Истина и откровение, Пролегомены к критике Откровения

С Ницше начинается новая и более утонченная форма безбожия. Оно перестает быть оптимистическим, не означает уже веры в верховенство разума, это безбожие трагическое. Влияние Ницше на современность огромное, от него идут разные течения. Его влияние чувствуется в течениях, обнаруживающих трагическое чувство жизни. Вместе с Достоевским и Кирхегардтом он открывает трагическое в европейском мире XIX века. Бога убили, говорит Ницше, и он говорит об этом, как о великом несчастье. Ницше не может жить без божественного и священного, и исчезнувший Бог должен быть чем-то заменен Сверхчеловек является для него новым божественным, верховной ценностью, которую должен сотворить человек. Но самого человека Ницше презирает, рассматривает как стыд и позор. Убийство Бога было также убийством человека. Атеизм Ницше совсем не был атеизмом гуманистическим. Трагическое положение Ницше, как было уже сказано, было в том, что он страстно стремился к божественной высоте, будучи убежден в низости мира и низости человека. У Ницше был культ творчества, и он острее всех поставил проблему творчества. Он искал творческого экстаза и достигал его, побеждая им ниспосланные ему страдания. У него был культ страдания, и способностью его выносить он измерял ценность человека. Он отвергал Бога совсем не потому, что трудно соединить Его существование с несправедливыми страданиями мира. В нем не было ничего маркионовского. Бога христианского он отвергал скорее потому, что Он приносит утешение и благополучие Христианство дает смысл страданию, и этого не может вынести Ницше, для него это означает отрицание трагического начала. Он хотел страдания, не хотел утешения. Но у Ницше остается христианская тема, он человек, раненный Христом. Этому страстному врагу христианства оно ближе, чем благожелательному Гете. Но христианские утешения, как, впрочем, и все утешения, являются для него источником страдания и бунта. Он ведет борьбу за трагическое понимание жизни, которое для него связано с дионисизмом. Утешения идеей прогресса, торжеством разума и возможностью человеческого счастья для него также неприемлемы, как и христианские утешения. При этом нужно сказать, что христианства он не знал и не понимал, он видел только мелкобуржуазное христианство своей эпохи. Новые формы атеизма основаны не на столкновении веры в Бога с природной необходимостью и открываемой наукой необходимостью, а со свободой и творчеством человека. Это может быть и в новых формах марксизма, но это выражено философски наивно. Достоевский принадлежит XIX веку, не дожил даже до конца века. Но он вместе с тем и современник наш Он многое почувствовал до явления Ницше, до торжества марксизма. Темы, которые мучат современного человека, были уже поставлены им. Он является предшественником диалектики новых форм безбожия. Не потому, что он сам проникся этим безбожием, а потому, что предвидел и понял экзистенциальную диалектику этого безбожия. Он предвидел появление безбожного коллектива. Кириллов предвосхищает многое у Ницше, и его безбожие иное, чем у рационалистов-безбожников. Для Раскольникова, для Ивана Карамазова, для героев "Бесов" ставится мучительная тема о целях и средствах, об оправдании страданий мира. Безбожие героев Достоевского, как и безбожие Ницше, было безбожие трагическое.

Николай Гартман дал своеобразное обоснование атеизма. Оно все построено обратно кантовской защите веры в Бога. Кант подверг острой критике все традиционные рациональные доказательства бытия Божьего. Нельзя доказать, что Бог существует. Но существование Бога есть нравственный постулат. Если нет Бога, то нравственная жизнь человека рушится. Единственное доказательство существования Бога, которое у нас остается, есть доказательство моральное. Н. Гартман утверждает обратное, он утверждает моральное доказательство несуществования Бога. Может быть, и нельзя вполне доказать, что Бог не существует. Но если Бог существует, то рушится нравственная жизнь человека, нет нравственной активности человека, нет творчества человеком ценностей, все происходит от Бога, и за все ответствен Бог. Свободе человека противоречит всякая объективная телеология [36], человек сам себе ставит цели. Поэтому нужно морально постулировать несуществование Бога. Такого рода мысль, вероятно, в первый раз резко высказывается. Она обоснована несоответствием бытия Бога и свободы человека. В крайней форме для противоположной цели это утверждал Лютер в своей страстной защите рабства воли. Но, в сущности, к этому приводит традиционное учение о Промысле. Никогда не было убедительно показано, как согласовать вездеприсутствие Бога всемогущего со свободой и активностью человека. Защита атеизма Н. Гартманом есть один из крайних выводов из традиционного учения о Боге, признанного ортодоксальным. В этом его интерес. Тут центр тяжести в столкновении бытия Бога со свободой человека, а не природной необходимостью и закономерностью. Необходимо еще раз отметить современную форму безбожия, самую зловещую – безбожие расизма и национал-социализма.

