Sub specie aeternitatis

Присмотритесь прежде всего к Пушкину, этому чуду русской истории, настоящему созидателю и зачинателю не только русской литературы и русского языка, но и всей духовной нашей культуры. Мы не умеем его ценить, мы относимся к нему слишком по- школьному и не даем себе отчета в его величии и глубине, в его значении даже для нашего времени. Пушкина настоящим образом оценил только Достоевский в своей знаменитой речи на пушкинском празднике. Своим родственным Пушкину гением он понял общечеловеческий, универсальный характер творчества Пушкина и во всечеловеческом увидел национальную черту нашу[39]. Пушкин впервые вывел этого вечного скитальца земли русской, всечеловека с мятежным и тоскующим духом; он предугадал историю русской интеллигенции XIX века, в нем уже были те глубины, которые до последней степени раскрылись в творчестве Толстого и Достоевского[40]. Вопрос о смысле жизни, мучительные религиозные, философские и нравственные искания все более проникают творчество наших художников. В этом отношении ярким примером является трагическая судьба Гоголя. Русская тоска по смыслу жизни, — вот основной мотив нашей литературы и вот что составляет самую сокровенную сущность русской интеллигентной души, мятущейся и скитающейся, тревожно работающей над проклятыми вопросами, которые сделались для нее вопросами собственной индивидуальной судьбы. В этом наше главное отличие от мещанства европейской интеллигенции, похоронившей под толстыми пластами буржуазной положительности веру в смысл жизни и искание Бога. Как отразился русский интеллигентный человек в творчестве Толстого и Достоевского? Пьер Безухий, князь Андрей, Левин, Нехлюдов, Раскольников, Иван Карамазов, Ставрогин, Кириллов и т. п., все они живут неустанной внутренней работой над вопросом о смысле жизни, о Боге, о добре и зле, ищут религии; их индивидуальная судьба тесно, неразрывно срослась с конечными вопросами человеческого существования. Герои Достоевского корчатся в муках, трагизм достигает в них небывалых еще размеров и все потому, что в их раздвоенной душе Дьявол с Богом борются. Толстой, у которого были все блага земные, и слава, и богатство, и семейное счастье, чуть не сходит с ума и хочет покончить с собой от того, что не может решить вопроса о смысле жизни. Поймет ли это западноевропейский человек, который привык кончать самоубийством в случаях каких-нибудь крупных неудач своей личной житейской карьеры? Эта глубокая внутренняя тревога, эта тоска по утерянному Богу, эта жажда высшего смысла жизни чувствовалась уже у Пушкина, Лермонтова и Гоголя. У Гл. Успенского, писателя мало еще оцененного, в творчестве которого привыкли видеть только народническо-граж- данские мотивы, можно найти религиозно-философ- ское зерно. Это так характерно для русской литературы, что в ней вопросы социальные и гражданские тесно сплетались с вопросами нравственными, религиозными и философскими. Эта жажда высшей гармонии у Успенского есть жажда религиозная, искание Бога, она не исчерпывается простым желанием социальных улучшений. То же у нашего современника Чехова с его «Скучной историей». Да, в нашей литературе мы должны искать источника нашей национальной гордости, а никак не в других сторонах нашей своеобразной истории, позорных и темных [41].

Иначе отразился европейский человек XIX века в своем буржуазном романе. Он цепко хватается за свою социальную среду и укрепляет свое жизненное положение; в нем нет этих исканий, этой религиозной тревоги. В социальной оппозиции буржуазному обществу тоже понизились духовные запросы, и она не создала своей литературы, своей духовной культуры, окончательно порывающей с мещанским царством [42].

Фаусты и Манфреды временно исчезают из обуржуазившейся европейской культуры и как бы перевоплощаются в героев Достоевского и Толстого. Бог умер, и интересы так измельчали, что не осталось настоящего искания смысла жизни. Одинокая индивидуальность Ницше (без ницшеанцев) возвышается над европейской культурой и поражает своим чисто славянским религиозным алканием. В новейших течениях в искусстве замечается перелом, какие-то искания, начинается восстание против всепоглощающего мещанства, но и тут в психологической утонченности часто утопают конечные вопросы человеческого существования и нет творческой мощи, — школа мещанского позитивизма и натурализма слишком раздробила душу[43]. Выше Толстого и Достоевского современная европейская литература не подымалась, и она долго еще будет учиться у наших великих художников-философов.

