Размышления с Евангелием в руках

* * *

Если же мы поймем, что язык только форма нашего исповедания, что с ним не связана его суть и сердцевина, форма, быть может, горячо любимая, но форма и не более, то и от жесткости этой мы быстро исцелимся (ибо она на самом деле с ревностью о Боге не имеет ничего общего и представляет собой только один из видов чисто советской «принципиальности») и множество проблем, накопившихся в стенах Православной Церкви, начнет решаться. А на каком языке служить, тогда уже решать будем не мы — это подскажет нам сам Господь.

Нисхождение во ад

За последний месяц я похоронил шесть детей из больницы, где каждую субботу служу литургию. Пять мальчиков: Женю, Антона, Сашу, Алешу и Игоря. И одну девочку — Женю Жмырко, семнадцатилетнюю красавицу, от которой осталась в иконостасе больничного храма икона святого великомученика Пантелеймона. Умерла она от лейкоза. Умирала долго и мучительно, не помогало ничто. И этот месяц не какой-то особенный. Пять детских гробов в месяц — это статистика. Неумолимая и убийственная, но статистика. И в каждом гробу родной, горячо любимый, чистый, светлый, чудесный. Максимка, Ксюша, Настя, Наташа, Сережа… За последний день я навестил трех больных: Клару (Марию), Андрюшу и Валентину. Все трое погибают — тяжело и мучительно. Клара уже почти бабушка, крестилась недавно, но можно подумать, что всю жизнь прожила в Церкви — так светла, мудра и прозрачна. Андрюше — 25 лет, а сыну его всего лишь год. За него молятся десятки, даже, наверное, сотни людей, достают лекарства, возят на машине в больницу и домой, собирают деньги на лечение — а метастазы повсюду. И этот день не какой-то особенный, так каждый день. Прошло полдня. Умерла Клара. Умерла Валентина. В Чечне погибло шесть российских солдат — а сколько чеченцев, не сообщают… Умерла Катя (из отделения онкологии) девочка с огромными голубыми глазами. Об этом мне сказали прямо во время службы. Легко верить в Бога, когда идешь летом через поле. Сияет солнце, и цветы благоухают, и воздух дрожит, напоенный их ароматом. «И в небесах я вижу Бога» — как у Лермонтова. А тут? Бог? Где он? Если Он благ, всеведущ и всемогущ, то почему молчит? Если же Он так наказывает их за их грехи или за грехи их пап и мам, как считают многие, то Он уж никак не «долготерпелив и многомилостив», тогда Он безжалостен. Бог попускает зло для нашей же пользы либо когда учит нас, либо когда хочет, чтобы с нами не случилось чего-либо еще худшего — так учили еще со времен средневековья и Византии богословы прошлого, и мы так утверждаем следом за ними. Мертвые дети — школа Бога? Или попущение меньшего зла, чтобы избежать большего? Если Бог все это устроил, хотя бы для нашего вразумления, то это не Бог, это злой демон, зачем ему поклоняться, его надо просто изгнать из жизни. Если Богу, для того чтобы мы образумились, надо было умертвить Антошу, Сашу, Женю, Алешу, Катю и т. д., я не хочу верить в такого Бога. Напоминаю, что слово «верить» не значит «признавать, что Он есть», «верить» — это «доверять, вверяться, вверять или отдавать себя». Тогда выходит, что были правы те, кто в 30-е годы разрушал храмы и жег на кострах иконы, те, кто храмы превращал в дворцы культуры. Грустно. Хуже, чем грустно. Страшно. Может быть, не думать об этом, а просто утешать? Давать тем, кому совсем плохо, этот «опиум для народа», и им все таки хотя бы не так, но будет легче. Утешать, успокаивать, жалеть. Но опиум не лечит, а лишь на время усыпляет, снимает боль на три или четыре часа, а потом его нужно давать снова и снова. И вообще страшно говорить неправду — особенно о Боге. Не могу. Господи, что же делать? Я смотрю на твой крест и вижу, как мучительно Ты на нем умираешь. Смотрю на Твои язвы и вежу Тебя мертва, нага, непогребенна… Ты в этом мире разделил с нами нашу боль. Ты как один из нас восклицаешь, умирая на своем кресте: «Боже, Боже мой, почему Ты меня оставил?» Ты как один из нас, как Женя, как Антон, как Алеша, как, в конце концов, каждый из нас, задал Богу страшный это вопрос и «испустил дух». Если апостолы утверждают, что Иисус умер на кресте за наши грехи и искупил их Своею кровию, то мы выкуплены (см. 1 Кор 6:20; а также 1 Петр 1:18-19), значит, мы страдаем не за что-то, не за грехи — свои, родительские, чьи-то. За них уже пострадал Христос — так учат апостолы, и на этом зиждется основа всего их богословия. Тогда выходит, что неизвестно, за что страдаем мы. Тем временем Христос, искупивший нас от клятвы законныя честнОю своею кровию, идет по земле не как победитель, а именно как побежденный. Он будет схвачен, распят и умрет мучительной смертью со словами: «Боже, Боже мой, почему Ты меня оставил?». Его бросят все, даже ближайшие ученики. Его свидетелей тоже будут хватать и убивать, сажать в тюрьмы и лагеря. Со времен апостолов и вплоть до Дитриха Бонхоффера, матери Марии и Максимилиана Кольбе, вплоть до тысяч мучеников советского ГУЛАГа. Зачем все это? Не знаю. Но знаю, что Христос соединяется с нами в беде, в боли, в богооставленности — у гроба умершего ребенка я чувствую его присутствие. Христос входит в нашу жизнь, что бы соединить нас перед лицом боли и беды в одно целое, собрать нас вместе, чтобы мы не остались в момент беды один на один с этой бедой, как некогда остался Он. Соединяя нас в единое целое перед лицом беды, Он делает то, что никто другой сделать не в силах. Так рождается Церковь. Что мы знаем о Боге? Лишь то, что явил нам Христос (Ин 1:18). А он явил нам, кроме всего прочего, и свою оставленность Богом и людьми — именно в этой оставленности Он более всего соединяется с нами. Грекам, а вслед за ними и римлянам всегда хотелось все знать. На этом основана вся античная цивилизация. Именно на этой неуемной, бурлящей и неутомимой жажде знания. И о Боге, когда они стали христианами, им тоже захотелось знать — может Он все или нет. Отсюда слово «Всемогущий» или Omniрotents, один из эпитетов Юпитера в римской поэзии, которым очень любит пользоваться в своей «Энеиде» Вергилий. А Бог «неизречен, недоведом, невидим, непостижим» (это мы знаем не из богословия, нередко попадавшего под влияние античной философии, а из молитвенного опыта Церкви, из опыта Евхаристии — не случайно же каждый священник непременно повторяет эти слова во время каждой литургии), поэтому мы просто не в состоянии на вопрос «Может ли Бог все?» — ответить ни «да», ни «нет». Поэтому, кто виноват в боли, я не знаю, но знаю, кто страдает вместе с нами — Иисус. Как же понять тогда творящееся в мире зло? Да не надо его понимать — с ним надо бороться. Побеждать зло добром, как зовет нас апостол Павел: больных лечить, нищих одевать и кормит, войну останавливать и т. д.. Неустанно. А если не получается, если сил не хватает, тогда склоняться перед Твоим крестом, тогда хвататься за его подножие как за единственную надежду. «Бога не видел никто никогда». И только одна нить соединяет нас с Ним — человек по имени Иисус, в Котором вся полнота Божия пребывает телесно. И только одна нить соединяет нас с Иисусом — имя этой нити любовь. Он умер на кресте как преступник. Мучительно. Туринская плащаница со страшными следами кровоподтеков, со следами от язв, по которым современные