Это есть обоготворение космических сил, которые создают избранную германскую расу и ее вождя, обоготворение натуральной силы, крови и почвы. Такого рода миросозерцание, которое не имеет своего гениального обоснования и не имеет системы, которые есть в марксизме, может быть характеризовано как мистический натурализм или мистический материализм. Оно ведет в форме гораздо более крайней и безнадежной, чем в марксизме, к отрицанию человека, его достоинства и ценности. Это есть самая крайняя форма антигуманизма. Безбожие соединяется с бесчеловечием. Не должно вводить в заблуждение, что при этом постоянно утверждается божественное и даже постоянно говорится о Божестве. Все это есть лишь одно из выражений диалектики безбожия, соединенной с диалектикой гуманизма. Бог отрицается в обоготворении космических сил, человек отрицается в его самоутверждении в национальности и расе, не признающей ничего высшего.

Последняя, новая форма безбожия явлена в некоторых течениях экзистенциальной философии, прежде всего у Гейдеггера и Сартра. Экзистенциализм Паскаля, Кирхегардта и мой собственный носит религиозный характер. Ясперса, очень связанного с Кирхегардтом, тоже нельзя назвать атеистом, у него по-настоящему есть трансцендентное. Но иной характер носит экзистенциализм Гейдеггера, и особенно Сартра. Автор "Sein und Zeit" [37] прошел католическую школу, и в его философии, которая хочет обойтись без Бога, есть явные следы католической теологии. Мир у него падший, хотя и неизвестно, откуда он упал, так [как] высоты у него нет. Человек у него познается исключительно снизу. И, как и всегда в подобного рода миропонимании, остается непонятным, как высшее может создать низшее. Это сознательно утверждает материализм, но Гейдеггер не материалист. Бытие падшее и виновное по своей структуре. Это католическая теология без Бога. Философия очень пессимистическая, более пессимистическая, чем у Шопенгауэра. Многое является наследием германской пессимистической метафизики, но, так же как и Ницше, он не хочет знать утешений, напр‹имер›, утешений, которые дает буддизм. Dasein, термин, который заменяет человека, субъекта, сознание, выброшен в этот падший мир. В этом мире Dasein испытывает страх, Angst, заботу, конечность своего существования, т. е. смерть. Dasein подчинен Das Man, обыденному, банальному существованию, в котором ничто не мыслит и не судит самостоятельно, а исключительно так, как мыслят и судят другие, т. е. безыменно и безлично. Но сам Гейдеггер возвысился над Das Man. Это возвышение необходимо для самого познания. Гейдеггер отрицает существование глубины, но голос из глубины у него все-таки слышится. В нем остается двойственность. Огромную роль у него играет небытие, ничто, и можно даже думать, что его философия есть философия небытия. Смерти принадлежит последнее слово, в человеке нет бесконечности, все в нем конечно. Но у Гейдеггера остаются какие-то воспоминания о старой германской мистике. Поэтому небытие у него может быть сближено с Ungrund Я. Беме [38]. Тогда его метафизика может быть истолкована как апофатическая теология с пессимистической окраской. Гейдеггер не проповедует атеизма, но его учение о Dasein и о Sein, его понимание мира остается атеистическим, и это атеизм нового типа, непохожий на атеизм XIX века. В отличие от Гейдеггера Сартр заявляет себя атеистом и даже гордится тем, что он самый последовательный атеист. Он начинает свою большую философскую книгу с решительного отрицания всякой тайны. Он думает, что философия окончательно пришла к тому, что за миром феноменов, он это слово употребляет не в кантовском, а в гуссерлевском смысле, нет ничего, мир исчерпывается являющимся. Мир для него абсурден, бессмыслен, тошнотворен, человек низок и грязен. Книга "L'etre et neant" [39] производит впечатление очень пессимистической и не оставляет никаких надежд на лучшую жизнь, это философия neant. Но потом он начал утверждать себя оптимистом, призывать к ответственности и активности человека и наделять его свободой, через которую он может создать лучшую жизнь, выйти из грязи и низости, которые он описывает в своих романах. Свобода человека не есть его природа, эссенция, а есть акт, экзистенция, которой принадлежит примат. Свобода человека вкоренена не в бытии, а в небытии, она ничем не детерминирована. Это верная мысль, которую я много раз развивал, но она связывается с ложной метафизикой. Для Сартра свобода человека связана с безбожием Бог для него враг свободы человека. Он считает себя более последовательным атеистом, чем марксисты, которые признают смысл исторического процесса и хотят на него опереться. Несмотря на свой материализм, они верят в торжество социального разума, их оптимизм объективный. Это наследие философии истории Гегеля. Сартр же считает исторический процесс бессмысленным, не хочет на него опереться, он хочет опереться лишь на свободу человека. Но и он признает идеальное, божественное начало, таковым у него является свобода человека. Человек обоготворяется. Но neant у Сартра носит иной характер, чем у Гейдеггера и чем у Гегеля. У Я. Беме Ungrund предшествует бытию, и оно плодотворно. То же у Гегеля, у которого отрицательное порождает становление. Сартр же сравнивает neant с червяком, от которого гниет яблоко. Это значит, что небытие у него после бытия и есть уже порча бытия. Поэтому ничего положительного оно породить не может. Его философия есть философия конца, а не начала эпохи, в ней отражается декаданс и прохождение через тьму. Свобода есть идеальное начало у Сартра, она ограничивает мрак его философии. Но эта свобода пустая, беспредметная, ни на что не направленная. Основная ошибка в нежелании признать, что отрицание предполагает утверждение, положительное. Поэтому последовательное, до конца доведенное безбожие невозможно. Сартр очень характерен для современных форм безбожия. Тонкий психолог в нем преобладает над глубоким метафизиком. И в нем сохраняется французский интеллектуализм.

