Козел отпущения

Тогда мы понимаем, что такое Царство Божие и почему для людей оно не является беспримесным благом. Оно ничуть не похоже на водворение стада коров на вечно зеленеющие луга. Оно ставит людей перед самой трудной задачей в их истории. По сравнению с нами, в жителях Гадары есть что-то честное и симпатичное. Они еще не ведут себя как требовательные покупатели общества потребления. Они признают, что им будет нелегко жить без козлов отпущения и бесов.

Во всех текстах, которые мы прочли, демонологическая перспектива сохраняется, но она сама себя подрывает. Чтобы довершить ее разгром, достаточно немного расширить юрисдикцию той теории «скандала», которую излагает сам Иисус и потрясающую объяснительную силу которой мы уже много раз отмечали. Тексты, которые я прокомментировал, репрезентативны, я полагаю, для синоптических Евангелий в целом.

Короче говоря, чтобы довершить разгром беса, нужно ориентировать текст в том направлении, которое указывает сам Иисус, — в направлении «скандала» и всего, что подразумевает этот термин, т. е. в сторону проблематики миметизма и его изгнаний.

Небезосновательно, как мы видим, Марк и Матфей нас предупреждают не останавливаться на букве самого великого из всех демонологических текстов, вложенных в уста самому Иисусу. Достаточно обратиться к словарю, чтобы понять, что притчевое искажение текста — это своего рода уступка мифологической и насильственной репрезентации, происходящей от коллективного убийства козла отпущения.

Откройте ваш греческий словарь на глаголе paraballo, от которого образовано существительное parabole, «притча». Первое же значение этого глагола ясно демонстрирует, что речь идет именно о такой уступке, поскольку оно ведет нас прямо к коллективному убийству. Paraballo означает кидать что-то в пищу толпе, чтобы утолить ее жажду насилия, — предпочтительно жертву, кого-то осужденного на смерть; с помощью такого действия, видимо, сам субъект глагола может выпутаться из опасной ситуации. Оратор прибегает к притче, т. е. к метафоре, чтобы помешать толпе обратиться против него. В пределе вообще нет такого дискурса, который бы не был притчевым; и действительно, весь человеческий язык как целое, скорее всего, происходит от коллективного убийства, вместе с прочими культурными институтами. После особенно поразительных притч толпа иногда готова перейти к насилию — но Иисус от него уклоняется, потому что его час еще не настал.

Предупредить читателей, что Иисус говорит притчами, — значит предупредить читателей о гонительском искажении, чтобы они могли его учитывать. В случае нашего пассажа это неизбежно означает предостеречь их против языка изгнаний. Альтернатива здесь немыслима. Не видеть здесь притчевого характера изгнания — значит по-прежнему поддаваться обману насилия, а следовательно практиковать чтение того типа, о котором сам Иисус нас предупреждает, и что его следует избегать и что оно почти неизбежно: «И, приступив, ученики сказали Ему: для чего притчами говоришь им? Он сказал им в ответ: для того, что вам дано знать тайны Царствия Небесного, а им не дано <…> потому говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют» (Мф 13,10–13).

В этом пункте Марк еще более тесно, чем Матфей, связывает притчу с той системой репрезентации, с которой сражаются Евангелия. Для тех, кто живет в этой системе, пишет он, все «приходит» в притчах. Следовательно, притча, понятая буквально, не выводит нас из этой системы, а укрепляет стены тюрьмы (но было бы неточно сделать отсюда вывод, что у притчи нет задачи обратить слушателя). Именно это означают следующие строки — здесь снова Иисус обращается к ученикам: «Вам дано знать тайны Царствия Божия, а тем внешним все приходит в притчах; так что они своими глазами смотрят, и не видят; своими ушами слышат, и не разумеют, да не обратятся» (Мк 4,10–12*; курсивом— цитата из Ис 6, 9-10).

* * *Даже в евангельских текстах, обычно считающихся «архаичными», в которых вера в бесов вроде бы цветет полным цветом, она на самом деле подвергается упразднению. Так обстоит дело с диалогом об изгнании, который мы только что прочитали, так обстоит дело с чудом в Гадаре. Мы не замечаем этого упразднения, потому что оно выражено на противоречивом языке изгнанного изгнания и гонимого беса. Бес извергается в ничто, которое ему в некотором смысле «сосущностно», в ничто его собственного существования.Именно этот смысл имеет в устах Иисуса выражение: «Я видел Сатану, спадшего с неба, как молнию» (Лк 10, 18). В Евангелиях есть лишь одна трансцендентность — трансцендентность божественной любви, торжествующей над всеми проявлениями насилия и священного, разоблачая их ничтожество. Анализ Евангелий показывает, что Иисус предпочитает язык «скандалона» языку бесовства, но у его учеников и редакторов Евангелия дело обстоит наоборот.Все это вполне объяснимо, если ученики действительно были такими, как они описаны в самих Евангелиях, — очень внимательными, исполненными лучших намерений, но не всегда способными целиком понять то, что говорит и делает их учитель. К такому предположению меня привел уже рассказ об отречении Петра. Можно предположить, что на разработку нарративных пассажей ученики повлияли сильнее, чем на передачу слов Иисуса.Иисус единственный владеет языком «скандалона»: самые значительные пассажи ясно показывают, что эти два языка («скандалона» и бесовства) применяются к одним и тем же объектам, и что Иисус переводит logos бесовства в категории миметического скандала. Именно это происходит в знаменитом обращении Иисуса к Петру, которое я уже цитировал: «отойди от Меня, сатана! ты Мне соблазн!» (буквально: «ты для меня скандал») (Мф 16, 23). Может быть, в этот момент Иисус видит в Петре одержимого Сатаной в том смысле, в каком использовали это выражение охотники на ведьм? Конечно же нет. Разумеется, ничто подобное не имеется в виду — это ясно из следующей фразы, которая называет поведение Петра чем-то типично человеческим: «потому что думаешь не о том, что Божие, но что человеческое» (Мф 16, 23).Язык «скандалона» на место страха перед адскими силами — долгое время, несомненно, спасительного, но слепого — ставит анализ причин, которые толкают людей в ловушку миметизма. Пытаясь подвергнуть Иисуса заразительному искушению собственным мирским желанием, Петр превращает божественную миссию в мирское предприятие, обреченное на гибель из-за соперничающих амбиций, которые оно неизбежно возбудит или уже возбудило — хотя бы у того же Петра. Таким образом, он играет здесь роль обычную для Сатаны — роль образца-преграды миметического желания.Есть, как мы видим, строгое соответствие между тем, что Евангелия нам говорят о бесах, и истиной миметических отношений, как ее формулирует Иисус, как ее открывают некоторые литературные шедевры или, в наши дни, теоретический анализ этих отношений. С большинством текстов, отражающих веру в бесов, дело обстоит иначе, но современные комментаторы не изучают их так уж внимательно — и поэтому все тексты, свидетельствующие о подобной вере, кажутся им носителями этой веры, не заслуживающими ничего, кроме огульного отторжения. А содержание их при этом по-настоящему не изучается.