О назначении человека

Свобода нуждается в сопротивлении и борьбе. И потому мы поставлены перед обыденным детерминированным миром, в котором происходят процессы во времени и будущее представляется фатальным. Человек связан и отяжелен. Он и стремится к свободе, и боится свободы. Парадокс освобождения заключается в том, что, для того чтобы сохранить свободу и бороться за свободу, нужно уже в каком-то смысле быть свободным, иметь свободу в себе. Тот, кто раб до глубины существа своего, не знает имени свободы и не может за нее бороться. Древние табу со всех сторон окружают человека, связывают его нравственную жизнь. И для того чтобы освободиться от их власти, человек должен сначала осознать себя внутренне свободным, а потом уже внешне бороться за свободу. Внутренняя победа над рабством есть основная задача нравственной жизни. И речь идет о победе над всяким рабством, над рабством перед властью прошлого и над рабством перед властью будущего, над рабством у внешнего мира, и над рабством у самого себя, у своего низшего «я». Пробуждение творческой энергии человека есть внутреннее освобождение и сопровождается чувством свободы.[95] Творчество есть путь освобождения. Освобождение человека не может образовать в нем пустоты. Освобождение человека – не только от чего-то, но и для чего-то. И вот это для и есть творчество человека. Творчество не может быть беспредметным и бесцельным. Творчество есть восхождение и потому предполагает гору, высоту. А это значит, что творчество идет от мира к Богу. Творчество движется не по плоскости в бесконечном времени, а по восходящей вверх линии, к вечности. Продукты творческого акта оседают во времени. Но сам творческий акт, творческий взлет приобщается к вечности. Всякий творческий акт наш, совершенный в отношении к людям, акт любви, жалости, помощи, миротворения, не только есть будущее, он есть вечное.

Преодоление категории господина и раба [96] в нравственной жизни есть великое нравственное достижение. Человек не должен быть рабом других людей, но не должен быть и господином других людей, ибо тогда будут рабы, но другие. И это есть одна из задач этики творчества, которая не знает господства и рабства. Творящий не раб и не господин, он дающий, жертвующий. Всякая зависимость человека от человека нравственно унизительна. И откуда почерпнули то рабское учение, что освобожденную личность покидает благодать Божья? Где Дух Господен, там и свобода. Где свобода, там и Дух Господен, там и благодать. Благодать действует на свободу, только на нее она и может действовать. Рабское состояние не может воспринимать благодати, она не может на него действовать. Но рабьи теории, искажающие христианство, кладут в основу не благодать и свободу, а господство и рабство, тиранию общества, семьи, государства. Рабьи теории любят признавать свободу воли и призывать ее для повиновения. Но к свободной воле нельзя прибегать только с угрозой. Нужно освобождать «свободу воли», которая нередко порабощала человека, т. е. сообщать ей благодатную энергию. Творчество есть благодатная энергия, делающая свободную волю свободной, свободной от страха, от закона, от рефлексии и раздвоения. Парадокс добра и зла, основной парадокс этики, заключается в том, что добро предполагает существование зла и требует допущения зла. Так поступает Творец, допускающий существование зла. И потому абсолютное совершенство, абсолютный порядок, абсолютная разумность могут оказаться злом, злом большим, чем жизнь несовершенная, неупорядоченная, иррациональная, допускающая некоторую свободу зла. Абсолютное добро, не допускающее существования зла, возможно лишь в Царстве Божьем, когда будет новое небо и новая земля, когда Бог будет всяческое во всем. Вне же Царства Божьего, царства благодати, свободы и любви, абсолютное добро, не допускающее существования зла, есть всегда тирания, царство великого инквизитора и антихриста. Это положение этика должна признать до конца. Пока существует различение добра и зла, а следовательно, наше посюстороннее добро, необходима борьба, неизбежно столкновение противоположных начал и сопротивление, т. е. упражнение человеческой свободы. Абсолютное добро и абсолютное совершенство вне Царства Божьего превращает человека в автомат добра, т. е., в сущности, отрицает нравственную жизнь, ибо нравственная жизнь невозможна без свободы духа. Поэтому к злу определяется двоякое отношение: к злу нужно относиться терпимо, как терпимо относится Творец, и со злом нужно беспощадно бороться. Из этого парадокса этика выйти не может, он порожден свободой и самим фактом различения между добром и злом. Этика не может не быть парадоксальна в силу своего генезиса, т. е. своей связи с грехопадением. Добро должно быть осуществлено, но оно плохого происхождения. И подлинно прекрасно в нем лишь воспоминание о райской красоте. Есть ли вся борьба, которую ведет в мире добро, подлинная жизнь, первожизнь? Не вращается ли она в окружениях жизни и не относится ли она к средствам жизни? И в чем достигается жизнь в себе, первожизнь? Мы можем смело сказать, что любовь есть жизнь в себе, первожизнь, что творчество есть жизнь в себе, первожизнь, что созерцание духовного мира есть жизнь в себе, первожизнь. Но этой жизни в себе, этой первожизни нет в значительной части нашей законнической нравственной жизни, как ее нет в физиологических процессах, в политике, в цивилизации. Жизнь в себе, первожизнь есть лишь в первородных, свободных нравственных актах и суждениях. Ее нет в тех нравственных актах и суждениях, которые определяются наслоениями социальной среды, наследственности, общественного мнения, партии и пр., т. е. нет в значительной части нравственной жизни. Лишь нравственный акт, как творческий акт, есть настоящая жизнь. Автоматическое истолкование нравственного закона не есть жизнь. Жизнь есть всегда прирост, прибыль. Совершенно так же жизнь есть только в первородных эстетических восприятиях и суждениях, в творчески-художественном отношении к жизни, и ее нет в эстетическом снобизме.