Атеизм имеет дело с устаревшими и извращенными формами богопознания. Один из главных источников безбожия нужно искать в рациональных понятиях о Боге, в применении к Богу категорий, пригодных лишь для мира феноменального. Это есть отрицание того, что Бог есть Тайна, не выразимая ни в каких рациональных понятиях, взятых из опыта природного и социального мира. Так, переносятся на Бога понятия господства, мощи, причинности и т. п. В таком понимании христианство приближается к самой консервативной форме ислама. Только мистики возвышались над этим. О Боге нельзя даже сказать, что Он есть бытие, что Он есть объективная реальность. Все эти ограниченные понятия о Боге означают объективацию для целей социальной организации. Бог делается объектом, о Нем мыслят как об объекте и к нему применяют то, что привыкли применять к миру объектов. В этом отношении индусская религиозно-философская мысль ближе к Истине, чем мысль греческая и средневековая. Но она имеет свои границы и не понимает бого-человечности. Тут мы встречаемся с парадоксом, по первому впечатлению с противоречием. Но противоречие может быть путем к Истине. Когда вырывалась непроходимая пропасть между Богом и человеком и миром и на ней основывался трансцендентный авторитет, то к Богу применялись именно категории, взятые из этого падшего мира, трансцендентная пропасть означала сходство отношений между господином и рабом. И такое понимание сталкивается с христианской идеей бого-человечности, с воплощением божественного в человеческом. И, наоборот, понимание Бога как тайны, к которой неприменимы никакие отношения, взятые из падшего мира, может означать внутреннюю, глубинную близость Бога и человека. Тогда к Богу применимо лишь то, что взято из глубины духовного опыта, опыта трансцендентального человека. Настоящее воплощение божественной человечности возможно лишь при признании божественной таинственности, сверхразумности, и оно невозможно при перенесении на Бога отношений, взятых из падшего мира. Абсолютное различение между всеми отношениями Бога и мира и всеми отношениями в падшем мире, природном и социальном, и делает возможной глубокую близость между божественным и человеческим. Традиционная ортодоксальная теология никогда не была теологией Св. Духа, она оставалась не только в границах второго откровения Нового Завета, не в Духе понятого, но даже откровения Ветхого Завета, ветхозаветных понятий о Боге. Поэтому никогда не могла быть понята тайна боговоплощения. Откровение Духа есть откровение Троичности. Это откровение Троичности остается в тени, вернее, в затемнённости в историческом христианстве. В глубине экзистенциального опыта, который и есть опыт духовный, Бог открывается принадлежащим к совсем другому плану, чем тот, который мы привыкли почитать за реальность. Нельзя обосновывать свою веру через что-то другое, чем самая Божественная тайна, напр‹имер› через бытие и наше понятие о бытии. Можно сказать, что Бог есть реальность, потому что это имеет для нас экзистенциальный смысл. Можно сказать, что Бог есть Дух, но Дух не есть Бытие. Главное, нужно говорить о Боге не монотеистически, нужно говорить о Боге Троичном, совсем не понимая этого в духе схоластической теологии, лишь этим допускается в нем внутренняя жизнь и движение. Бог не есть обнаруживающаяся в мире сила, Он Incognito в мире, Он разом и приоткрывается в мире, и скрывается. Он открывается в свободе человека, а не в необходимости и принуждении человека, не в причинной детерминации. Бог ничего не детерминирует и ничем не управляет. Излучение того, что называют Божьей благодатью, есть свобода человека. Бог есть Тайна, Бог есть Истина мира, Свобода мира, а не самый мир и не управление в нем. Можно сказать, что Бог есть Любовь и Свобода, потому что это взято из высшего духовного опыта человека, а не из опыта мира природного и социального. Трудно верить в Бога без Христа, без Сына распятого, принявшего на себя все страдания мира. Бог страдает в мире, а не господствует. Господствует в мире князь мира сего. Но на Бога переносили понятия, связанные с князем мира сего. И это стало источником безбожия. Безбожие было право в отношении к таким понятиям о Боге. Вдумываясь в современные формы безбожия, мы убеждаемся, что самым трудным вопросом остается вопрос об отношении веры в Бога и признания свободы человека, свободы человеческого творчества. Этот вопрос был уже остро поставлен Лютером. Из этого возможен только один выход – признание той великой истины, что Бог и божественное воплощаются не в господстве, а в самой свободе, не в авторитете, а в человечности, в бого-человечности. Тогда Бог будет понят не как умаление свободы и активности человека, а как условие их возможности. Если нет Бога, то нет правды, возвышающейся над неправдой природы и общества, то человек целиком подчинен природе и обществу, раб природной и социальной необходимости Вера в Бога есть хартия вольностей человека. Без Бога человек подчинен нашему миру. Несостоятельны все интеллектуальные доказательства существования Бога, которые остаются в сфере мысли. Но возможна внутренняя экзистенциальная встреча с Богом.