Те же черты русского национального духа сказываются и в истории нашей публицистики и критики, и в наших общественных движениях. Русская публицистика и критика пропитаны философскими исканиями; замечательнейшие наши публицисты были мыслителями и учителями жизни. Славная эпоха 40-х годов, которая нам теперь опять близка, была философской по преимуществу. Публицисты и критики, как славянофильского, так и западнического лагеря, решали все вопросы жизни в связи с основными вопросами философии, духовная атмосфера была пропитана немецким идеализмом, Шеллингом и Гегелем. Славянофилы решительно строили свое мировоззрение на принципах философского идеализма и проявили даже философскую самобытность. Крупнейший теоретик славянофильства и один из замечательнейших русских умов — Хомяков был настоящим философом, и у него уже намечены оригинальные черты конкретного идеализма в отличие от германского абстрактного идеализма, которые впоследствии сложились в целую философскую систему у Вл. Соловьева[44]. Но Герцена и Белинского тоже мучили философские проблемы; философский идеализм провел в них глубокую борозду и к своему социальному радикализму они пришли, как к религии, в результате своих философских и моральных исканий. Они страшно национальны; они не могли ни на чем успокоиться. 60-е годы были эпохой отрицания философии и торжества самого элементарного и наивного материализма; но и тут сказалась идеалистическая и философская природа русского интеллигента. На материализме и атеизме Чернышевского и Писарева лежит почти религиозная печать; их беспокоят все те же проклятые вопросы, публицистика их в конце концов философская по духу: они хотели учить смыслу жизни. В 70-е годы Лавров и Михайловский были настоящими философами по вопросам, которые их мучили, которые они пытались разрешить. Уже не раз указывали, что вся субъективная социология наша была неуклюжей попыткой решить на почве позитивизма чисто метафизические проблемы. Когда у нас в 90-е годы возник марксизм, то он сразу принял философскую окраску: его связывали то с гегелевской диалектикой, то с кантианством, и он удовлетворял все той же религиозной жажде русской интеллигенции.

А наши общественные течения? Социальный радикализм был религией для русской интеллигенции и потому часто приводил к религиозному мученичеству. Как мало было в наших общественных движениях политического реализма; общественная борьба была для русского интеллигента не столько преследованием конкретных политических задач, сколько решением личной нравственной проблемы. Странное существо русский интеллигент, единственное в своем роде, и наряду с чертами отрицательными и даже нелепыми он несет в себе зачатки чего-то высшего и лучшего, чем европейские люди.

Но почему же у нас не было настоящей философии и настоящих философов? Вот вопрос, которым обыкновенно побивают все утверждения о нашем философском национальном духе. Философия, часто говорят, есть у нас чужеядное растение; она у нас является плохим переводом с немецкого. Это неверно: в этом мнении сказывается незнание и русской, и европейской философии. Да, у нас не было философов, которых можно было бы сравнить с великими классиками европейской философии; у нас не было Спинозы и Лейбница, Канта и Фихте, Гегеля и Шопенгауэра; в русской философии мы никого не могли бы сопоставить с нашим Пушкиным и Гоголем, Толстым и Достоевским. При всей глубине наших философских исканий у нас еще очень низкая философская культура и тяжелые препятствия стоят на пути ее развития. Но сравним русскую и европейскую философию последних десятилетий, и мы увидим, что русская философия немногим ниже, а качественно даже выше европейской и что она вполне самобытна. Европейская философская мысль находится в состоянии упадка, раздробления и измельчания: позитивизм произвел слишком большое опустошение. Во Франции философии почти нет, в Англии слабо дает себя знать только неогегельянское течение[45]. Наиболее процветает философия в Германии, философская культура там действительно очень высока. Но куда девался великий философский дух прошлого, как измельчала мысль у современных академических философов Германии. Все они пишут гносеологические трактаты, перебирают всевозможные оттенки критицизма, так или иначе примыкающего к Канту, с научною кропотливостью исследуют отдельные вопросы и не могут выйти на простор философского