Статьи и лекции

     Федор Михайлович Достоевский принадлежит к той сравнительно небольшой части человечества, которая именуется людьми живыми, людьми, несущими в себе огонь, никогда не перестающий возгревать их души в искании Истины и следовании ей. Может быть, наилучшим фоном для изображения этих людей является другая часть человечества, о которой Господь Иисус Христос сказал Своему ученику: "Предоставь мертвым погребать своих мертвецов" (Мф. 8, 22). Эти другие – люди мировоззренчески безразличные. Они не задумываются о душе, о нравственной ответственности перед совестью и Богом, об истине, о каком-то ином смысле жизни, кроме посюстороннего, исключительно земного, преходящего. Это те "теплохладные", о которых Писание говорит: "Извергну тебя из уст Моих" (Откр. 3, 15).      Как далек от них по типу своей личности Достоевский! При всей сложности характера и нравственных проявлений своей непростой натуры это был человек, горящий исканием, ищущий святыни, высшей Правды – не философской отвлеченной истины, большей частью ни к чему не обязывающей человека, но Правды вечной, которая должна воплощаться в жизнь и сохранять человека от духовной смерти. Однако только с точки зрения вечности можно, по Достоевскому, говорить о Правде, ибо она есть Сам Бог, и потому отречение от идеи Бога неминуемо приведет человечество к гибели. В уста беса в "Братьях Карамазовых" Достоевский влагает следующие знаменательные слова: "По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, – о, слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога, то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог... а ему "все позволено"... Для Бога не существует закона! Где станет Бог – там уже место Божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место... "все дозволено" и шабаш!" Мысль о великом значении для человека веры в Бога и бессмертие души Федор Михайлович высказывает и развивает во многих своих сочинениях и выступлениях, и она, бесспорно, заключает в себе основной стержень его жизни и творчества, источник его целожизненного, прошедшего в великих интеллектуальных и нравственных борениях богоискательства, приведшего его ко Христу и Православной Церкви.      Ф. М. Достоевский как личность, говоря о нем его же словами о человеке, "широк... слишком даже широк, я бы сузил". Но нельзя "сузить" его, иначе это уже будет не Достоевский. Поэтому, чтобы как можно меньше погрешить против него, не будем касаться "широты" его личности, давать оценку его гениальным трудам, оставим подробности его жизни и деятельности, уклонимся от анализа художественных достоинств и недостатков его произведений, умолчим даже о том колоссальном влиянии, которое имело и оказывает до сих пор его творческое наследие на все мыслящее человечество. Сейчас попытаемся, насколько это возможно, осветить только один вопрос, лежащий совсем не в горизонтальном измерении личности писателя и его творчества, а в той глубине души, из которой проистекал необыкновенно богатый поток ценностей, оставленных русским гением своим потомкам. Итак, какова основополагающая идея, точнее, дух творчества Достоевского и как можно было бы охарактеризовать его не с точки зрения земных человеческих достоинств, но sub specie aeternitatis?      Эдгар По однажды записал: "Если какой-нибудь честолюбивый человек возмечтает революционизировать одним усилием весь мир человеческой мысли, человеческого мнения и человеческого чувства, подходящий случай у него в руках – дорога к бессмертию лежит перед ним прямо, она открыта и ничем не загромождена. Все, что он должен сделать, – это написать... маленькую книгу. Заглавие ее должно быть простым – три ясных слова: "Мое обнаженное сердце". Но эта маленькая книга должна быть верна своему заглавию".      Если обратиться к истории человеческой мысли, то оказывается, что Эдгар По запоздал со своим предложением по меньшей мере на две тысячи лет. Такая книга уже написана, и она с предельной полнотой обнажила глубины сердца человеческого. Правда, эта маленькая книга называется несколько иначе – Евангелие. Оно открыло миру путь к совершенному познанию души человеческой: как ее невыразимой красоты, равной которой, по выражению Макария Египетского, нет ни на небе, ни на земле, так и того безмерного зла, которое возникло в том же сердце в силу отступления человека от Самой Истины и Жизни – Бога. Оно, Евангелие, и стало для живых духом людей источником и основой познания как своего собственного сердца, так и познания вообще человека, и создания многих "маленьких книг".      Один из весьма редких писателей, кто стал строить здание своего художественного творчества на этом основании, – Федор Михайлович Достоевский.      Что является главным предметом мысли Достоевского? На этот вопрос легко ответить – человек, его сердце, его душа. "А любил он прежде всего живую человеческую душу во всем и везде, и верил он, что мы все род Божий, верил в бесконечную силу человеческой души, торжествующую над всяким внешним насилием и над всяким внутренним падением" – так говорил на могиле Достоевского 1 февраля 1881 года В. С. Соловьев.      Но человека рассматривал Достоевский не обычно, не как большинство. Он видел свою задачу не в простом изображении его жизни, всеми видимой, не в реализме, часто напоминающем натурализм, но в раскрытии самой сущности души человека, самых глубоких ее движущих начал, откуда возникают и развиваются все чувства, настроения, идеи, все поведение человека. И здесь Федор Михайлович показал себя непревзойденным психологом. Что же представляет собой человек в понимании Достоевского?      Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо вспомнить основные точки зрения, которые господствовали в просвещенном обществе того времени. Их три.      1. Человек – это коварная, чувственная и эгоистическая обезьяна, несущая в себе наследие своих животных предков.      2. Человек – добр, любвеобилен, способен к самопожертвованию и т. п. Дурные качества, которые мы замечаем в человеке, не суть свойства его природы, но прямые следствия развития цивилизации, которая внесла в человека дисгармонию, отдалив его от природы, от естественной жизни.      3. Человек не зол и не добр по природе, он – чистая доска, на которую лишь социальная среда во всем многообразии ее факторов наносит соответствующие письмена.      Достоевский в существе своих воззрений очень далек от всех этих теорий. Для него противоестественна первая точка зрения, хотя, по-видимому, редко кто из писателей смог изобразить с такой силой и яркостью "дно" души человеческой, как он. Достоевский не согласен и со второй теорией, несмотря на то что сама идея неизгладимого и всегда действующего в человеке добра и правды была ведущей во всем его творчестве. В "Дневнике писателя" читаем даже такое: "Зло таится в человеке глубже, чем предполагают обычно". Резкую критику вызывает у Достоевского и третья теория. Он не согласен с тем, что "если общество устроить нормально, то разом и все преступления исчезнут, так как не для чего будет протестовать и все в один миг станут праведными". "Ни в каком устройстве общества, – писал он, – не избегнете зла... душа человеческая останется та же... ненормальность и грех исходят из нее самой".      У Федора Михайловича иное воззрение на человека, воззрение, которое можно назвать исходящим из Евангелия.      "Маленькая книга" – Евангелие – открыла ему тайну человека, открыла, что человек – это не обезьяна и не ангел святой, но тот образ Божий, который хотя по своей богозданной природе добр, чист, прекрасен, однако в силу грехопадения человека глубоко исказился, в результате чего на земле его сердца стали произрастать "терние и волчцы". Таким образом, в падшем человеке, природа которого теперь называется естественной, одновременно присутствуют и семена добра, и плевелы зла. В чем же спасение человека по Евангелию? В опытном познании глубокой поврежденности своей природы, личной неспособности искоренения этого зла и через то – действенное признание необходимости Христа как единственного своего Спасителя, то есть живая вера в Него. Сама эта вера возникает в человеке лишь через искреннее и постоянное понуждение себя к совершению евангельского добра и борьбу с грехом, открывающую ему его реальное бессилие и смиряющую его.      Величайшая заслуга Достоевского в том и состоит, что он не только познал свое падение, смирился и пришел через труднейшую борьбу к истинной вере во Христа, как и сам говорил: "Не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла", – но и в том, что в необычно яркой, сильной, глубокой художественной форме раскрыл миру этот путь души. Достоевский как бы еще раз благовествовал миру христианство, и так, как, по-видимому, никто из светских писателей еще ни до, ни после него не сделал.      В смирении видит Достоевский основу для нравственного возрождения человека и для принятия его Богом и людьми. Без смирения не может быть исправления, в котором нуждаются все без исключения живущие, ибо во всех присутствует зло, и великое зло. "Если б только, – говорит Достоевский устами князя в "Униженных и оскорбленных", – могло быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтобы каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтобы не побоялся изложить не только то, что он боится сказать и ни за что не скажет людям, не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, – то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться".      Потому-то везде и всюду, если не прямо словом, то всей изображаемой жизнью героя, его падениями и восстаниями Достоевский призывает человека к смирению и труду над самим собой: "Смири свою гордость, гордый человек, поработай на ниве, праздный человек!" Да и как не смириться тому, кто прямо посмотрит на себя и признается честно самому себе во всем? Смирение не унижает человека, а, напротив, ставит его на твердую почву самопознания, реалистического взгляда на себя, вообще на человека, поскольку смирение и есть тот свет, благодаря которому только человек видит себя таким, каким он является на самом деле. Оно есть свидетельство великого мужества человека, не убоявшегося встретиться с самым грозным и неумолимым соперником – совестью своей. Для самолюбивого и тщеславного это не под силу. Смирение является твердой основой, солью всех добродетелей. Без него они вырождаются в лицемерие, ханжество, гордыню.      Эта мысль постоянно звучит в творчестве Достоевского. Она является для него своего рода фундаментом, на котором он строит редкий по глубине прозрения психоанализ человека. Отсюда необычайная правда изображения им внутреннего мира человека, сокровенных движений его души, его греха и падения и одновременно глубинной чистоты его и святости образа Божия. При этом никогда не чувствуется со стороны автора ни малейшего осуждения самого человека. В уста старца Зосимы Достоевский вкладывает замечательные слова. "Братья, – поучает старец, – не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его, ибо сие уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле... И да не смущает вас грех людей в вашем делании, не бойтесь, что он затрет дело ваше и не даст ему совершиться. Бегите сего уныния... Помни особенно, что не можешь ничьим судьею быть. Ибо не может быть на земле судьи преступника, прежде чем сам судья не познает, что он такой же точно преступник, как и стоящий перед ним, и что он-то за преступление стоящего перед ним, может, прежде всех виноват".      