Глава VII. РАЗРЫВ С СУДЕБНЫМ ПОНИМАНИЕМ ХРИСТИАНСТВА И ИСКУПЛЕНИЯ. БОЖЕСТВЕННЫЙ ЭЛЕМЕНТ В ЧЕЛОВЕКЕ. ИСКУПЛЕНИЕ И ТВОРЧЕСТВО. ЛИЧНОЕ СПАСЕНИЕ И СОЦИАЛЬНОЕ И КОСМИЧЕСКОЕ ПРЕОБРАЖЕНИЕ

Религиозные верования, начиная с первобытных времен, проникнуты чувством вины человека и жаждой искупления вины. Человек – очень угрожаемое и очень запуганное существо. Испуг есть один из самых изначальных человеческих аффектов. Религиозные верования отражали падшее состояние человека. И понимание отношений между Богом и человеком легко принимало форму уголовного процесса и отражало древние юридические понятия. Антропоморфические понятия о Боге приписывали Ему аффективные состояния обиды, гнева, мести. И так было даже в очень рационализированной теологии, которая отрицала всякую аффективную, страстную природу в Боге. Судебные отношения в человеческом обществе объективировались в отношения между Богом и человеком. Объективированный, социоморфический язык отпечатлевается и на Священном Писании. Нужно решительно признать, что религиозные верования и понимания Бога выражали человеческую жестокость. Эта человеческая жестокость была отчуждена в сферу трансцендентную, применена к божеству. И даже люди, стоявшие на довольно высоком уровне сознания, вполне мирились с этой жестокостью. В жестокости, страшности видели трансцендентность, в то время как это была именно имманентность. Даже на некоторых словах Евангелия лежит печать человеческой жестокости, напр‹имер›, на окончании притч, на словах об аде. Многие споры патристического, и особенно схоластического, периода носят необыкновенно жестокий, запугивающий характер. Исключение нужно сделать только для некоторых греческих учителей Церкви, особенно для Оригена и св. Григория Нисского. Жесткость была и в посланиях Ап. Петра, ее не было только в посланиях Ап. Иоанна. В традиционном богословском понимании [человеческая] жизнь есть уголовный процесс Бога против преступного человека. Уголовное понимание искупления свойственно не только св. Ансельму Кентерберийскому и [официальной] католической доктрине, оно глубоко проникло в христианство. Есть коренная жесткость в мышлении Бл. Августина, Фомы Аквината, Кальвина и многих других. Христиане способны были даже сериозно спорить о том, не будут ли гореть в адском огне умершие без крещения дети, не пойдут ли в ад представители других христианских вероисповеданий или все нехристиане. Нам трудно даже понять состояние души, которая могла допустить мысль о вечном аде и мириться с ней, о системе наказаний, напоминающей жестокий уголовный кодекс, который имел все-таки преимущества, ибо не был распространен на вечность. В век большей человечности это уже стало невозможно. Вопрос идет не о смягчении наказаний, которое совершается в уголовном законодательстве, а о полном устранении уголовного, юридического элемента из религиозной веры и религиозного сознания. Потусторонняя жестокость вполне соответствовала посюсторонней жестокости. Императору Юстиниану мало было мук в земной жизни, не для него конечно, ему нужны были еще муки в жизни небесной [40]. Обращение людей к Богу означало не освобождение от жестокости мира и вызываемого ею ужаса, а перенесение на Бога жестокости мира. Самое учение о бессмертии получало уголовно-карательный характер. Этот уголовно-карательный характер есть и в теософическом учении о перевоплощении душ, но там, по крайней мере, нет вечного ада. Теологи много говорили о том, что Богу присуща всеблагость и любовь, но этого ни из чего не было видно. Бог изображался злым, беспощадным, и это отражало человеческую злость и беспощадность. Эта злость Бога, вызвавшая еще восстание Маркиона, связана с известным пониманием искупления, с учением о греховности человеческой природы, с учением об аде. Этим хотели держать человека, особенно человеческие массы, в покорности и послушании. Но есть двоякого рода антропоморфизм, есть антропоморфизм в вере в бесчеловечность Бога, что очень походит на людей, и есть антропоморфизм в вере в человечность Бога. Только второй антропоморфизм открывает высшее в человеке и есть божественный антропоморфизм, есть божественная человечность. Когда мы судим о Боге и судим Бога, то мы можем это делать лишь с точки зрения высшего, божественного в нас. И самое восстание против Бога может быть действием Бога в нас. Высшая человечность есть божественное в человеке, и человеческое в Боге это и есть тайна бого-человечности. Это есть глубинная тайна христианства, освобожденная от ложного антропоморфизма и социоморфических наслоений. Бесчеловечность человека, которая играет огромную роль и влияет на самое религиозное сознание, есть нечеловеческое в человеке Божественное же в человеке человечно. Поэтому отношение божественного и человеческого есть тайна, рационально непостижимая. Судебное понимание христианства было антропоморфической и социоморфической рационализацией этой тайны. Но этим почва оказалась приспособленной к низинному человеческому уровню в понимании искупления, которое стоит в центре христианства.