творчества. В современной Германии нет ни одного настоящего крупного философа, если не считать одинокого Гартмана [46]. Даже у Вундта при всей его широте и многосторонности нет настоящего философского творчества, нет смелости и глубины. Конечно, у Виндельбанда и Риккерта, Когена и Наторпа, Шуппе и Авенариуса можно найти много остроумных и тонких мыслей, можно многому научиться; но и у этих лучших как понизилось качество философских исканий, какое чувствуется бессилие творить, созидать философскую мысль будущего. Германская философская мысль переживает несомненный кризис; это такое же переходное состояние, как и новейшие течения в искусстве. Нужно стать на совершенно новую дорогу, чтобы идти дальше, нужно преодолеть и неокантианство, и имманентную школу, и эмпириокритицизм, вообще весь этот рафинированный позитивизм или позитивный идеализм, приведший к безнадежному иллюзионизму, к отрицанию сущего. Все оттенки позитивизма и критицизма, самые позитивные и самые идеалистические, страдают одной и той же болезнью духа — в раздробленных интересах обыденной жизни, обыденного знания и обыденной морали оказалась затерянной проблема Бога, проблема человека, как сущего. Раздробленность и разорванность всех сторон культуры, философии, искусства, социальной борьбы, распределение всего по отдельным комнатам, неспособность претворить все в один вопрос о судьбе человека и о его отношении к сверхчеловеческому — вот основные черты, которыми характеризуется современное состояние европейского общества и все его мышление. В молодой еще русской философии есть задатки более здорового и правильного развития философской мысли; у нас в большей степени охраняются великие философские традиции прошлого. Прежде всего я должен указать на двух крупных философов, которые по размаху мысли, по ширине кругозора, по глубокому проникновению в историю философской мысли стоят значительно выше современных немецких философов, — я говорю о Б. Чичерине и Вл. Соловьеве, которых так обидно мало знает русское интеллигентное общество. Чичерин менее самобытен и менее близок нам: он слишком рационалист и доктринер, но это крупный ум, человек огромных знаний и в большую заслугу нужно ему поставить то, что он охранял заветы классического идеализма, защищал метафизику в эпоху философского безвременья; он был гегельянцем и гегельянцем критическим, когда Гегель вызывал только легкомысленное зубоскаль- CTBO[47]. Вл. Соловьев — самый крупный и самый оригинальный русский философ, достойный занять место в истории философии после немецких классиков идеализма. Самобытный и национальный характер философии Соловьева выразился в том, что он сознал необходимость перехода абстрактного идеализма, нашедшего себе завершение у Гегеля, к идеализму конкретному, полагающему в основание философии не абсолютные идеи, а конкретное сущее[48]. Вместе с тем он понял философию не как «отвлеченное начало», а как цельное, органическое миро- и жизнепонимание, в ее неразрывной связи с вопросом о смысле и значении жизни, с религией. Ниже я еще буду говорить о конкретном идеализме, или вернее спиритуализме, как той философии будущего, которая зачинается в России. Во всяком случае Соловьевым могла бы гордиться любая страна, как мыслителем первоклассным. Но у нас есть еще настоящие философы ничуть не ниже современных европейских, но совершенно неоцененные. Особенно я бы хотел напомнить об А. А. Козлове, которому принадлежит очень тонкая гносеологическая защита спиритуализма, или как он предпочитал выражаться, панпсихизма. Я считаю большою заслугой Козлова, что в эпоху позитивизма и неокантианства, игнорирования проблемы бытия и отрицания всякой онтологии он на первое место поставил гносеологический анализ понятия бытия и решительно защищал идею субстанциональности, шел по пути гносеологического оправдания безвременного и беспространственного бытия духовных субстанций[49]. Талантливыми и значительными философами являются также наши современники Л. Лопатин и кн. С. Трубецкой; у них тоже можно отметить самобытные черты русской философии — конкретный спиритуализм, метафизическое учение о сущем[50]. При подъеме нашей культуры и нашего философского образования мы можем ждать расцвета философской мысли в России и мысли самобытной. Эти особенности русской философии, философии будущего заложены в русской литературе, в нашем национальном духовном складе.