Ницше думал, что мораль есть опасность, мешающая осуществлению высшего типа человека. И это верно о законнической морали. В ней не может развернуться человеческий тип. Законнические элементы в самом христианстве также очень неблагоприятны для творческого обнаружения человеческой личности, высшего типа человека. Мораль рыцарства, рыцарской чести и верности была творческой этикой, она не вмещалась в этику закона и этику искупления. И, несмотря на относительные, преходящие и даже дурные свойства исторического рыцарства, в рыцарстве есть вечные элементы творческой морали, творческое обнаружение вечных начал человеческой личности. Без христианства оно было бы невозможно. Ницше противополагает различению между добром и злом, которое есть уже декаданс, различение между хорошим и плохим. Хорошее, добротное есть более высокий тип жизни, аристократически-благородной, сильной, прекрасной, породистой. Понятие «хорошести» есть онтологическое понятие, понятие же «добрости» есть моралистическое понятие. Это приводит нас, в сущности, не к аморализму, который всегда есть недоразумение, а к подчинению морального онтологическому. Это значит, что важно не исполнение закона добра, а достижение совершенства природы или породы, т. е. преображение и просветление твари. Что святой есть с этой точки зрения «добрый» или «хороший»? Конечно, «хороший», а не «добрый», явление высокой и прекрасной породы, просиянной твари. Но Ницше в христианстве знал лишь закон, закон добра, и против него восставал. У Ницше были совершенно ложные взгляды на дух и духовную жизнь. Дурная совесть порождена у него столкновениями инстинктов с велениями общества. Совсем как у Фрейда, Адлера, Юнга. Инстинкт обратился внутрь человека и превратился в дух, в духовную жизнь. Это значит, что дух есть подавленный, вошедший внутрь инстинкт, т. е., в сущности, эпифеномен. Настоящая, неподавленная, развернувшаяся жизнь для Ницше не есть дух и противоположна духу. Тут Ницше явно падает жертвой реакции против выродившегося, законнического христианства и против той дурной духовности, которая, в сущности, всегда была угашением духа. Угашение духа Ницше принял за дух. Он и Бога отверг потому, что считал Бога несовместимым с человеческим творчеством, с творческим подвигом, к которому он звал. Бог для него был не символом движения человека в высоту, а символом пребывания человека в низине, на плоскости. И тут боролся он не с Богом, а с ложной идеей о Боге, с которой нужно было бороться. Столь распространенное в теологии утверждение, что идея Бога несовместима с творчеством человека, есть источник атеизма. И Ницше боролся против Бога с кровавой мукой. Он пошел дальше, он начал утверждать, что дух несовместим с творчеством, в то время как дух есть единственный источник творчества. И человек – творец потому только, что он есть дух. Тут Ницше тоже определяется по преимуществу отрицательными реакциями. Теология в систематической форме требовала зарытия даров человека в земле. Она не увидела в Св. писании предписаний о творчестве, а понятны для нее были прежде всего предписания и нормы, она не вникла в смысл притч, не поняла призыва к человеческой свободе, хотела знать лишь откровенное, а не сокровенное. Теология недостаточно поняла, что свободу нужно не пресекать и не насиловать, не обременять ее предписаниями и запретами, а просветлять и преображать ее благодатной силой, сообщать ей энергию. Замечательный парадокс представляет собою иезуитизм.[97] Иезуитизм в известном смысле есть апофеоз человеческой воли. Человек может увеличить силу Божью. Иезуитизм утверждает новую форму аскезы, аскезу воли, а не тела. Это есть штурм неба и власть над миром. И вместе с тем иезуитизм есть рабство человеческой воли и отрицание творчества человека. Основная проблема о творчестве не только не была раскрыта и решена христианством, но не была даже поставлена в религиозной глубине, она ставилась лишь как оправдание культуры, т. е. во вторичном плане, а не как проблема отношения между Богом и человеком. И отсюда бунт человека, восстание, реакция против господствующих теологических учений.

Человеческая природа может суживаться и расширяться. Или, вернее, человеческая природа погружена в бесконечность и имеет доступ к бесконечной энергии. Но сознание человека может быть суженным и подавленным. Подобно тому как в атоме скована огромная и страшная энергия и она может быть обнаружена лишь через разложение атома (возможность этого разложения еще не найдена), так и в человеческой монаде скована огромная и страшная энергия, и она может быть обнаружена через расплавление сознания и снятие его границ. При сужении сознанием человеческой природы она делается маловместительной и невосприимчивой и чувствует себя отрезанной от источников творческой энергии. Интересность и значительность человека определяется тем, что в нем есть дырочка, просверленная в бесконечность. Но эту дырочку сознание, средне-нормальное и средне-общее сознание пытается закрыть, и тогда трудно человеку обнаружить все запасы творческой энергии и все присущие ему дары. В принципе laisser faire, столь ложном в экономической жизни, есть доля правды для нравственной и духовной жизни человека. Нужно дать человеку возможность обнаружить его творческую энергию и творческие дары, не задавливать его внешними предписаниями и не опутывать его жизнь неисчислимым количеством норм и табу. Неверно думать, что культ творчества есть культ новизны и будущего. Подлинное творчество обращено не к старому и не к новому, а к вечному. Но творческий акт, обращенный к вечному, может иметь своим результатом и продуктом новое, т. е. проецированное во времени. Новизна во времени есть лишь проекция того творческого процесса, который происходит в глубине вечности, лишь символизация.