Но познать-то это не так просто. Далеко не многие способны увидеть в себе, "что и он такой же точно преступник". Большинство мнит себя в общем-то хорошими. Именно потому и мир так плох. Те же, которые становятся способными увидеть, что "все виноваты за всех", видеть личную свою преступность перед внутренним законом правды и раскаиваются, – глубоко преображаются, потому что начинают видеть в себе Божию правду, Бога.      Да и что значат пред Богом все дела человеческие! Все они не более как "луковка", о которой говорит Алеше Грушенька ("Братья Карамазовы"): "Всего-то я луковку какую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и есть добродетели". То же самое говорит Алеше во сне и его праведный старец Зосима, удостоившийся чести быть на брачном пире Господнем. Старец подошел к Алеше и говорит ему: "Тоже, милый, тоже зван, зван и призван. Веселимся. Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке... Что наши дела?" Это состояние – действительно состояние евангельского мытаря, вышедшего из храма, по слову Самого Господа, оправданным.      Подобное же настроение мы видим и у пьяницы Мармеладова ("Преступление и наказание"), когда он говорит о Страшном суде Божием: "И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда же кончит над всеми, тогда возглаголет и к нам: "Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!" И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: "Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!" И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: "Господи! Почто сих приемлеши?" И скажет: "Потому их приемлю, премудрые, потому их приемлю, разумные, что ни един из сих сам не считал себя достойным сего"... И прострет к нам руце Свои, и мы припадем... и заплачем... и все поймем! Тогда все поймем... и все поймут". Так изумительно переложил Достоевский начало и основу евангельского учения о спасении – "Блаженны нищии духом, яко тех есть Царство Небесное" – на язык современности: "потому что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего".      Только на этой незыблемой основе "нищеты духа" возможно достижение и цели христианской жизни – любви. Ее утверждает Евангелие как закон жизни: только в ней обещает оно благо, счастье человека и человечества. Эта любовь как сила исцеляющая, возрождающая и проповедуется Достоевским во всех, можно сказать, произведениях, к ней зовет он людей.      Не о романтической, конечно, любви идет речь. Любовь Достоевского – это жалость того же князя Мышкина к ударившему его купцу Рогожину, это сострадание к страждущему телом и душой ближнему, неосуждение его: "Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его".      Вспомним заключительную сцену из "Братьев Карамазовых", когда Ракитин, семинарист, зло радуясь, приводит Алешу к Грушеньке, надеясь увидеть позор праведника. Но позора не случилось. Напротив, Грушенька была потрясена чистой любовью – состраданием к ней Алеши. Все дурное враз исчезло у нее, когда она увидела это. "Не знаю я, – говорила она Ракитину, – не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцу сказалось, сердце он мне перевернул... Пожалел он меня первый, единый, вот что! "Зачем ты, херувим, не приходил прежде, – обратилась она к Алеше, упав перед ним на колени, как бы в исступлении. – Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!" "– Что я тебе такого сделал, – умиленно улыбаясь, ответил Алеша, нагнувшись к ней и взяв ее за руки, – луковку я тебе подал, одну самую малую луковку, только, только!" И, проговорив, сам заплакал".      Хотел Достоевский показать и показал со всей силой своего таланта, что живет Бог в человеке, живет в человеке добро, несмотря на всю ту наносную грязь, которой покрывает он себя. Хотя и не ангел человек по жизни своей, но и не злобное он животное по своей сущности. Он именно образ Божий, но падший. Потому Достоевский и не произносит суда над грешником, что видит в нем искру Божию как залог его восстания и спасения. Вот Дмитрий Карамазов, человек взбалмошный, распущенный, с нравом дерзким, необузданным. Что творится в душе этой страшной личности, кто он? Мир произнес свое окончательное суждение о нем – злодей. Но верно ли это? "Нет!" – утверждает со всей силой своей души Достоевский. И в этой душе, в глубине ее, горит, оказывается, лампада. Вот что исповедует Дмитрий Алеше, брату своему, в одной из бесед: "... мне случалось погружаться в самый глубокий позор разврата (а мне только это и случалось)... И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок, подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и Твой сын, Господи, и я люблю Тебя, и ощущаю радость, без которой миру нельзя стоять и быть...".      Вот почему, в частности, так верил Достоевский в русский народ, несмотря на все его прегрешения. "Кто истинный друг человечества, – призывал он, – у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую наносную грязь, в которую погружен народ наш, и сумеет отыскать в этой грязи бриллианты. Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно вздыхает... Нет, судите наш народ не по тому, что он есть, а по тому, чем желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они-то и спасли его в века мучений".      