патологоанатомы в деталях восстанавливают клиническую картину последних часов жизни Иисуса — вот действительно подлинная святыня для ХХ века. Весь ужас смерти, никем и никак не прикрытый! Посмотрев на картину Гольбейна «Мертвый Христос», герой Достоевского воскликнул, что от такой картины можно веру потерять. А что бы он сказал, если бы увидел Туринскую плащаницу, или гитлеровские концлагеря, или сталинщину, или просто морг в детской больнице в 1995 году. Что было дальше? В начале 20-й главы Евангелия от Иоанна мы видим Марию Магдалину, потом апостолов Петра и Иоанна и чувствуем пронзительную боль, которой пронизано все в весеннее утро Пасхи. Боль, тоску, отчаяние, усталость и снова боль. Но эту же пронзительную боль, эту же пронзительную безнадежность, о которых так ярко рассказывает Евангелие от Иоанна, я ощущаю всякий раз у гроба ребенка… Ощущаю и с болью, сквозь слезы и отчаяние, верю — Ты воистину воскрес, мой Господь. Пока писался этот очерк, умерла Клара, затем Валентина Ивановна, последним умер Андрюша — еще три гроба. Один мальчик признался мне на днях, что не верит в загробную жизнь и поэтому боится, что он плохой христианин. Я возразил ему на это, что трудности с восприятием того, что касается жизни за гробом, свидетельствуют как раз об обратном — о честности его веры. И вот почему. Один, причем не очень молодой, священник как-то сказал мне, что ему очень трудно судить о смерти и учить своих прихожан не бояться ее, поскольку он сам никогда из людей по-настоящему близких никогда не терял. Честно. Очень честно. И очень верно. Мне всегда страшно смотреть на вчерашнего семинариста, который важно и мягко, но чуть-чуть свысока втолковывает матери, потерявшей ребенка, что на самом деле это хорошо, что Бог так благословил, и поэтому слишком уж убиваться не надо. «Бог не есть Бог мертвых, но живых. Ибо у Него все живы», — да, об этом говорит нам Христос в своем Евангелии (Лк 20:38). Но для того, чтобы эта весть вошла в сердце, каждому из нас необходим личный опыт бед, горя и потерь, опыт, ввергающий нас в бездну настоящего отчаяния, тоски и слез, нужны не дни или недели, а годы пронзительной боли. Эта весть входит в наше сердце — только без наркоза и только через собственные потери. Как школьный урок ее не усвоишь. Смею утверждать: тот, кто думает, что верит, не пережив этого опыта боли, ошибается. Это еще не вера, это прикосновение к вере других, кому бы нам хотелось подражать в жизни. И более: тот, кто утверждает, что верит в бессмертие и ссылается при этом на соответствующую страницу катехизиса, вообще верит не в Бога, а в идола, имя которому — его собственный эгоизм. Вера в то, что у Бога все живы, дается нам только если мы делаем все возможное для спасения жизни тех, кто нас окружает, только если мы не прикрываем этою верой в чисто эгоистических целях, чтобы не слишком огорчаться, чтобы сражаться за чью-то жизнь или просто чтобы не было больно. Но откуда все-таки в мире зло? Почему болеют и умирают дети? Попробую высказать одну догадку. Бог вручил нам мир («Вот я дал вам» — Быт 1:29). Мы сами все вместе, испоганив его, виноваты если не во всех, то в очень многих бедах. Если говорить о войне, то наша вина здесь видна всегда, о болезнях — она видна не всегда, но часто (экология, отравленная среда и т. п.). Мир в библейском смысле этого слова, мир, который лежит во зле, т. е. общество или мы все вместе, вот кто виноват. В наших храмах среди святых икон довольно заметное место занимает «Нисхождение во ад» — Иисус на этой иконе изображен спускающимся куда-то в глубины земли, а вместе