[98] Творчество может дать блаженство, счастье. Но это есть лишь последствие. Никогда блаженство, счастье не является целью творчества, и творчество знает свои муки и страдания. Человеческий дух имеет две интенции, две направленности: к борьбе и к созерцанию. Творчество протекает и в борьбе, и в созерцании. В творчестве есть беспокойство. Созерцание же есть момент наступления покоя. Невозможно отделить друг от друга борьбу и созерцание и противополагать их друг другу. Человек есть существо, призванное к борьбе и к обнаружению своей творческой силы, к завоеванию царственного места в мироздании, в природе. И человек есть существо, призванное к мистическому созерцанию Бога и духовных миров. Созерцание представляется нам пассивным, бездеятельным лишь в сравнении с активностью борьбы, направленной на мир. Но творческая активность, направленная на Бога, есть созерцание. Бога нельзя завоевать активной борьбой, подобной той, которую мы ведем со стихиями природы. Его можно лишь созерцать творческой направленностью духа вверх. Но созерцание Бога, который есть любовь, есть творческий ответ на призыв Божий. Созерцание только и можно понять как любовь, как экстаз любви, любовь же всегда есть творчество. Это созерцание, этот экстаз любви возможен не только в отношении к Богу и горнему миру, но в отношении к природе и людям. Я созерцаю в любви и человеческое лицо, лицо любимого и лицо природы, ее красоту. И нравственно отвратителен тот современный актуализм, который отрицает это созерцание и знает только борьбу, не признает ни одного мгновения самоценным, видит в нем лишь средство для последующего мгновения. Этика творчества есть этика борьбы и созерцания, этика любви в борьбе и в созерцании. Преодолевая противоположность между любовью и созерцанием, этика творчества преодолевает противоположность и между этикой аристократической и этикой демократической. Это есть этика восхождения и нисхождения человека. Человеческая душа поднимается вверх, в гору, идет к Богу, завоевывает себе дары Св. Духа, она стремится к духовному аристократизму. И человеческая душа нисходит в грешный мир, разделяет судьбу мира и людей, стремится помочь братьям своим, отдает им духовную энергию, накопленную в движении души вверх, в стяжании духовной силы. Одно без другого невозможно. Гордый уход духа от мира и людей в горние высоты и скупость, нежелание разделить с другими свои богатства есть нехристианская настроенность, недостаток любви и, в конце концов, недостаток творчества, ибо творчество щедро и отдает. В этом граница дохристианской духовности. Эрос Платона есть восхождение по ступеням без нисхождения, т. е. абстрагирование. То же в духовности Индии. Но столь же нехристианским и нетворческим является окончательное растворение души в мире и в человечестве и отказ от духовного восхождения и приобретения духовной силы. И когда душа поворачивается к природе и людям с тираническими инстинктами, когда она хочет лишь властвовать, а не жертвенно помогать и творчески преображать, она подчиняется одному из самых темных инстинктов подсознательного и неизбежно подрывает свои творческие силы, ибо творчество предполагает жертву и отдачу. Победа над подсознательным инстинктом тиранства есть одна из самых основных задач этики. Нужно с детства нравственно воспитывать человека в духе, противоположном инстинктам тиранства, в котором истощается и истребляется творческая энергия. Это тиранство проявляется и в личных отношениях, в жизни семейной, и в жизни общественной и государственной, и в жизни духовной и религиозной.

В нравственной жизни человечества появилось три новых фактора, которые приобретают небывалую до сих пор силу. И этика должна прежде всего считаться с этими тремя новыми факторами и направлениями духа. Человек полюбил свободу больше, чем он любил ее прежде, и требует свободы с необычайной настойчивостью. Он ничего уже не хочет и не может принимать иначе как через свободу, как свободно. Человек стал более сострадателен, чем прежде, он не выносит уже жестокости былых времен, он по-новому жалостлив ко всякой твари, не только к людям, к самому последнему из людей, но и к животным и ко всему живущему. Стало нестерпимо нравственное сознание, отрицающее это новое сострадание и жалость. И человек жаждет творить более, чем прежде, он хочет религиозно оправдать и осмыслить свое творчество. Он не выносит уже внешнего и внутреннего насилия над своим творческим инстинктом. Наряду с этим действуют в современном человеке и другие инстинкты, инстинкты рабства и жестокости, и обнаруживается творческое бессилие, переходящее в отрицание творчества и насилие над ним. Но новым и вечным является стремление к свободе, состраданию и творчеству. Поэтому новая этика может быть лишь этикой свободы, сострадания и творчества.

Глава IV. Конкретные вопросы этики

1. Трагизм и парадоксальность нравственной жизни. Когда ставятся конкретные вопросы этики, то нужно прежде всего понять, что трудность их разрешения связана с трагическим и парадоксальным характером нравственной жизни. И вот трагизм нравственной жизни, как было уже сказано, совсем не в столкновении добра и зла, божественного и дьявольского, трагизм прежде всего в столкновении одного добра с другим добром, одной ценности с другой ценностью – любви к Богу и любви к человеку, любви к отечеству и любви к близким, любви к науке или искусству и любви и жалости к человеку и т. п. Ценность нравственная в узком смысле слова сталкивается с ценностью познавательной или эстетической, ценности жизни личной с ценностью жизни сверхличной, исторической. Но любовь к познанию или искусству, любовь к отечеству или культуре имеет нравственную ценность и должна быть признана добром, если добро понимать целостно. Человек принужден быть жестоким, потому что он поставлен перед необходимостью жертвовать одной ценностью для другой ценности, одним добром для другого добра, напр. близкими людьми для отечества или для борьбы за социальную правду, деятельностью патриотической или социальной для творчества научного, художественного и наоборот. Человек то совершает жертву своим призванием в познании или искусстве во имя ценностей религиозных, во имя аскетического подвига и достижения большого личного совершенства, то жертвует своим личным совершенством во имя творчества поэта или философа. Такими трагическими конфликтами полна жизнь эротическая, жизнь любви. И наиболее трагично тут, когда любовью одного качества приходится жертвовать для любви другого качества. Человек иногда жертвует любовью, в которой видит величайшую ценность и благо, во имя ценности другого порядка, во имя сохранения особенным образом понятой свободы, во имя семейных привязанностей, во имя жалости к другим людям, страдающим от этой любви. Но и наоборот, человек может пожертвовать несомненной ценностью своей свободы и своего дела в мире, ценностью семьи и ценностью