Как желал Достоевский показать эту красоту очищенной души человеческой, этот бесценный бриллиант, который большей частью весь завален, захламлен, загажен грязью лжи, гордыни и плотоугодия, но вновь начинает сверкать, омытый слезами страданий, слезами покаяния! Достоевский убежден был, что потому и грешит человек, потому и зол он часто и дурен, что не видит красоты своей подлинной, не видит души своей настоящей. В материалах к "Бесам" находим у него такое: "Христос затем и приходил, чтобы человечество узнало, что и его земная природа, дух человеческий может явиться в таком небесном блеске на самом деле и во плоти, а не то что в одной мечте и в идеале, – что это и естественно и возможно". Кириллов в "Бесах" говорит обо всех людях: "Они не хороши, потому что не знают, что они хороши. Надо им узнать, что они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого". Именно об этой красоте, представшей духовно очищенному взору человека, говорил Достоевский, когда утверждал, что "красота спасет мир" ("Идиот").      Но, оказывается, красота эта спасающая, как правило, открывается человеку в страданиях, через мужественное несение им креста своего. Не случайно страдания в творчестве Достоевского занимают господствующее место, а его самого по справедливости называют художником страданий. Ими, как огнем золото, очищается душа. Они, становясь раскаянием, возрождают душу к новой жизни и оказываются тем искуплением, которого жаждет каждый человек, глубоко осознающий и переживший свои грехи, свои мерзости. И поскольку все грешны, то и страдания, по Достоевскому, необходимы всем, как пища и питие. И плохо той душе, которая не чувствует этой необходимости. "Если хотите, – пишет он в "Записной книжке", – человек должен быть глубоко несчастен, ибо тогда он будет счастлив. Если же он будет постоянно счастлив, то он тотчас же сделается глубоко несчастлив". "Горе узришь великое, – говорит старец Зосима Алеше, – и в горе сам счастлив будешь. Вот тебе завет: в горе счастье ищи". Ибо через страдания, к которым ведут иногда и страшные преступления, освобождается человек от своего внутреннего зла и его соблазнов и вновь обращается к Богу в своем сердце, спасается.      Это спасение Достоевский видит только во Христе, в Православии, в Церкви.      Христос для Достоевского не отвлеченный нравственный идеал, не абстрактная философская истина, но абсолютное, превысшее личностное Благо и совершенная Красота. Поэтому он пишет к Фонвизиной: "Если б кто доказал мне, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели со истиной". Именно потому он с таким сарказмом говорит через Алешу Карамазова о псевдопоследовании Христу: "Не могу я отдать вместо всего два рубля, а вместо "иди за Мной" ходить лишь к обедне". В таком случае действительно от Христа остается лишь "мертвый образ, которому поклоняются в церквах по праздникам, но которому нет места в жизни" [1].      Но Христос, по глубокому убеждению Достоевского, сохранился неповрежденно лишь в Православии, в народах славянских, и особенно в русском народе. Отсюда и особенность взгляда Достоевского на русский народ как на народ-богоносец, народ, который может и должен спасти Европу – это "дорогое, – по словам Ивана Карамазова, – кладбище (давно уже кладбище, и никак не более)", а с нею и весь мир. "Все, все, чего ищет русский народ, – пишет он, – заключается для него в Православии – в одном Православии и правда и спасение народа русского"; "главнейшее предызбранное назначение народа русского в судьбах всего человечества и состоит в том, чтоб сохранившийся в Православии Божественный лик Христа, когда придет время, – явить всему миру, потерявшему свой путь".      Почему так пишет Достоевский? Разве Европа не была христианской? "В Европе, – отвечает он, – и теперь есть христиане, но зато страшно много извращенного понимания христианства" ("Записная книжка"). "На Западе, – пишет он Н. Страхову (1871 год), – Христа потеряли – благодаря католицизму, и оттого Запад падает". Отсюда и роковые для Европы последствия. За год до смерти Достоевский писал: "Да она накануне падения, ваша Европа, повсеместного и общего. Муравейник, давно уже создавшийся в ней без Церкви и без Христа, с расшатанным до основания нравственным началом, утратившим все общее и все абсолютное, – этот созидавшийся муравейник весь подкопан".      Причину духовного омертвения Европы Достоевский видит в извращении самых основ христианства в католичестве. Именно это привело Запад к грандиозной религиозной катастрофе в XVI веке, оно же ныне породило и великую трагедию европейской культуры. При этом Достоевский подчеркивает: "Я не про религию католическую одну говорю – но про всю идею католическую". В "Легенде о Великом Инквизиторе" Достоевский раскрывает свое понимание этой идеи. Он убежден, что католичество, по существу, отвергло Христа, поскольку отвергло важнейшую предпосылку Его учения: благовестие о свободном, и только свободном обращении человека к Богу, о свободном ответе человека на любовь Божию. Католическая церковь, по Достоевскому, стремится любыми средствами, в том числе насилием и хитростью, подчинить человека власти Рима. И эта идея исходит не из любви ко Христу, а из горделивого стремления к господству над всем человечеством. То есть цель католичества чисто земная, бездуховная, и потому ее осуществлению более всего мешает именно Христос Своею проповедью о любви и свободе как непременных условиях достижения человеком истинного блага. В уста Великого Инквизитора Достоевский вкладывает ужасное признание. "Я не хочу любви Твоей, – говорит он Христу, – потому что сам не люблю Тебя. Может быть, ты хочешь услышать нашу тайну из моих уст, так слушай же: мы не с Тобою, а с ним, вот наша тайна".      