с тем и в глубины человеческого горя, отчаяния и безнадежности. В Новом Завете об этом событии вообще не говорится, только в Апостольском символе веры есть об это два слова — descendit ad inferos («спустился во ад»), и довольно много в наших церковных песнопениях. Иисус не только страдает сам, но и спускается во ад, чтобы там разделить боль других. Он всегда зовет нас с собою, говоря нам: «По мне гряди». Часто мы стараемся, действительно, идти вслед за ним. Но тут… Тут мы стараемся не видеть чужой боли, зажмуриваем глаза, затыкаем уши. В советское время мы прятали инвалидов в резервациях (как, например, на Валааме), чтобы никто их не видел, как бы жалея психику своих соотечественников. Морги в больницах часто прятали на заднем дворе, чтобы никто никогда не догадался, что здесь иногда умирают. И проч., и проч. Мы и теперь, если считаем себя неверующими, пытаемся играть со смертью в «кошки-мышки», делать вид, будто ее нет, как учил Эпикур, отгораживаться от нее и т. д.. Иными словами, чтобы не бояться смерти, используем что-то вроде анальгетика. Если же мы считаем себя верующими, то поступаем не лучше: говорим, что она не страшна, что на то воля Божия, что не надо горевать по усопшему, потому что тем самым мы ропщем на Бога и проч. Так или иначе, но подобно неверующим также отгораживаемся от боли, заслоняем себя от нее инстинктивно, словно от удара занесенной над нами руки, то есть тоже используем если не наркотик, то то во всяком случае анальгетик. Это для себя. А для других мы поступаем еще хуже. Человеку, которому больно, пытаемся внушить, что это ему только кажется, причем кажется, ибо он Бога не любит и т. д. и т. п. А в результате человека, которому плохо, тяжело и больно, мы оставляем наедине с его болью, бросаем одного на самом трудном месте жизненной дороги. А надо бы просто спуститься с ним вместе в ад вслед за Иисусом — почувствовать боль того, кто рядом, во всей ее полноте, неприкрытости и подлинности, разделить ее, пережить ее вместе. Когда у моей восьмидесятилетней родственницы умерла сестра, с которой они вместе в одной комнате прожили всю жизнь, примерно через год она мне сказала: «Спасибо вам, что вы меня не утешали, а просто все время были рядом». Думаю, что в этом и заключается христианство, чтобы быть рядом, вместе, ибо утешать можно человека, который потерял деньги или посадил жирное пятно на новый костюм, или сломал ногу. Утешать — это значит показывать, что то, что с кем-то случилось, не такая уж большая беда. К смерти близкого такое утешение отношения не имеет. Здесь оно больше чем безнравственно. Мы — люди Страстной Субботы. Иисус уже снят с креста. Он уже, наверное, воскрес, ибо об этом повествует прочитанное во время обедни Евангелие, но никто еще не знает об этом. Ангел еще не сказал: «Его здесь нет. Он воскрес», об этом не знает никто, пока это только чувствуется, и только теми, кто не разучился чувствовать…

Пасхальная победа Иисуса и Гораций

Митрополит Антоний (Блум) заметил как-то, что именно наше отношение к смерти может помочь нам понять, христиане мы или нет. Прежде всего в силу того, что Христос воистину «смертию смерть попрал», не символически, а действительно, победил смерть и сделал нас, христиан, участниками этой победы. Все остальное в Его миссии подчинено именно этому, а поэтому апостол Павел, не очень точно цитируя пророчество Исайи, воскликнул: «Поглощена смерть победою» (1 Кор 15:54 сравн. Ис 25:8). Мы, зная эти слова, не догадываемся, как правило, насколько глубоко раскрыта в них суть того, что произошло в ночь, когда Иисус воскрес из мертвых.