сострадания к людям во имя бесконечной ценности любви. И тут важно установить, что никакой закон, никакая норма не в силах помочь разрешить возникший нравственный конфликт. Человеку предоставлена огромная свобода в разрешении нравственных конфликтов, которые и порождают трагизм жизни. Человеку предоставлена свобода не только поступать хуже или лучше, но и самому решить, что хуже и что лучше. Закон не знает трагедии, он знает лишь категории добра и зла. Но трагическое есть категория совсем отличная от категорий добра и зла. И потому законническое разрешение трагического конфликта невозможно. Если бы жизнь исчерпывалась законническими категориями, то трагизма не было бы, ибо борьба доброго и злого может быть очень мучительна, но сама по себе не есть трагедия. Проблема очень запутывается для этики тем, что происходит как бы столкновение ценностей, которые признаются нравственными, с ценностями, которых не хотят именовать нравственными, напр. ценностями познавательными, эстетическими или эротическими. Законническая этика решает вопрос очень просто: если происходит столкновение нравственного долга с любовью, хотя бы и обладающей высшей ценностью, то нужно пожертвовать любовью во имя нравственного долга, если происходит столкновение ценности чисто нравственной с творческим призванием в познании или искусстве, то нужно пожертвовать творческим призванием во имя ценности чисто нравственной. Таким образом, область «нравственного» необычайно суживается, и жизнь оказывается скованной в тисках закона. Этика творчества, прошедшая через этику искупления, иначе смотрит на жизнь и ее задачи. Трагические конфликты жизни разрешаются для нее творческой свободой человека, и область «нравственного» расширяется, т. е. приобретает нравственное значение и то, что не относится обычно к ценностям нравственного порядка, что связано с ценностями иного порядка. Так вопрос о творческом призвании человека в познании или искусстве приобретает нравственное значение. Так же ценности порядка религиозного, связанные со спасением человека для вечности и достижением им совершенства, перестают быть выделенными в особую область, как бы извне господствующую над всей жизнью, и распространяются на всю полноту жизни как глубочайшая основа всей жизни. Когда человек сознал себя свободным и творческим духом, он тем самым поставил разрешение трагических конфликтов жизни в зависимость от своей свободы и своего творчества, а не от отвлеченного принятия однообразного, общеобязательного закона. Такой человек в возникшем конфликте жертвует одной ценностью во имя другой ценности. Но это не обязательно для другого человека, который может поступить наоборот и пожертвовать другой ценностью. В этом случае один человек не имеет преимущества перед другим. Закон же и норма знают элементарные и нетрагические случаи жизни – не следует убивать, красть, развратничать и т. п., и это одинаково для всех людей. Закон может сказать, что ни один человек не должен быть жестоким, но он не знает того случая, когда человек принужден быть жестоким вследствие неизбежности жертвовать одной ценностью во имя другой. Не убий – абсолютная норма, одинаковая для всех людей, но иногда человек трагически берет на себя вину убийства для того, чтобы убийства было меньше в мире и чтобы величайшие ценности были сохранены и утверждены.

Но чистая стихия трагического так замутнена сложностью жизни, так смешана с чуждыми ей элементами, что ее очень трудно бывает выделить и узреть. В трагизме жизни есть много условного и преходящего, невечного, связанного с формами социального быта, с социальными нормами, со старыми ложными воззрениями и суевериями. И тогда трагический характер приобретает столкновение личности, борющейся за высшие ценности, с социальным законом, с нормами общества. Такова, напр., трагедия Антигоны. Антигона трагически отстаивает свое право похоронить своего брата, что имеет для нее высокую ценность, против социального закона, против норм окружающего общества. Но само трагическое возникло тут не из вечного источника жизни, а из столкновения с социальными формами и нормами. Трагедия Гамлета связана с древним верованием, считающим кровавую месть нравственным долгом. И трагизм вырастал из того, что Гамлет был личностью, переросшей это древнее верование, и инстинкт мести не был у него целостным, он был человек раздвоенный, рефлектирующий и этим ослабленный, мышление уже приобрело слишком большую власть над его жизнью. Христианство страшно усилило трагические противоречия жизни, ибо христианская вера вступает в конфликт с древними инстинктами человека, с древними верованиями, ставшими суевериями. Это есть конфликт сознания, которое принесло с собой новую веру, с инстинктом, который есть старая вера, погруженная в бессознательное. Христианскую правду так трудно исполнить в жизни, потому что она сталкивается не только с глубокими нашими инстинктами, сохраненными с древних времен, но и с ценностями, от которых нам трудно отказаться. Но тут еще не раскрывается чистая и вечная стихия трагического. Для того чтобы она раскрылась, необходима совершенная свобода от преходящих условий социального быта, от суеверных страхов, от предрассудков. Чистая трагедия раскрывается, когда свободная личность стоит перед конфликтом ценностей, выбор между которыми предоставлен ей. Нравственная жизнь окутана социальными условностями. В них трагическое запутано и замутнено. Если трагедия любви возникла от столкновения ценности любви с социальными институтами, связывающими человека, с порабощающей волей родителей, с невозможностью развода, с боязнью общественного мнения и пр., то это не есть еще чистая и вечная стихия трагического. Элемент трагического есть тут лишь в вечном столкновении личного и общественного. Но есть трагическое в самой любви, а не в столкновении ее с социальной средой, где все временное и преходящее, и это и есть чистая трагедия. Трагедия любви Тристана и Изольды или Ромео и Джульетты заключает в себе элемент вечного трагизма любви, который есть связь любви со смертью, но он замутнен и осложнен столкновениями с социальной средой. Любовь несет в себе вечное трагическое начало, не имеющее никакого отношения к социальным формам и неразрывно и таинственно связанное со смертью. Оно было бы, если бы в мире существовало только два любящих сердца. Трагична