Отвергая Церковь Католическую, Достоевский в то же время решительно настаивает на необходимости Православной Церкви в качестве безусловного духовного начала жизни и носителя той истинной культуры, которую должна принести миру Россия. Протоиерей Василий Зеньковский писал: "Оцерковление всей жизни – вот тот положительный идеал, который одушевлял Достоевского и который он понимал не как внешнее подчинение всей жизни Церкви (как это именно и думало католичество), но как свободное и внутреннее усвоение жизнью во всех ее формах христианских начал" [2]. Но задолго до него то же самое говорил и В. Соловьев: "Если мы хотим одним словом обозначить тот общественный идеал, к которому пришел Достоевский, то это слово будет... Церковь" ("Первая речь в память Достоевского").      Таким образом, говоря о творчестве Достоевского, можно с несомненностью сказать, что основное его направление и дух его – евангельские (хотя с богословской точки зрения у него и были отдельные ошибочные высказывания и идеи). Как все Евангелие пронизано духом покаяния, необходимости осознания человеком своей греховности, смирения, – одним словом, духом мытаря, блудницы, разбойника, припавших со слезами раскаяния ко Христу и получивших очищение, нравственную свободу, радость и свет жизни, – так и весь дух произведений Достоевского дышит там же и тем же. Достоевский, кажется, только и пишет о "бедных людях", об "униженных и оскорбленных", о "карамазовых", о "преступлениях и наказаниях", возрождающих человека. "Возрождение, – подчеркивает митрополит Антоний (Храповицкий), – вот о чем писал Достоевский во всех своих повестях: покаяние и возрождение, грехопадение и исправление, а если нет, то ожесточенное самоубийство; только около этих настроений вращается вся жизнь всех его героев" [3]. Еще пишет он о детях. Дети везде в сочинениях Достоевского. И везде они святы, везде как ангелы Божии среди ужасного, развращенного мира. Но не детей ли и есть Царство Божие!      Замечательны последние минуты жизни Достоевского, раскрывающие нам духовное устроение автора бессмертных творений. "В 11 часов горловое кровотечение повторилось. Больной почувствовал необыкновенную слабость. Он позвал детей, взял их за руки и попросил жену прочесть притчу о блудном сыне". Это было последнее покаяние, увенчавшее далеко не простую жизнь Федора Михайловича и показавшее верность духа его творений "маленькой книге" – Евангелию.      Правильно говорил В. Соловьев в своей "Второй речи" о Достоевском: "Творят жизнь люди веры. Это те, которые называются мечтателями, утопистами, юродивыми, – они же пророки, истинно лучшие люди и вожди человечества. Такого человека мы сегодня поминаем!"

А. И. ОСИПОВ, профессор МДА

1. Соловьев В. Вторая речь в память Достоевского // Сочинения в 2 т. Т. 2. М., 1988. ^

2. Русские мыслители и Европа. Париж, 1995. С. 245. ^

3. Достоевский Ф. М. Сочинения. СПб., 1911. Т. 2. С. 469. ^

Из слов, сказанных Владимиром Соловьевым на могиле Достоевского

1 февраля 1881 года     "Любил он прежде всего живую человеческую душу во всем и везде, и верил он, что мы все род Божий, верил в бесконечную силу человеческой души, торжествующую над всяким внешним насилием и над всяким внутренним падением. Приняв в свою душу всю жизненную злобу, всю тяготу и черноту жизни и преодолев все это бесконечной силой любви, Достоевский во всех своих творениях возвещал эту победу. Изведав Божественную силу в душе, пробивавшуюся через всякую человеческую немощь, Достоевский пришел к познанию Бога и Богочеловека. Действительность Бога и Христа открылась ему во внутренней силе любви и всепрощения и эту же всепрощающую благодатную силу проповедовал он как основание и для внешнего осуществления на земле того царства правды, которого он жаждал и к которому стремился всю свою жизнь".Журнал Московской Патриархии, № 1, 1997 г.ПРАВОСЛАВНОЕ ПОНИМАНИЕ ЭКУМЕНИЗМА      Вопрос о характере искомого в экуменизме единства христиан не представляет собой на первый взгляд большой проблемы. Однако если с православной точки зрения он и может быть описан вполне однозначно, то эта очевидность ставится - подчас довольно решительно - под сомнение самим ходом исторического развития экуменизма.      Православие не может мыслить предполагаемое экуменизмом единство христиан иначе как только на почве чисто церковной, для которой все иные, привходящие моменты действительного и возможного христианского солидаритета являются лишь элементами внешними, психологическими, не имеющими прямого и принципиального отношения к подлинному единству. Таковыми привходящими моментами, сколь бы важными они ни были сами по себе, являются, например, вопросы культурной, политической, социальной, международной, экономической жизни современного человечества. Вся эта проблематика, будучи одной из забот христиан и церквей и являясь одним из важных объектов изучения в экуменическом движении, тем не менее не принадлежит к вопросу экуменическому в его изначальной, экклезиологической сущности. Достижение христианами, общинами и церквами единства взглядов и действий в этих "горизонталистских" сферах жизни, хотя и служило бы одним из факторов, определяющих необходимую психологическую совместимость христиан и создающих предпосылки к более откровенному и объективному изучению и решению самой экуменической проблемы, само по себе не может рассматриваться как единство экуменическое в православном его понимании.      