Гораздо более отрешенной является религиозная мысль Индии, ей совершенно чуждо судебное понимание отношений между человеком и Богом. Но положительное иногда может быть связано и с отрицательным. Границей индусского сознания было непонимание принципа личности. Судебное понимание связывали с тем, что Бога и человека признавали личностями. С личностью связана ответственность, с личностью же связывались обида и гнев, приписываемые Божеству. Преобладало не духовное, а юридическое понимание личности. В сущности, самая идея спасения заключает в себе юридический элемент и носит экзотерический характер. В Евангелии употребляются символы биологические по преимуществу, но также и юридические. В этом ограниченность человеческого языка и языка самого Священного Писания. Но защитники судебного понимания христианства, особенно искупления, обычно ссылаются на Ап. Павла. Он ведь создал учение об искуплении, которого в такой форме в Евангелии нет, и он связал это с понятием выкупа, оправдания и пр. Самая терминология условна и говорит о границах не только языка, но и самого сознания, которое подымается до большей высоты у таких учителей Церкви, как, напр‹имер›, Ориген или св. Григорий Нисский. В апостольский период более высоким было сознание Ап. Иоанна, независимо от того, был ли он действительно автором того, что ему приписывают. Апокалипсис написан уже совсем в другом духе. Судебный элемент частью еврейского, частью юридически-римского происхождения. Индусское религиозно-философское сознание в этом выше. Судебное понимание христианства неизбежно приводит к утверждению трансцендентного эгоизма. Судебное понимание искупления не возвышается над этим эгоизмом. Искупление терминологически связано с выкупом, с покрытием долга, уплаты которого требует Творец. Но это есть грубая форма социоморфизма. Духовно спасение можно понимать только как достижение совершенства, как богоуподобление. Самая идея оправдания приводит к ложным результатам и может вести к вырождению христианства. Трудно даже понять, что Богу нужно было оправдание, которое является результатом уголовного процесса, нужно было получать выкуп. В действительности в более глубоком смысле Богу нужно реальное изменение, преображение человека, творческий ответ на Божий зов. К чести русской религиозно-философской мысли нужно сказать, что она всегда резко восставала против судебного понимания христианства и искупления. Явление Христа понималось не как исправление греха, не как предложенный выкуп, а как продолжение миротворения, как явление Нового Адама. Отсюда вытекает другое понимание христианства. С этим связана самая идея Бого-человечества. Такое понимание мы видим у Несмелова, у Вл. Соловьева, до известной степени и у о. С. Булгакова. Но отсюда не были сделаны все выводы. В человеке есть божественный элемент. И самая благодать, если не понимать ее юридически и не связывать с авторитетом, есть обнаружение божественного элемента в человеке, есть пробуждение в нем божественного. Трансцендентальный человек действует в эмпирическом человеке, небесный, предвечный человек – в земном, временном человеке. Отношения с Богом представляются судебными лишь для замкнутого, эмпирического, земного человека. Подлинная, глубинная антропология есть раскрытие христологии человека. Об этом когда-то давно уже я писал в книге "Смысл творчества". Бог ждет от человека не рабьей покорности, не послушания, не страха перед судом, а свободных творческих актов. Но это было до времени сокрыто. Откровение об этом не может быть только божественным, оно может быть лишь бого-человеческим откровением, в котором человек творчески активен. Тогда будет преодолено ложное, унижающее сознание греха, не уничтожение его, а просветление. Грех не в непослушании приказу и закону Бога, а в рабстве, в утере свободы, в подчинении низшему миру, в разрыве бого-человеческой связи. Это есть страшное испытание человеческой свободы. Высшее достоинство человека не было еще по-настоящему сознано в историческом христианстве. Оно сознано в гуманизме, но в разрыве бого-человеческой связи, в отрицании того, что человек есть образ и подобие Божие, отображение высшего мира. Поэтому гуманизм в своей диалектике может привести к отрицанию человека, к потрясению его образа, ибо образ человеческий есть также образ Божий. В этом трагедия человека, которую он должен изживать в свободе. [Евхаристическая жертва должна быть совершенно освобождена от остатков судебного понимания. Это есть вольная жертва самого Бога, человека и всего мира для избавления от страданий и мук. В основе ее лежит любовь [41].] Проблема предопределения была центральной для всей западной христианской мысли, и католической, и еще более протестантской. Вокруг предопределения велись западные христианские споры, то была тема о свободе и благодати. Бл. Августин имел подавляющее влияние на западную христианскую мысль, одинаково и католическую, и протестантскую. Тема о свободе и благодати превратилась у него в тему о предопределении. Идея эта получает свое крайнее заострение и возмущающее совесть выражение у Кальвина [42]. Вопрос о предопределении никогда не играл такой роли для восточной христианской мысли, для православия, он почти не интересовал ни греческих учителей Церкви, ни русскую христианскую мысль. И это очень характерно. Идея предопределения неразрывно связана