не только неразделенная любовь, но, быть может, еще трагичнее и любовь разделенная. Трагичность эта раскрывается в глубине, когда все социальные препятствия устранены. Чистая трагедия возникает, когда люди совершенно свободны и когда происходит столкновение ценностей – ценности любви с ценностью свободы, или творческого призвания, или высшей ценности любви к Богу и божественному совершенству, когда приходится бороться за вечный богоподобный образ человека, с которым любовь связана, но с которым она может и вступить в конфликт. В глубине любви раскрывается вражда. Люди слишком часто боятся раскрывать свое сердце из ложных инстинктов, ложных верований и ложных идей, из ложных страхов перед обществом, и это закрывает возможность подлинного общения. Жизнь людей искалечена атавистическими страхами и ужасами. Освобождение от них есть великая нравственная задача, но освобождение это несет не только радость жизни, но и новый трагизм жизни.Чисто духовная и духовно-нравственная проблема жизни возникает лишь тогда, когда человек внешне свободен. И тогда трагизм из конфликта личности с социальной средой переносится во внутреннюю духовную жизнь. Человек свободный, не определяющийся в своих оценках наслоениями социальной среды, поставлен перед внутренним столкновением ценностей и перед неизбежностью совершить свободный и творческий выбор. И иногда у него является желание социального стеснения и принуждения, ослабления внутреннего трагизма жизни. Так различается внешняя и внутренняя трагедия. Конечно, и внешняя трагедия, определяющаяся социальными формами и отношениями, связана с внутренним трагизмом жизни, ибо человек есть существо социальное и принужденное жить в обществе. Но тут еще трагизм переживается не на последней глубине. Может быть трагической борьба человека за внутреннюю свободу и освобождение от порабощающих его форм государства, общества и быта. Но настоящий и чистый трагизм раскрывается, когда человек освобожден; тогда и обнаруживается внутренний трагизм свободы человеческого духа, который разрешим лишь благодатной силой Божьей. Настоящая трагедия не та, в которой человек апеллирует к обществу, а лишь та, в которой он апеллирует к Богу, взывает к Богу de profundis. Поэтому освобождение человека от угнетающих и порабощающих его форм общества имеет огромное нравственное и религиозное значение и ставит перед человеком нравственную и религиозную проблему в чистом виде. Социальное освобождение человека и освобождение человека от социальности обнаруживают, что трагизм и мучительность человеческой жизни происходят не от социальных причин и социальными причинами не могут быть преодолены. В этом парадокс отношений личности и общества. Внешний драматизм и трагизм жизни ослабляется в результате освобождения от социальных уз и социальных предрассудков, но внутренний и вечный трагизм может лишь усиливаться и углубляться. Социальное освобождение человека обнаруживает ложь, поверхностность и обманность всех социальных утопий и мечтаний. Но это не значит, конечно, что за социальное освобождение не нужно бороться. Бороться нужно прежде всего для того, чтобы раскрыть глубину жизни и внутренние конфликты жизни, и освобождение приобретает чисто религиозное и нравственное, духовное значение. Так, если любовь будет освобождена от социальных уз, социальных предрассудков и насилий, то это нужно не для того, чтобы люди могли наслаждаться любовью и удовлетворять свои желания, а для того, чтобы обнаружился внутренний трагизм, серьезность и глубина любви. И так во всем. Такова правда всякой свободы. Ибо свобода есть не удовлетворение, легкость и наслаждение, а тягота, трудность и страдание. Должно наступить время в жизни человека, когда он возьмет на себя эту тяготу, трудность, страдание, так как вступит в возраст духовного совершеннолетия. В свободе жизнь будет труднее, ответственнее и трагичнее. Этика свободы сурова и требует героизма.Я говорил уже об основном парадоксе борьбы добра и зла: борьба со злом постоянно порождает новое зло – нетерпимость, фанатизм, насилие, жестокость, злобные чувства. «Добрые» в своей борьбе со «злыми» так часто бывают злыми. Любовь к самому добру и неустанное стремление к добру делает злобным, недоброжелательным и беспощадным по отношению к человеку.[99] Фарисейство порождается любовью к добру, беспощадным отношением к злу. И на этой же почве развивается нравственное лицемерие. Но когда люди «к добру и злу постыдно равнодушны», когда они слишком широки и снисходительны к злу и отказываются от нравственной борьбы, наступает деморализация и разложение. Есть что-то поистине трагическое в том, что реакция правды против неправды способна породить новое зло. А между тем это так. Только Евангелие понимает это и указывает новые пути, непонятные для закона, – любовь к врагам, неосуждение ближних и грешников, мытари и грешники впереди идут в Царство Небесное, человек выше субботы и пр. Мы уже видели, что лишь евангельская мораль прорывает порочный круг в борьбе добра и зла, добрых и злых. Трагедия морали в том, что моральное сознание не может победить жестокости, жадности, зависти, страха, ибо все эти состояния обладают способностью возрождаться под видом добра. Добрые в своем добре бывают жестокими, жадными, завистливыми, трепещущими от страха. Трагизм нравственной жизни ставит нас перед проблематичностью добра. Мы не можем прорваться по ту сторону добра и зла, как того хотел Ницше, ибо нас подстерегает посюстороннее зло, и не можем остаться целиком по сю сторону добра, ибо само это добро легко превращается во зло. Этика до глубины должна сознать, что в человеческой жизни разворачивается трагическое столкновение добра с добром, свободная борьба за ценности и блага, между собою сталкивающиеся. И добро и зло обладают способностью принимать самые противоположные формы. Добро может оказаться новой прикровенной формой зла. Зло же может оказаться новой, еще неосознанной формой добра. Сколько зла делает добро в жизни семейной, государственной, хозяйственной, бытовой. И новые формы добра могут раскрыться в возмутившихся против законов добра. Проблематичность добра прежде всего ведет к преодолению и отвержению априорной этики, априорных принципов морали, которые совершенно несовместимы с этикой творчества. Нравственные оценки и нравственные акты основаны на нравственном и духовном опыте. Этика основана на опыте, на испытании, понимая под опытом не то, конечно, что понимает под ним рационалистический эмпиризм, а полноту духовной жизни. И вот нравственный опыт учит нас тому, что отношения между добром и злом сложны и парадоксальны, что со злом нужно бороться и что к злу нужно относиться терпимо, что ко злу должно быть беспощадное отношение и что должна быть свобода зла, хотя и не безграничная. Мы горьким опытом научены, что самые беспощадные ко злу и злым, самые фанатические защитники добра и доброй истины совсем не являются самыми добрыми и праведными. Во имя высших целей добра, истины, веры, во имя Бога люди делаются жестокими, злыми, бессердечными, беспощадными, ничего не способными понять в других людях, никому и ничему не сочувствующими. Мы это постоянно встречаем в типе людей, безраздельно преданных своим конфессиям.