Это утверждение нуждается, по-видимому, в постоянном повторении, ибо существует вполне реальная тенденция в отдельных экуменических кругах не только поставить внешнее секулярное единство христиан на первый план, но и сделать его едва ли не основной целью современного экуменического движения. При этом, естественно, возникает большая опасность постепенного уклонения экуменизма от главной цели христианства - вечного спасения человека.      К чему может привести христиан и церкви, участвующие в экуменическом движении, довольно часто встречающееся в различных экуменических документах и дискуссиях подчеркивание "горизонтализма", если ему не будет достаточно определенно и сильно противопоставлено подлинное понимание цели экуменизма, вполне очевидно. Не говоря уже о несомненной, в этом случае, потере экуменическим движением церковности и даже религиозности, оно может оказаться орудием идейной подготовки многих, "если возможно, и избранных" (Мф. 24, 24), к принятию идеала, прямо противоположного Христу...      Не менее важной характеристикой православного экуменизма является требование им определенной духовной основы, на которой и исходя из которой должно созидаться искомое всехристианское единство. Безусловно, эта сторона представляет собой глубокую и объемную для изучения проблему. Здесь поэтому мы ограничимся лишь указанием на сам факт существования в православном аскетическом богословии определенных требований к духовной жизни, чтобы она действительно могла вести христианина по пути жизни, а не смерти.      Очень важно отметить, что Православие не рассматривает религиозность, молитвенность, вдохновение и аскетизм, как ipso facto [1] явления положительные в духовном отношении, как уже бесспорно ведущие христианина или христиан к Богу и к единству друг с другом. Напротив, и в этом специфика Православия по сравнению с инославием, оно, в лице единодушного голоса своих аскетических писателей, предупреждает о вполне реальной в духовной жизни опасности уклонения от истины и впадения в так называемую прелесть, то есть высокое мнение о себе, о своих христианских достоинствах и искание духовных наслаждений. И в этом состоянии могут пребывать не только отдельные христиане. При отступлении от пути, проложенного и тщательно изученного святыми подвижниками и освященного всей традицией Древней Церкви, оно может охватить и целые общины, проявляя себя в различных формах церковно-религиозной жизни. При этом отпадение от истинного пути духовной жизни, по мысли всех православных учителей Церкви, касавшихся этого вопроса, равносильно отпадению от Церкви. Оно приводит к духовной гибели и к духовному, в истинном смысле этого слова, разделению христиан, независимо от степени их психологического, идеологического или любого другого, в том числе и доктринального, единства.      На экуменических форумах при большом разнообразии представленных на них традиций в исповедании веры, благочестии, богослужениях и всей церковной практике вопрос о духовной аутентичности Христу этих встреч и их результатов приобретает глубоко принципиальное значение. Далеко не всегда и не везде на христианских собраниях можно предполагать и видеть единство христиан в Духе Святом. Априорное же - господствующее в протестантской экуменической среде - убеждение в присутствии Духа Святого во всех экуменических встречах: деловых, богослужебных и молитвенных, включая и самые экстравагантные, модернистские, - не может не вызывать критическую оценку со стороны православных.      Осуществление духовного единства, столь необходимого для достижения конечной цели экуменического движения, не может с православной точки зрения носить характер неопределенного, неуправляемого процесса.Отсюда проистекает и задача первостепенной важности для православного экуменического богословия - разработка и представление экуменическому инославию основ того богословия духовной жизни, которое может служить предпосылкой созидания подлинного в Духе Святом, общехристианского единства.      Таким образом, экуменизм в православном его понимании, имея общую для всех христианских конфессий, участвующих в экуменическом движении, цель - единство христиан, в то же время не может принять каких-либо неопределенных, компромиссных или тем более внехристианских интерпретаций самого характера этого единства. Ни секулярная основа горизонталистского измерения, ни экзальтированный мистицизм, захватывающий подчас глубоко и сильно целые межхристианские собрания, не могут рассматриваться как положительные признаки, как необходимые компоненты или как гаранты роста и развития экуменического единства христиан. Такое единство может быть достигнуто только на почве чисто церковной и только в Церкви. Но что должно означать это? Многочисленные разделения, имевшие место в истории христианства, поставили в богословии вопрос о Церкви, ее понимании, ее границах на первый план. С возникновением экуменического движения этот вопрос приобрел особую актуальность и остроту. Однако в контексте рассматриваемой темы основной акцент должен быть сделан не на раскрытии, хотя бы и очень сжатом, православного учения о Церкви в целом, а лишь на том главном расхождении в понимании "единства в Церкви", которое существует между Православием и значительной частью протестантского экуменического сообщества.      