с судебным пониманием христианства и теряет всякий смысл при ином его понимании. Предопределение есть предопределение к спасению или гибели. Но спасение и гибель есть суд, в данном случае суд, предвечно совершенный Богом. Это есть несправедливое решение уголовного процесса до возникновения самого процесса и даже до совершения преступления. Но таким образом предопределяется не только гибель за преступление, но и самое преступление. Если это додумать до конца, то явление Христа-Искупителя будет не улучшением и спасением, а ухудшением и еще пущей гибелью. Христианство может оказаться ловушкой, ибо для принявших крещение и вошедших в круг христианства ответственность страшно увеличивается и с него спросится то, что не спрашивается у находящихся вне его круга. Некоторые слова Ап. Павла можно понять в смысле большей опасности для христиан, чем для нехристиан. Все оказалось последовательной системой запугивания. В учении о предопределении выразилась запуганность и приниженность человека. Можно удивляться, как могла человеческая совесть примириться с чудовищным учением Кальвина о предопределении. В более смягченной форме это существовало и у многих других. Кальвин имел заслугу довести идею до абсурда, он сделал reductio ad absurdum [43].Но нужно сказать, что предопределение подстерегает всякое учение, которое утверждает, что Бог наделил человека свободой, зная заранее, что эта свобода может его привести к гибели. Допущение свободы воли большей, чем допускал Кальвин или даже Бл. Августин, нисколько не облегчает положения. Свобода воли, порождающая грех, оказывается ловушкой для суда и наказания, это доктрина по преимуществу уголовно-педагогическая. Результаты актов свободной воли, которая происходит не от самого человека, а в конце концов от Бога, предвидены Богом в вечности и, значит, им предопределены. Предопределение есть последний вывод из традиционно-ортодоксальной теологической системы. Только допущение несотворенной свободы избегает вывода о предопределении. Можно удивляться, что человеческая совесть могла мириться с учением о предопределении. Между тем как совесть очень замечательных, глубоко верующих людей с этим мирилась. И люди извлекали из этого учения даже возможность повышенной активности. В этой активности они пытались уловить знаки своей избранности (ортодоксальные кальвинисты). Но совершенно несомненна связь учения о предопределении с судебным пониманием христианства. При радикальном отвержении судебного понимания для предопределения не остается никакого места, оно просто ничего не значит. Предопределение есть чудовищно несправедливый, произвольный, деспотический суд, но все же суд. Но спасение можно понимать как достижение богоподобного совершенства, как движение вверх, к полноте. Так как никакого судебного процесса нет, а есть лишь борьба за полноту и богоуподобление, то не может быть и ухудшений или улучшений в смысле исхода процесса, приговора, не может быть никаких ловушек, через которые очень увеличивается тягота человека. В человеке просто раскрывается божественное начало, укрепляется бого-человеческая связь Человек проходит через испытания. Свобода человека означает не ответственность перед судом, а творческую силу человека, через которую он отвечает на Божий призыв. При таком сознании побеждается древняя запуганность человека, на которой хотели основать религиозную жизнь. Почитание Бога в Духе и Истине есть уже преодоление запуганности. Подлинные мистики возвышались до этого. Идея предопределения есть пережиток суеверной религии, трансформация древней идеи рока. Современные протестанты, даже бартианского толка, не разделяют старого учения о предопределении, и это несомненный прогресс. Но нужно идти дальше и отвергнуть окончательно судебное понимание христианства. Русская религиозно-философская мысль двигалась в этом направлении. Крест, распятие, жертва совсем не означают судебного понимания [христианства], они могут быть поняты духовно, как очищающий путь вверх, как принятие страданий мира для победы над этими страданиями, как коммюнотарная, соборная связь со всякой страдающей тварью.Богосознание было раздавлено между двумя противоположными уклонами и разворачивающейся в этих уклонах экзистенциальной диалектикой – Богом без человека и человеком без Бога. Это одинаково было невмещением Истины о Богочеловечестве и богочеловечности. Идея Бога искажена, потому что она утверждалась без человека и против человека, вопреки Халкидонскому догмату [44], который остался мертвым, как, впрочем, все отвлеченные догматы, рационализировавшие тайну. Новое христианское сознание, а возникновение его необходимо, если христианство не обречено на смерть, по-иному поймет отношение между божественным и человеческим. Трансцендентность Бога совсем иное получает значение. Традиционное теологическое понимание трансцендентности Бога означает объективацию и потому было источником рабства. Но трансцендентность может иметь совсем иной экзистенциальный смысл, может означать трансцендирование границ человеческого. При этом экзистенциальная диалектика заключается в том, что трансцендирование к божественному и означает достижение высшей человечности. Богоуподобление