Только свобода от внешнего принуждения и насилия ставит нравственную проблему в чистоте. Но и тут мы встречаемся с основным парадоксом. Если для осуществления нравственной жизни в чистом виде вы будете стремиться к совершенному строю, в котором по-новому должна осуществиться совершенная свобода человека, то вы сталкиваетесь с самой первоосновой человеческой свободы и можете подорвать и лишить всякого смысла нравственную жизнь человека. В утопиях совершенного социального строя нравственный опыт человека и его свободные нравственные усилия оказываются ненужными и невозможными. Совершенный человек автоматически создается совершенным социальным строем, в котором недопустимы и невозможны никакие безнравственные акты. Это есть в новой форме поставленный все тот же парадокс зла. Должно быть возможно зло, чтобы было возможно добро. Таков мир посюстороннего добра и зла, т. е. мир, возникший после грехопадения. Парадокс зла есть парадокс свободы. И тут опять обнаруживается трагизм нравственной жизни. Нравственная жизнь и нравственный акт человека есть стремление к совершенной жизни. Чистота нравственного акта предполагает совершенную свободу человека от внешнего принуждения и насилия. Но когда мыслится совершенный строй жизни, из которого будет изгнано всякое принуждение и насилие и в котором невозможно уже будет зло, то нравственная активность человека делается уже ненужной и невозможной. Таков парадокс свободы. Человек должен быть свободен, и нужно стремиться к освобождению человека. Но свобода нуждается в сопротивлении и предполагает борьбу. Во внешне очень свободном политическом строе человек может быть совсем несвободен духом, может быть нивелирован, порабощен обществу и общественному мнению, может потерять свою оригинальность и определяться в своей нравственной жизни не изнутри, а извне. Совершенная социализация человека, связанная с идеей совершенного социального строя, и совершенная регуляция всей человеческой культуры могут привести к новому и окончательному порабощению человеческой личности. И во имя личности и ее первородной свободы нужно будет бороться с этой совершенной социализацией. Мы уже видим это в обществах демократических и в еще большей мере увидим в обществах социалистических. Отсюда, конечно, не следует, что не нужно бороться за осуществление социальной правды. Но социальная правда немыслима без правды духовной, без духовного перерождения и возрождения. Для нравственного сознания всегда существует неизбывный трагический конфликт между личностью и обществом, между личностью и семьей, между личностью и государством, между личностью и личностью. И всегда происходит трагическое столкновение морали личной и морали социальной. Религиозная ценность сталкивается с ценностью государственной и национальной, любовь к живому человеку сталкивается с любовью к творчеству и т. д. Тут совершенно невозможны никакие гладкие нормативные, рационализированные разрешения конфликтов. Добро осуществляется через противоречия, через жертву, через страдание. Добро – парадоксально. Нравственная жизнь – трагична. Ибо само возникновение добра и зла было уже страшной трагедией. И основным противоречием всегда является противоречие этики рода, этики социальной и этики персоналистической, этики творческой личности. Столь же существенным является противоречие целей и средств жизни. Средства оказываются противоположными целям и поглощающими всю жизнь. Человек стремится к свободе как к цели и настолько поглощен насилием как средством для этого дела, что забывает о свободе. Человек стремится к любви и братству как к цели и настолько поглощен ненавистью и раздорами как средством для этой цели, что о любви и братстве забывает. Для осуществления правды прибегают ко лжи, для дела спасения людей прибегают к застенкам инквизиции и кострам. Нравственные средства и пути гетерогенны нравственным целям. Это трагическое противоречие целей и средств жизни очень мучило Л. Толстого, и мучение его было праведно, хотя он и не нашел выхода из затруднения. Это противоречие разрешимо лишь благодатной и творческой любовью к живым существам.2. О лжи и правде. Этика до сих пор не обратила достаточного внимания на чудовищно колоссальную роль, которую ложь играет в нравственной и духовной жизни. И речь тут идет не о лжи, которая считается проявлением зла, а о лжи, которая утверждается во имя добра. Люди не верят, что добро можно сохранить и утвердить без услуг, которые ему окажет ложь. Добро есть цель, ложь же есть средство. Против лжи в нашей нравственной жизни страстно противились в XIX веке Л. Толстой, Ибсен, Ницше, Киркегардт. Религиозная жизнь человечества, и, быть может, особенно христианского человечества, проникнута ложью. Ложь получила почти догматическое значение. Я говорю сейчас не о той внешней лживости, которая бросается в глаза и которая легко поддается суду. Я говорю о внутренней сокровенной лживости, лживости перед собой и перед Богом, которая ускользает от человеческого внимания и которая приобретает в сознании людей характер добра. Существует ложь как нравственный и религиозный долг. И отрицающий эту ложь признается человеком возмутившимся. Существует социальное накопление лжи, превратившееся в социальную норму. Это связано с самыми первоосновами нравственного восприятия и нравственного суждения, с отсутствием того, что я назвал первородностью нравственных актов. Условная, как бы социально организованная ложь накопляется в