Все христиане согласны в том, что их объединение в конечном счете должно быть в Церкви. Но в какой Церкви? В той ли, которая, по мысли многих, уже невидимо объединяет собой всех христиан и все христианские общины независимо от различий в их вере и церковном устройстве? Или в той, единство в которой возможно лишь на началах безусловного и полного подчинения земному "непогрешимому" человеку - епископу Римскому. Или же в той, которая, может быть, охватывает и сравнительно незначительную часть христиан, но сохраняет в себе неизменными веру, основы духовной жизни и принципы внутреннего устройства Древней Церкви эпохи Вселенских Соборов? В связи с этим хотелось бы привести здесь высказывание одного из авторитетных русских богословов - Святейшего Патриарха Сергия, который в своем труде "Отношение Церкви Христовой к отделившимся от нее обществам" писал о данном вопросе: "В культурном христианском обществе не принято ставить вопрос об истинной Церкви ребром. Там чаще слышится так называемый широкий взгляд, по которому наши "земные перегородки до неба не достигают", церковные разделения - плод властолюбия духовенства и несговорчивости богословов. Пусть человек будет православным, католиком или протестантом, лишь бы он был по жизни христианином, - и он может быть спокоен... Но такая широта, столь удобная в жизни и успокоительная, не удовлетворяет людей подлинно церковных, привыкших давать себе ясный отчет в своей вере и убеждениях. Под этой широтой им чуется просто скептицизм, холодность к вере, равнодушие к спасению души" [2].      Широкий взгляд, о котором говорил Патриарх Сергий и который достаточно четко сформулирован, например, в так называемой "теории ветвей", выражает собой по существу основную экуменическую идею протестантского большинства в вопросе понимания единства Церкви.      Совершенно очевидно, насколько далека эта экуменическая концепция единства Церкви от православного его понимания. С православной точки зрения разделение, существующее между христианскими церквами и общинами, имеет характер не простой видимости, но касается самого существа отделившихся от Церкви Христовой. Нарушено внутреннее единство отдельных членов Церкви с ее Телом, отдельных ветвей - с Лозой (Ин. 15, 1-6). И как всякая ветвь, по слову Христову, не может приносить плода, если не пребудет на лозе, так и в отношении церквей, находящихся в разделении, не может быть альтернативы, кроме искания истинной Церкви и возвращения к ней. Такая Церковь существует. Она есть Единая, Святая, Соборная и Апостольская. Это означает, что она не мистична, но богочеловечна и как таковая должна иметь и свое земное, видимое, человеческое бытие в границах земного времени и пространства. Она всегда самотождественна. И не может пребывать в единстве с ней иная вера, иная жизнь, иное предание. Поэтому экуменизм может достичь своей цели только в том случае, если существующие христианские церкви беспристрастно оценят свое настоящее кредо через призму учения и практики Древней Церкви, как наиболее полной и чистой выразительницы апостольской проповеди и духа Христова, и, найдя у себя что-либо измененным по существу, возвратятся к первозданной целостности. И если современная Православная Церковь свидетельствует о своей преданности и верности Преданию Вселенской Церкви и призывает к этому другие христианские церкви, то это не может расцениваться как какой-то узкий конфессионализм или эгоцентризм. Православие призывает не к себе как к конфессии, но к единству с той единой Истиной, которую имеет оно и к которой может приобщиться всякий ищущий этой Истины.      Православный экуменизм, таким образом, предполагает возможность подлинного единства христианских церквей лишь при условии единства веры, единства основ духовной жизни, единства принципов церковного устройства, единства Священного Предания - то есть всего того, что в своих главных чертах характеризует Церковь Бога живаго (1 Тим. 3, 15).      При обсуждении вопроса о церковном единстве необходимо остановиться на одном из тех свойств Церкви, которое с развитием экуменического движения, особенно с ростом значимости в христианском мире Всемирного Совета Церквей, становится все более важным объектом изучения на межконфессиональном уровне. Кафоличность, или соборность, Церкви постоянно пребывает в центре внимания экуменических собраний, посвященных обсуждению проблемы единства Церкви.      Как известно, в экуменическом движении, среди части протестантов, всегда живет идея того, что Всемирный Совет Церквей имеет особое экклезиологическое содержание и что подобное содружество Церквей представляет собой если и не соборное, в полном смысле этого термина, то весьма близкое к таковому. Священный Синод Русской Православной Церкви, обращаясь в свое время с Посланием о V Ассамблее в Найроби к председателю ЦК ВСЦ и генеральному секретарю ВСЦ, предупреждал: "Другой опасностью, серьезно угрожающей христианскому единству и будущности экуменического движения после Найроби, является питаемая некоторыми участниками экуменического движения иллюзия, что Всемирный Совет Церквей будто бы может достичь такой степени экуменического сближения своих Церквей-членов, что одна из будущих его Генеральных ассамблей превратится во всехристианский собор. Думать так - значит предполагать, что Всемирный Совет Церквей может в будущем стать некоей "сверхцерковью". Как известно, подобные "экуменические соблазны" были в свое время решительно осуждены и отброшены всеми Церквами-членами, и руководство Всемирного Совета Церквей много раз торжественно отказывалось от этого. И хотя в прежней формулировке эта идея уже отвергнута, однако отдельные отзвуки ее проскальзывают иногда (как то было и на Ассамблее в Найроби) в завуалированном виде общих рассуждений об "особом пророческом служении" административного аппарата Всемирного Совета Церквей в Женеве, который будто бы не является просто лишь инструментом для служения Церкви и экуменическому движению, а чем-то большим. Отсюда один шаг к соблазнительной и опасной идее об особом экклезиологическом значении Всемирного Совета Церквей и его центрального аппарата в Женеве" [3].      