Поглощена смерть победоюСмерть поглощена. Субъектом при глаголе «поглощать» может быть только одно слово — вода. Именно она, река времен, используя известные слова Державина, уносит все дела людей и топит их в пропасти забвенья, то есть в конце концов поглощает все. Как в античной мифологии (NB: реки подземного мира — Лета, Ахеронт, Коцит, Флегетон и Стикс), так и в Ветхом Завете вода символизирует царство смерти. Уход из жизни уподобляется у греков переправе через подземные воды на лодке Харона, в Библии — умирая, человек как бы тонет в этих водах. «Как было во дни Ноя… до того дня, как вошел Ной в ковчег… пока не пришел потоп и не истребил всех» (см. Мф 24:37-39), так и в других ветхозаветных текстах вода — это почти всегда знак смерти. В псалмах там, где речь идет о воде, на самом деле говорится о смерти, а погружение в воду во время крещения, согласно апостолу Павлу, означает, что мы умираем вместе со Христом и вместе с Ним подвергаемся погребению, чтобы, соединившись с Ним подобием смерти Его, быть вместе с Ним и подобием воскресения (Рим 6:3-5). Что происходит, когда смерть поглощается победою? Она (смерть!) умирает сама. С ней случается именно то, во что прежде она ввергала всех без разбора людей. Нам в XX веке не совсем понятно, что хочет сказать апостол, когда радостно возвещает о том, что смерть умерла, однако для его адресатов это было ясно. Понятно это было и Иоанну Дамаскину, который в 7-й песне канона Св. Пасхи передал эту формулу апостола Павла другими словами, но абсолютно точно: «Смерти празднуем умерщвление». В чем же тут дело?Исторический контекстКак раз те годы, когда проповедует, а затем умирает на кресте Иисус, по миру распространяются стихи Квинта Горация Флакка (умер в 8-м г. до н.э.). Лейтмотив поэзии Горация — страх перед смертью и способы его преодоления. От книги к книге, из оды в оду в разных, действительно, прекрасных с любой точки зрения и в высшей степени изящных стихах (жаль, что теперь Горация не читают!), поэт варьирует одну и ту же мысль: кто бы ты ни был, бедный поселянин или потомок древних царей, все равно ты умрешь, всем придется сесть в лодку и вблизи увидеть темные воды Коцита, всем суждено плыть по этой волне, каждого из нас ждет этот час, Плутон неумолим и никакими жертвоприношениями его нельзя склонить к тому, чтобы он тебя пощадил. Твой достойнейший, восклицает поэт с бесконечно грустной иронией, наследник доберется до твоего добра и будет расплескивать по каменному полу вина, хранившиеся у тебя за ста замками. Рано или поздно, но умрет каждый, и т. д. Вот, в общем, и все — ни о чем другом Гораций не может даже думать. Луга одеваются травами, на деревьях появляются листья, а с гор уже сбежали снега (отсюда плещеевское «Уж тает снег, бегут ручьи…»), нимфы и грации уже водят свои хороводы, а мы все ближе к тем местам, где теперь древние римские цари, ибо мы пыль и тень. Все, что накопил ты в течение жизни, попадет в жадные руки наследника, когда ты попадешь на суд к Миносу, где тебе не помогут ни красноречие, ни благочестие, ни знатность рода. Страх перед смертью, вот, кажется, главное чувство, которое владеет и поэтом, и его читателями. Причем, Гораций далеко не первый, а скорее, наоборот, один из последних по времени авторов, греческих и латинских, кто говорит о страхе перед смертью.В течение целой исторической эпохи начиная с IV века до н.э. весь по сути античный мир как пожаром был охвачен этим страхом. Философы (Эпикур и вся его школа и стоики, одним из последних в ряду которых был живший уже во II веке по Р.Х. Марк Аврелий) мучительно искали средства от этого страха, фармацевты с печалью сообщали, что нет среди целебных трав лекарства от смерти, а поэты приглашали забыться, хотя бы на минуту, сбежать от страха перед смертью в мир, где льется рекою вино, где радуют обоняние запахи разнообразных кушаний, услаждают слух своей чудной игрой флейтистки, арфистки и проч., в общем жить по принципу: «Ешь, пей, веселись» (Лк 12:19) или «Будем есть и пить, ибо завтра умрем» (Ис 22:13 = 1 Кор 15:32). Забыться, идя по этому пути довольно просто, но действие такого наркотика быстро кончается. К нему приходится обращаться снова, причем каждый раз увеличивая дозу, а затем снова тоска, и снова уныние, а в результате остается лишь один выход — самоубийство. Гораций как человек по-настоящему тонкий и глубоко чувствующий, как бьется у нас сердце, а к тому же во многом очень похожий на интеллигентов нашего XX столетия, предлагает еще одно средство от этого страха — погружение в мир художественных образов, уход в искусство и в созерцание прекрасного, но и это не помогает.