семействе, в классе, в сословии, в партии, в идеологическом направлении, в вероисповедании, в национальности, в государстве, во всех социальных группировках. И эта условная ложь есть способ самосохранения этих группировок, правда же может повести к их разложению. Условная ложь социально организованных группировок (к ним я причисляю и идеологические направления и школы) лишает личность свободы нравственного восприятия и нравственного суждения. Нравственное суждение совершает не личность, в свободе стоящая перед Богом, а семья, класс, партия, национальность, вероисповедание и т. п. Это не значит, что для того, чтобы нравственное суждение было правдивым, свободным и первородным, личность должна себя изолировать от всех социальных, сверхличных образований и целостей, от своей семьи, своего народа, своей церкви и т. д., но это значит, что личность должна в первородном акте своей совести отделить правду от лжи в оценках давящих ее социальных группировок. Совесть наша засорена и замутнена не только потому, что существует первородный грех, но и потому, что мы принадлежим к разнообразным социальным образованиям, которые для целей своего самосохранения считают ложь более полезной, чем правду. Сколько условной лжи накопляется в жизни семейств, и ложь эта считается основой их существования и самосохранения! Сколько скрывается истинных чувств, сколько выражается ложных чувств, как условно лживы бывают отношения между родителями и детьми, мужьями и женами! Притворство приобретает характер семейной добродетели. Сколько накопляется в подсознательном такого, что никогда не выражает себя в сознании или выражает себя совсем несоответственным и непонятным образом.Ложь имеет свою символику, а символика лжи почитается добром. Когда ложь приобретает характер некоторого социального символа, она всегда уже считается добром. Ложь считается злом лишь до тех пор, пока она индивидуальна и социально не символизирована. Социальную ложь люди привыкли считать правдой. Сила условной лжи накопилась в социально организованных суждениях всех вероисповеданий, в суждениях католиков о православных, православных о католиках, христиан о верованиях нехристианских, нехристиан о христианах. Поистине страшно это количество лжи, почти невозможно добраться до правды, до суждений первородно-оригинальных, свободных, чистых. Католик должен высказывать свое суждение о Лютере, насилуя свою совесть и свободу своих оценок, более того, совесть его уже настолько социально организована и проникнута условно-полезной ложью, что он не замечает своей несвободы. Совершенно то же нужно сказать о протестантах, о православных и о представителях других конфессий. Неисчислимое количество лжи накопилось во всех конфессиональных историях христианства, систематически искажающих историческую правду. Вся конфессиональная история папизма основана на условной лжи и фальсификации, которая служит социальной обработке мифа о папизме.[100] Есть условная социальная ложь в суждениях православных о разделении церквей, протестантов о реформации и т. д., и т. д. Наука пытается освободиться от условной лжи конфессий, идеологических направлений, от предвзятых суждений национальных или сословных, она ищет чистой истины и правды, ничем не прикрашенной, хотя бы и печальной. Такова великая задача науки. Но сколько наслоений лжи накопляется вокруг науки! Образуется новое вероисповедание научности, сиентизма, и этому идолу приносятся в жертву величайшие ценности. И наука борется против веры, против христианства, против Бога, воображая, что этим она служит истине и правде. Свобода научной мысли перерождается в свободомыслие, т. е. в новую догматику. И эта новая догматика пользуется для своих целей условной ложью. Тип академиков, профессоров, научных специалистов совсем не является типом свободных людей, свободных от предвзятых суждений, от условной лжи. Социально организованная наука пользуется в широких размерах условной ложью. Ученые испытывают суеверный страх перед наукой и являются сплошь и рядом ее рабами, а не господами. Свобода их суждений засорена и замутнена. Есть условное общественное мнение научности, очень тираническое, давящее и лишающее свободы суждений. Слишком известна условная ложь суждений представителей одних национальностей о представителях других национальностей, одного сословия – о представителях других сословий, тут веками накопляется ложь, которая в сознании национальном и классовом приобретает характер нормативный, почитается за добро. Не стоит и говорить о том, что почти вся политика и взаимоотношения политических партий основаны на лжи. То же придется сказать о суждениях, определяющихся идеологическими направлениями. Марксисты, идеалисты, позитивисты, томисты, толстовцы, теософы – все имеют свою условную ложь в суждениях о других направлениях и идеологиях, они не имеют чистого свободного восприятия и суждения. То же нужно сказать о направлениях в искусстве и литературе, о классиках и романтиках, о реалистах и символистах. В оценках эстетических невероятную роль играет снобизм. Эстет есть существо, лишенное всякой свободы восприятия и суждения. Школа в искусстве создает свою условную ложь. Неисчислимое количество условной лжи накопляется в семье, нации, государстве, истории, церкви, морали, науке, искусстве. Есть условная риторика семьи, нации, государства, церкви, науки, морали, искусства, и эта условная риторика есть ложь, есть отпадение от первоисточников бытия. Само христианское откровение сумели превратить в условную риторику, и это породило сомнения в его истинности. Так наз. «общественное мнение» основано на условной лжи и пользуется ложью как орудием воздействия. Всякая общественная мода есть условная ложь. Ложь признается полезной для поддержания и организации человеческого общежития и несет социальную функцию. В этом трагизм проблемы лжи. Ложь прагматически оправдывается. Истина же, правда, часто представляется опасной и вредной. Самые возвышенные идеи приобретают характер условной лжи. Есть условно-лживая риторика любви, справедливости, науки, есть условно-риторическое отношение к самой идее Бога. И вот из духовной глубины человеческой природы поднимается протест против условной лжи, риторики, ложной идеализации во имя чистой правды, во имя реальности. И пробуждается жажда онтологической правдивости и реальности, прорыва к чистоте и свободе суждений, к тому, что я назвал бы оригинальной и девственной совестью. Иногда это представляется возвращением к природе от лжи цивилизации, но в действительности это есть возвращение к Богу. Только чистая, оригинальная, свободная совесть стоит перед лицом Бога, и суждения ее подлинны. Воля к оригинальности совсем не есть воля к тому, чтобы не походить ни на кого, быть особенным, а есть воля к тому, чтобы черпать свое сознание из первоисточника.