуре, но вместе с тем они привели к абсолютизации в сознании советского человека именно образа средневековой Руси как sui generis идеального государства и идеального общества. При этом всегда подчеркивалось, что к Церкви сегодняшнего дня, к личной религиозной практике, к молитве и т. д., ко всему тому, что может быть истолковано как пропаганда религии, изучение древнерусской культуры не имеет никакого отношения. Неудовлетворенность сегодняшним днем, неприятие советской идеологии, советских ритуалов, воспитательного тона радио и телевидения и вообще той идейно-воспитательной работы, которую КПСС вела со всеми нами от детского сада до дома престарелых, естественно приводили к идеализации прошлого в стиле И. Шмелева и его «Лета благоприятного». С той только разницей, что Шмелев идеализировал мир собственного детства и своих собственных свежих и абсолютно личных впечатлений, а советские люди 60-80-х годов — мир, вычитанный из книг, в котором они никогда не жили сами. Это первое. И второе: в мире, который с чувством пронзительной ностальгии описывал Шмелев, огромное место, без сомнения, занимали ритуалы, обычаи, куличи, соленья, пироги, пирожки и проч., но в центре его все же был Христос. А в мире, вычитанном из книг отечественных ученых, из исторических романов, путеводителей, журналов вроде «Науки и жизни», в мире, который открывался советскому человеку в музеях, на выставках, во время летних поездок в древние города (Суздаль, Муром, Вологду и т. д.), было все, что у Шмелева, но только не Христос, не живая вера, не богослужение. Идеализировалось прошлое не только «внешними», но и церковными людьми (которых, правда, было очень мало) — просто за то, что в прошлом людей не выгоняли в работы, если они ходили в церковь, издавали какие-то книги и проч. Идеализировался и политический строй былых времен, и быт, и язык, и одежда только за то, что в те времена за религию не преследовали.

Назад в дореволюционную Россию

И вот именно в то время, когда образ прежней России как идеального (не в платоновском, а в бытовом смысле этого слова) государства вполне сложился в нашем сознании, вдруг «разрешили» верить в Бога. Я сознательно, хотя и с большой болью, употребил слово «разрешили», ибо массовый поворот к Церкви как среди интеллигенции, так и среди простых людей начался, увы, только в тот момент, когда в ходе общей либерализации нашей жизни М.С. Горбачев издал своего рода Миланский эдикт, то есть просто за религию перестали наказывать.

При этом возврат к Богу многими стал пониматься именно как возврат в прошлое. Отсюда вошла в моду стилизация в одежде, в языке, в манерах, в образе жизни, даже в пище. Но стилизация — это всегда игра. Быть может, возвышенная, высокая, благородная, но все же игра. Как Glasperlenshpiel (Игра в бисер) в романе Генриха Гессе. А вера во Христа — это не игра, а совсем наоборот: главная правда нашей жизни. Примешивать игру к правде всегда опасно, ибо, делая это, мы просто теряем способность видеть главное и увязаем в мелочах. Это первая причина, по которой возврат к Церкви XIX века мне представляется чем-то опасным. И потом, во главу угла здесь кладется не суть, а форма! Вторая причина заключается в том, что, возвращаясь к Церкви прошлого и возрождая духовную жизнь такой, какой она была в XIX веке, мы игнорируем опыт православного пути в нашем столетии — опыт о. Алексия Мечева и его общины, опыт его продолжателей и матушки Фамари, отцов Н. Голубцова, А. Ветелева и других. Отвергаем опыт катакомб и полукатакомб современной России, опыт православия в ГУЛаге, с одной стороны, и, с другой стороны, опыт православия на Западе в XX веке, прежде всего во Франции и США — отцов Н. Афанасьева, Киприана (Керна), А. Ельчанинова, А. Шмемана, И. Мейендорфа, архиепископа Иоанна (Шаховского), митрополита Антония (Блума), епископа Кассиана (Безобразова) и других. Всех тех, кто за границей хранил и хранит для нас православную веру в условиях, где советская власть не в силах была исковеркать психологию, души и сердца верующих. Где люди не жили в условиях перманентного страха, как жили мы и наши родители.Где люди жили не в условиях постоянной обработки мозгов и проч. и поэтому могли свободно верить в свободной атмосфере. Там они приобрели опыт свободного от опеки государства православия, приобрести который нельзя было ни в царской, ни в послереволюционной России. Пренебрегать их опытом нельзя.Наконец, третья причина, по которой я боюсь идеализации прошлого и стремления как бы вернуться в него, заключается в том, что, делая это, мы изобретаем для себя какой-то искусственный мир, где, как нам кажется, все остается таким, как было до революции.Где же мы все-таки живем?Сочиняя реальность вокруг себя, изобретая искусственный антураж для своей жизни, мы поступаем подобно римскому поэту Альбию Тибуллу, который прямо говорит о мире, описанном в его элегиях Наес ego fingebarn, то есть «Все это я сочинял». Жизнь в таком искусственном мире опасна тем, что это жизнь внутри собственной мечты. Мы превращаем религию в бегство от действительности, провоцируем себя и наших близких на отрыв от реальности, тогда как на самом деле наша вера, православие с отрывом от реальности ничего общего не имеет, наоборот, она есть наше бесстрашное вхождение, наше погружение в действительность. И какой бы тяжелой она ни была, вера во Христа дает силы жить внутри этой действительности. Если же мы конструируем вокруг себя искусственную реальность в стиле XIX века, то сразу оказываемся умом в одном (сочиненном) мире, а телом в другом (реальном). В результате этого боль и беды последнего, то есть реального мира, где мы уже почти не присутствуем ни умом, ни сердцем, становятся для нас чужими, посторонними, далекими.Войдя в Церковь, став христианами, мы делаемся в то же самое время неисправимыми эгоистами (хотя, казалось бы, должно быть наоборот!), живем и не видим, не чувствуем той боли, от которой страдают люди вокруг нас, считая, что духовная жизнь важнее, чем наша живая реакция на то, что происходит вокруг. «Отзывчивый» — вот русское слово, которым неплохо передается греческое «ойктирмон» («милосердный»). «Ойктос» — это «крик от боли» по-гречески, значит, «милосердным» можно назвать лишь того, кто реагирует на боль другого как на свою собственную. Есть ли такое милосердие в нас? Боюсь, далеко не всегда. Мы слишком тщательно и слишком упорно ищем Иисуса в прошлом, чтобы заметить Его в настоящем, среди нас. «Если вы не понимаете, — говорит знаменитый отец Браун в одном из рассказов Честертона, — что я готов сровнять с землей все готические своды в мире, чтобы сохранить покой даже одной человеческой душе, то вы знаете о моей религии еще меньше, чем вам кажется».