Безусловно, наделить ВСЦ признаками Церкви, и в первую очередь свойством кафоличности, - значит принципиально изменить, точнее, исказить само понятие соборности. Поэтому наличие данной тенденции в экуменизме должно стимулировать в православном богословии новые поиски выражения понимания соборности Церкви, которое могло бы способствовать большему ее уяснению инославием. Это особенно важно еще и потому, что употребление в экуменическом обиходе специфических православных терминов в смыслах, подчас далеких от их православного содержания, может сами эти священные термины растворить в море многозначимости и привести к полному их обесцениванию.      Православное понимание кафоличности-соборности принципиально отличается от того, что в английском языке выражается словом fellowship (содружество, солидарность) - понятия, имеющего исключительно нравственное, психологическое содержание с чрезвычайно широкой амплитудой звучания в этическом и эмоциональном отношениях, но никак не экклезиологическом; не совпадает оно и с "консилиарностью" - термином Ассамблеи в Найроби, который описывает некоторые внешние признаки соборности без конкретного указания на ту доктринальную основу, благодаря которой лишь и возможна соборность в православном ее понимании.      Соборность, как одно из фундаментальных свойств Церкви, раскрывает свое онтологическое содержание через догмат Пресвятой Троицы. Соборность Церкви - это наиболее конкретный образ Троицы Бога, в Котором единство природы сочетается с троичностью Ипостасей. По словам известного русского богослова Владимира Лосского, "в свете троичного догмата соборность предстает перед нами как таинственное тождество единства и множественности, единства, которое выражается в многоразличии, и многоразличия, которое продолжает оставаться единством... Как в Боге каждое Лицо - Отец, Сын и Дух Святой - не есть часть Троицы, но всецело Бог, в силу Своей неизреченной тождественности с единой природой, так и Церковь не есть некая федерация частей" [4]. Соборность - это полное единство многих в едином целом, по образу единства членов в одном теле, но единство не внешнее, административное или временное и случайное, не конгломерат, не механизм, не fellowship, но живое единое тело в многообразии членов, которое проявляется, естественно, и в институциональном церковном единстве, преемственности и непрерывности. Святой апостол Павел говорит о соборности, когда пишет: "Одно тело и один дух, как вы и призваны к одной надежде вашего звания; один Господь, одна вера, одно крещение, один Бог и Отец всех, Который над всеми, и через всех, и во всех нас" (Еф. 4, 4-6). Именно единство духа и веры, упования и крещения, священства и Чаши Господней и определяет то, что может быть названо кафоличностью, или соборностью, в Православии. За литургией святого Василия Великого непосредственно после совершения Евхаристии литургисующий произносит: "Нас же всех, от единаго хлеба и чаши причащающихся, соедини друг ко другу, во единаго Духа Святаго причастие". Это соединение друг с другом в причащении Духу Святому через святейшее таинство Евхаристии является наиболее полным и совершенным выражением соборности Церкви. Ибо в этом таинстве все христиане становятся живыми членами единого Тела Христова.      Термин "кафоличность", таким образом, в Православии имеет исключительно экклезиологическое содержание, выражая онтологическое единство Церкви. Этим он принципиально отличается от тех определений единства Церкви, которые имели место до настоящего времени в экуменическом богословии протестантского большинства и которые указывали лишь на отдельные, преимущественно внешние, стороны этого единства.      Итак, говоря о Церкви, единство христиан в которой мыслится Православием как конечная цель экуменического движения, необходимо отметить следующие положения:      1) Таковой Церковью не являются все христианские церкви и общины, взятые вместе, ибо не количество отдельных церквей определяет полноту и единство Церкви, но соответствие любой Поместной Церкви истине древнецерковного Предания. Истина может быть и в одной Церкви. И в этом случае она является той Единой, Святой, Кафолической и Апостольской Церковью, в приобщении к которой могут обрести подлинное единство и все прочие христианские церкви.      2) Единство Церкви - это ее кафоличность. Но кафоличность не есть организованное содружество Церквей, fellowship, федерация. Не описывается кафоличность и понятием "консилиарное содружество", как не имеющим четкого содержательного определения и отражающим скорее внешние черты соборности, нежели ее онтологический смысл.      Кафоличность, или соборность, - это целостность всего тела Церкви, сохраняемая единством духовным, вероучительным, сакраментальным, нравоучительным, институциональным и получающая свою полноту и окончательность в единстве Чаши Господней.