Ложь, нравственно оправданная и превращенная в добро, порождена утилитаризмом. Утилитаризм же, прежде чем стать земным, был небесным. Небесный утилитаризм, столь сильный в теологии, хронологически предшествует земному, но внутренне и по существу небесный утилитаризм есть проекция земного утилитаризма. Утилитарная мораль построена по образцу того небесного утилитаризма, который считает, что добрые дела и любовь к ближнему полезны для спасения души и для небесного блаженства. Но ведь сам этот небесный утилитаризм был не чем иным, как в бесконечность продолженным земным утилитаризмом. Это есть одна из форм эвдемонистической этики, а не этики ценностей. Но введение в этику эвдемонистических и утилитарных мотивов всегда ведет к накоплению лжи и к превращению лжи в добро, если ложь полезна для достижения благополучия и блаженства. Можно установить два основных типа морали – мораль трансцендентно-утилитарную, которая оценивает все как средство для цели, лежащей вне самого достижения духовного блага, качества, ценности, совершенства, и мораль имманентно-духовную, которая оценивает все с точки зрения непосредственного достижения духовного качества, совершенства, ценности, высшего блага. В первом типе морали неизбежно происходит разрыв между средствами и целями, и средства оказываются непохожими на цели. Целью является правда, а средством ложь. Но разрыв между средством и целью неправомерен в этике уж потому, что этическое всегда есть путь жизни, а не конечная ее цель. Поэтому утилитарная этика, земная или небесная, ложно учит о средствах, о пути и ложно учит о цели. Благополучие, счастье, блаженство совсем не есть цель жизни, а полезная ложь или полезное насилие совсем не есть средство для осуществления целей жизни. Ложь есть порождение страха и заботы. Одна из основных задач этики и заключается в преодолении дуализма средств и целей, т. е. во все большем и большем уподоблении средств целям. Разрыв же между средствами и целями происходит двояко. С одной стороны, так поглощены целью, реальным достижением и осуществлением какого-либо блага, блага государства, нации, семьи, земной церкви, государства, цивилизации, что готовы допустить какие угодно средства, лишь бы цель была осуществлена. С другой стороны, так увлечены самими средствами, применяемыми на пути, так сосредоточены на них, что готовы забыть о целях. Эти процессы постоянно происходят в политике. Политика есть по преимуществу сфера, в которой разрыв между средствами и целями достигает максимальных размеров, и потому допускается максимальная ложь и создаются фиктивные окружения жизни. Так, парламент является средством для осуществления целей демократии, с которой связывают достижение народного блага. Но парламентаризм с его господством партий, стремящихся к власти, применяет лживые средства для достижения целей во чтобы то ни стало и вместе с тем забывает эти цели и превращается в самоцель. Парламентская политика проникается ложью, и ложь эта лежит в основе образования парламентского представительства, в борьбе за получение большего количества голосов. Власть есть средство для осуществления блага государства, нации, цивилизации, человечества. Но власть всегда имеет тенденции превратиться в цель и заменить собою все другие цели. Сближение между средствами и целями происходит как раз недолжным путем, путем принятия дурных средств за цели. Совершенно одинаково монархия или социализм разрывают средства и цели, принимают средства за цели и допускают ложь в осуществлении своих целей, сначала первичной целью было благо и ценность, а потом вторичной целью делается борьба за самое власть, в которой средство превращено в цель. Такова всякая бюрократия, которая, по существу, есть средство, но имеет тенденцию превратить себя в самоцель. Но одинаково и фанатическое преследование целей какими угодно средствами, и оппортунистическая подмена целей средствами создает ложь и превращает эту ложь в добро, придает ей нормативный характер. Русские коммунисты придают возведенной в систему лжи характер нравственного долженствования и добра во имя осуществления конечной цели мирового коммунизма и во имя борьбы за свою власть, превратившуюся в самоцель. Трагично тут то, что неправда, ложь, истязание живых людей практикуется и во имя целей, которые признаются высшими, и во имя средств, которые признаются необходимыми и которые в пути начинают заслонять цель. Так образуется фиктивное окружение жизни и накопляется лицемерие, которое почитается уже не грехом, а долгом. Весь ужас не в той лжи, которая сознается грехом, а в той лжи, которая сознается добром. Этой ложью, этим лицемерием наполнена жизнь государства, семьи, цивилизации, личная жизнь людей. Лицемерием и ложью движется монархия, демократия, дворянство, чиновничество, буржуазия, пролетариат. И одна ложь сменяется другой ложью. Тем же лицемерием и ложью проникнуты партии, школы, направления. Причина тут лежит только в разрыве между средствами и целями. Ложна сама теологическая точка зрения, которая устанавливает цель как бы внешне и трансцендентно для духа человека, для его духовной жизни. В духовной жизни не существует этого различения и противопоставления целей и средств. В ней важно, какого духа человек, из какого источника черпает он творческую энергию жизни. А это значит, что важно, каков сам человек, что он есть. Если человек дурен, если он не Божьего духа, то никакие высшие цели не сделают его лучшим, и он всегда будет применять дурные средства и забывать для них о целях. Даже во имя Божье, во имя справедливости, во имя истины истязают и истребляют людей, совершают насилия, отрицают свободу духа. И те, которые ставят себе целью истребление зла в других, сами бывают полны зла. Возвышенный платонизм (цель) и низменный материализм (средства) в политике одинаково были опасны и сеяли зло, ложь и несчастье.