В русской духовной культуре глубоко лежат корни своеобразного идеализма, который теперь сознательно разрабатывается новейшей русской философией и публицистикой, — вот на что я хотел указать. Новейший русский идеализм, несмотря на его краткую историю и неопределившийся характер, национален в лучшем подлинном смысле этого слова; он не есть продукт шатания мысли кучки неустойчивых литераторов. За нами и за нас вся история нашей родной культуры и в этом залог нашей правоты и жизнеспособности. Мы глубоко сознаем наше духовное единство с Толстым и Достоевским, которым удивляется весь мир.

Так как я подвергнусь обвинению в славянофильских и национальных симпатиях, то нужно устранить все возможные тут недоразумения. Славянофильское учение, некогда славное и привлекательное по многим своим чертам, умерло; хуже, чем умерло: оно выродилось в катковщину, в человеконенавистнический национализм, в реакционерство чистой воды, в «русские собрания». Ничего не осталось от идеалистического духа старых классических славянофилов; вся их романтика с верой в великую миссию русского народа и непосредственною любовью к свободе переродились в казенный патриотизм, поклонение казенной государственности, грубой материальной силе. И это было наказание за ту роковую ошибку, которую допустили славянофилы в своем учении о национальности. Свою пламенную веру в национальный дух, в самобытное творчество, осуществляющее национальное долженствование, они роковым образом связали с идеализацией национальной материи, отсталых экономических, юридических, политических, церковных и всяких вообще устоев жизни и ошибочно искали национального духа в прошлом историческом бытии нашем. Таким образом они сковывали творческий дух нации, ставили границы тому свободному созиданию, в котором только и может выразиться свободная национальная культура[51] . Славянофилы идеализировали общину и экономическую отсталость и некультурность, государственно-правовые формы, давно осужденные историей, застывшие материальные формы религиозного сознания. Нация есть понятие духовное; индивидуальным и своеобразным может быть только свободное творчество культуры; национальный дух не может быть ограждаем и укрепляем никакими насильственными, материальными, полицейскими мероприятиями — вот несомненная истина, которую славянофилы не додумали до конца.Индивидуальное и самобытное в человеческой личности только в свободе; в насилии все безлично и бескрасочно. То же верно и для жизни нации, которая лишь в свободе осуществляет свои великие исторические возможности, а в насилии и гнете теряет свою индивидуальность. Казенная государственность, государственный позитивизм — вот смертельный враг, загубивший романтические и мис- сионистские мечты славянофилов. Если каждый народ имеет свое призвание в мире, то путь его осуществления лежит через свободу, свободное творчество, созидание, не знающее цепей, не скованное никакими насильственными застывшими формами. Религия, литература, философия, нравственное перерождение, все, из чего слагается духовная культура, в чем выражается величие и индивидуальность народа, — все это требует свободы и не терпит насилия над творческими порывами, все это не может расцениваться по утилитарным критериям государственного позитивизма. Да, мы можем и должны гордиться нашей великой литературой, отражающей национальный склад души, и видеть в ней залог нашего самостоятельного места в мировой культуре; но краску стыда должна вызывать в нас мысль о тех насильственных формах, которые сковывают наше свободное творчество. Поэтому мы с негодованием отворачиваемся от политических заблуждений славянофилов и с брезгливостью относимся к их выродившимся наследникам. Этим я не хочу отрицать больших заслуг славянофильства в постановке национального вопроса. Кроме бескровного отвлеченного космополитизма и насильственного, безнравственного национализма, может быть еще третья, идеалистическая точка зрения на национальность, полагающая национальный дух не в задачах государственности, а в самобытном, творческом осуществлении универсальных общечеловеческих задач [52].Новейший русский идеализм имеет свои корни не только в нашей национальной культуре, но и в тысячелетней истории философской мысли, которую так склонны игнорировать современные позитивисты. Философское творчество только тогда может быть плодотворно, если оно связано с прошлым, — величайшие революции в области мысли имеют предшествующую историю. Мы хотели бы вызвать воспоминания о классическом прошлом философии в нашу обесцвеченную и приниженную позитивизмом эпоху. Нужно создать и открывать новые ценности, но мы не верим, чтобы эта творческая задача могла быть выполнена без обращения к вечным ценностям прошлого. А теперь перейдем к теоретическим основам нового русского идеализма, как они мне вырисовываются. Эта интерпретация идеализма будет в значительной степени индивидуальной.III.