означает не умаление и угашение человеческого, а достижение максимальной человечности. Это не нашло себе выражения в традиционных руководствах к духовной жизни. Предполагалось опустошить себя от всего человеческого, не дурного только, но человеческого вообще, чтобы вошло в человека божественное. Это значит, что был монофизитский уклон, в котором не хотели сознаться. И это соответствовало приниженному состоянию человека. Это отражало приниженное состояние существа, находящегося под судом и ожидающего сурового приговора. При таком сознании трудно было оправдать творчество человека, и это творческое призвание человека никогда не было оправдано традиционным христианским сознанием. Творчество человека оправдывалось в истории христианской Европы вне христианского сознания и в конце концов против него. С этим связана внутренняя трагедия гуманизма. Вопрос стоит глубже, чем обыкновенно его ставят, вопрос не в оправдании человеческого творчества в культуре, в науках и искусствах, в социальной жизни, как то было с эпохи Ренессанса. Католики после периода сопротивления всякому творческому готовы были признать культурное творчество человека, они даже любили называть себя наследниками античного гуманизма. Но это ничего не меняло в религиозном сознании, не освобождало человека от религиозной приниженности и страха. Вопрос идет о религиозном смысле творчества, о творчестве человека, которого ждет Бог как обогащения самой божественной жизни. Это то, что можно назвать гностической идеей творчества и что есть главная тема моей жизни и моей мысли начиная с книги "Смысл творчества". Это есть идея эзотерическая в том смысле, что она есть не откровение Бога, а сокровение Бога, есть то, что Бог не открывает прямо человеку, ждет, что он сам совершит это откровение. В христианском сознании это означает новое откровение о человеке и космосе, о тайне Божьего творения. Это означает разрыв со всяким судебным пониманием христианства и религии вообще. Это означает также преодоление понимания христианства как религии личного спасения, что и было судебным пониманием христианства. Но в действительности Евангелие было благой вестью о наступлении Царства Божьего, что и есть почти единственное его содержание. Царство Божье не есть личное спасение, Царство Божье есть также социальное и космическое преображение. Любят говорить, что для личного спасения для вечной жизни совсем не нужно творчество человека. И это верно. Но оно нужно для Царства Божьего, для полноты жизни в Царстве Божьем. И все великое в человеческом творчестве войдет в Царство Божье. Исключительный упор на личном спасении был источником реакционных направлений в христианстве и оправданием существующего зла. Этим страшно злоупотребили. И христианство стало бескрылым. Профетическая [45] и мессианская сторона христианства была задавлена и взята под подозрение. Христианство есть религия социального и космического преображения и воскресения. Об этом почти забыто в христианстве официальном. Христианство, обращенное исключительно к прошлому и живущее его потухающим светом, кончается. Чтобы продолжать жить творческой жизнью, оно должно быть обращено к будущему, к свету, исходящему из грядущего. Это будет означать разрыв с судебным пониманием религиозной жизни, с его страхами и кошмарами. Остается еще один вопрос, вопрос о Страшном суде. Может ли христианство отказаться от ожидания Страшного суда? Думаю, что дело тут не в отказе от того, что есть вечного в идее Страшного суда. Сама терминология носит судебный характер. Страшный суд есть как бы конец уголовного процесса и ожидание окончательного приговора. Это терминология экзотерическая, не идущая в сокровенную глубину. На большей глубине это означает ожидание для торжества Божьей правды и окончательной победы над всяческой неправдой. Каждый человек знает в себе суд совести. Но слово "суд" не носит тут характера уголовного права. Это есть все тот же вопрос об ограниченности и условности человеческого языка, о проникнутости его социоморфизмом. Но над этой ограниченностью человек должен духовно возвышаться, и мистики это делали. Страшный суд, который есть и в индивидуальной жизни людей, и в жизни мировой, есть как бы имманентное обличение неправды, но это имманентное обличение совершается через трансцендентную правду, превышающую все только человеческое. Бог не будет судить мир и человечество, но ослепительный божественный свет пронижет мир и человека. Это будет не только свет, но и опаляющий и очищающий огонь. В очищающем огне должно сгореть зло, а не живые существа. И это приведет к преображению, к новому небу и новой земле. Человек идет к этому через страдание и тьму. Доля истины в кошмарной и экзотерической идее предопределения заключается лишь в том, что человек должен изживать свою судьбу, которая есть лишь путь.Глава VIII. ПАРАДОКС ЗЛА. ЭТИКА АДА И АНТИ-АДА. ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЕ И ПРЕОБРАЖЕНИЕОчень характерно, что о вечных адских муках сейчас предпочитают поменьше говорить самые ортодоксальные священники. Католическая Церковь, которая очень любила запугивать адом, чтобы держать души в повиновении, рекомендует не говорить слишком много об аде. Если раньше запугивание адом оставляло людей в Церкви, то теперь оно мешает войти в Церковь. Отношением к идее вечного ада может измеряться высота нравственного сознания. Это даже одно из главных препятствий для обращения в христианство дехристианизированного мира. Предпочитают не проникаться религиозными верованиями, которые грозят пожизненными каторжными работами. Совершенно достаточно и земного ада, чтобы его еще проецировать на небо. Большая часть современных христиан, которым чуждо средневековое сознание, предпочитает об этом не думать. А следовало бы подумать. Идея вечных адских мук есть одно из самых страшных порождений запуганного и больного человеческого воображения, в ней чувствуются переживания древних садических и мазохических инстинктов, которые играли немалую роль в религиозной жизни. Религия духовная должна совершенно от этого очиститься. Может быть, возмутительнее всего, что идея ада связывалась с идеей справедливости, которая выводилась из инстинкта мести. Мы это видим у Бл. Августина, у св. Григория Великого, у св. Фомы Аквината, у Кальвина; хотя у последнего справедливость играла наименьшую роль. Все это было предельным выражением судебного понимания христианства. При этом справедливость Верховного Судьи, выносящего приговоры, стоит много ниже обыкновенной земной справедливости земного суда. Адский приговор выносится всемогущим и всеблагим Богом, который сам все создал, в том числе и человеческую свободу, все предвидел и, значит, предопределил. Приговор на вечность выносится за деяния слабого, конечного существа в очень короткий промежуток времени, существа, находящегося целиком во власти Бога. Тут нет ничего, напоминающего даже очень ограниченную человеческую справедливость, не говоря уже о справедливости Бога. Бл. Августин даже думал, что все люди без исключения по справедливости заслуживают вечных адских мук, но некоторых людей Высший Судья исключает из этой справедливой судьбы и сообщает им спасительную благодать, предопределяет их к спасению. Трудно было выдумать что-нибудь более безобразное. Упорствующие защитники ада обыкновенно говорят, что люди сами себя определяют в ад в силу своей свободы и что Бог не может насильственно вводить в рай, ибо и Бог может с грустью сказать про себя, что насильственно мил не будешь. Хотя тут и нет юстиции, но все же это есть перенесение на божественную жизнь отношений, существующих в земной жизни, есть рационализация совершенно иррационального, и эта рационализация непереносима не для разума, который многое может перенести, а для морального чувства, которое есть действие подлинно божественного начала в человеке. Защита ада при помощи идеи свободной воли есть перенесение темы в задний план, но совсем темы не решает, ибо самая идея свободной воли оказывается идеей уголовного права и совершенно неприменима к божественной тайне, к которой мы прикасаемся. Очень важно понять, что идея ада лишает всякого смысла духовную и нравственную жизнь человека, так как ставит ее под знак террора. Вся жизнь протекает в состоянии террора. Запуганный человек на все согласен, чтобы избежать адских мук. Это лишает духовную жизнь всякого достоинства. Совершенно ясно, что идея ада, для которой есть психологические основания, имела прежде всего педагогически-социологический и политический смысл, как и жестокое уголовное законодательство. Большую честь делает о. С. Булгакову то, что в третьем томе своей системы догматического богословия он решительно восстал против идеи вечного ада. В этом он выражает традицию русской религиозно-философской мысли, русскую идею [46]. Вечный ад означает для него неудачу Бога, поражение Бога темными силами. Я давно уже выразил ту мысль, что "вечность" мук означает не бесконечную длительность во времени, а лишь интенсивность мучительного переживания известного мгновения во времени. Для о. С. Булгакова зло не имеет глубины и как бы само себя исчерпывает и истребляет. И для него идея вечности ада неприемлема для совести. Я скажу, что она неприемлема не для эмпирического человека, а для человека трансцендентального. Скажу еще, что мы хорошо знаем переживания ада, но религиозная вера и заключается в том, что этот ад не будет вечным. Вера в ад есть неверие, есть большая вера в диавола, чем в Бога. Ад есть идея экзотерическая. Защитники ада обыкновенно ссылаются на евангельские тексты, и это считается самым сильным аргументом. Это есть вопрос о языке Евангелия и о непогрешимости авторитета текстов Священного Писания. Язык этот относительный, приспособленный к той среде, в которой жил и проповедовал Иисус, к тем традиционным религиозным понятиям, которых придерживалась эта среда. Притчи, которые в данном вопросе наиболее важны, целиком выражены в языке и понятиях еврейской среды того времени. Притчи предполагают даже существование социального строя, которого больше не существует. И в Евангелии божественный свет преломляется в ограниченной человеческой среде и затемняется. В Евангелии есть абсолютный и вечный свет, но есть и много мелкого, неприемлемого, требующего просветления. Не буду говорить о том, что эон эонов означает вовсе не вечность, а лишь более или менее длительное время.