Есть две проблемы — проблема личности, индивидуальной судьбы человеческой души, ее прав, ее ценности и проблема прогресса, судьбы человечества и мира, цели и смысла истории; в них перекрещиваются самые отвлеченные, теоретические и самые конкретные, жизненные наши интересы, и весь новейший русский идеализм сложился на попытке поставить и решить эти вопросы. Все так называемые прогрессивные, передовые стремления современного человечества, которыми оно гордится, упираются в эти две коренные идеи — идею личности и идею прогресса. Претворить судьбу человеческой личности и судьбу человеческого прогресса в единую судьбу — вот тема новой истории, над которой она упорно и мучительно работает. В философии, которая обрабатывает темы, заданные человеческою жизнью, это выражается в тенденциях к универсализму и индивидуализму, к монизму и плюрализму, и великая трудность всякого философского построения заключается в сочетании этих как бы противоборствующих тенденций. Огромная ошибка большей части философских систем была в исключительном преобладании тенденций универса- листической и монистической. В этом сказался основной грех старой философской мысли, грех рационализма, унаследованный и всем позитивизмом.Позитивизм всех видов и оттенков не может построить ни теории личности, ни теории прогресса; он даже не может понять этих проблем, не умеет их поставить и живет теми крохами, которые контрабандным образом попадают к нему с метафизического стола. Самые понятия личности и прогресса, без которых не может обойтись позитивизм, потому что его сторонники — живые люди, стремящиеся осмыслить жизнь, невозможны на почве позитивизма и насквозь пропитаны метафизическими предположениями. С этого и начали «идеалисты»; они пришли к заключению, что те понятия, которыми позитивисты так бессознательно оперируют, к которым приводит все существо наше, все, что в нашей жизни есть ценного и возвышающего, — что понятия эти насквозь метафизичны, что своим существованием и своим значением для нас они уже опровергают позитивизм. Какой смысл имело бы все социальное движение, созидание истории, борьба и труд, к которым нас зовут, если человеческая личность есть звук пустой, случайная комбинация энергии и материи, игра ощущений, если прогресс — процесс без цели и смысла? Борьба и труд могут заглушить в нас мучительный вопрос о смысле жизни, ослабить духовную жажду, но это постыдный и унизительный выход. Тысячу раз прав Л. Толстой, когда в своем «неделании» он призывает нас сделать перерыв в этом бессмысленном и суетливом делании, чтобы осмотреться, поставить вопрос о значении этой работы, осмыслить жизнь16'. Труд не должен быть тем дурманом, которым заглушается сознательная постановка проблем жизни. Идеалистов часто поносят, как реакционеров, обвиняют в оторванности от жизни, в отвлечении от насущных задач времени. Но с какой высоты позволяют себе это делать позитивисты, во имя чего, исходя из каких ценностей? Во имя наших же идеалистических ценностей, карабкаясь на нашу же гору, контрабандно пользуясь нашими же метафизическими понятиями. Вы клянетесь правами поруганной и угнетенной человеческой личности, вы зовете к борьбе за прогресс, вы благоговеете перед свободой, но не смеете открыто признать метафизический характер всех этих святынь. Когда вы начинаете благородно и возвышенно нас обличать, мы заранее знаем, что вы нашим же добром будете нас бить, что своего вы ничего не выдумаете, потому что и выдумать нельзя, и всю вашу горячность мы раз навсегда признали показателем вашего нравственного рвения, соединенного, к сожалению, с низким уровнем философского сознания. Мы уже давно поняли ту психологическую тайну, что можно быть атеистом из религиозной потребности, имморалистом из потребности нравственной, материалистом из метафизической, космополитом из потребности национальной. Это часто бывает благородно, но иногда право же не особенно умно. Нет, ничего вы не выдумали и не выдумаете такого, в чем мы не имели бы оснований увидеть контрабандное провезение наших товаров.д. Но пора бросить эту дурную привычку видеть хороший прогрессивно-позитивный тон в вульгарной ругани, издевательствах и обвинениях по адресу непонятого идеализма. А теперь перейдем к философскому рассмотрению проблемы личности, индивидуальности.