Мир

В каком настроении протекает сознание? В мирном настроении. Сознание не агрессивно, оно ищет контактов, оно любит покой. Покой в наше время первоочередная задача, — его охранение. Что такое покой? Это мир. Что такое мир? Мы об этом спросили с самого начала. — Нет, поправляет сознание, маленькая ошибочка у вас вышла: вы говорили о мире как универсуме, это одно дело, а мир покой — совсем другое; мы поддались одинаковости слова, омонимии, помните гипотезу лингвистической относительности? Вот так–то. Ну да ладно, со всеми бывает. Всё–таки не сбивайтесь впредь; одно дело мир как универсум, — он раньше, ваш мир, о котором вы говорите, писался через i с точкой, так называемое i десятеричное, потому что такое i обозначало цифру 10, — и совсем другое мир как покой, он пишется через широкое и. Трудно, конечно, работать, трудно отдаться чистой деятельности сознания, когда нет покоя. Волнения, настроения отвлекают, спутывают картину. Сознательный человек поэтому естественно хочет мира–покоя; тогда он может говорить о проблемах мира–универсума, как следует всё подразделяя и ничего не перепутывая.

А что, если мир–покой отвлеченного сознания на самом деле еще вовсе не мир, а продолжение сна? Не потому ли пожелания мира ничего не стоят, а только плодят подмывающую беспочвенность? Что, если мир совсем другой?

Если настроение — это тон чистого присутствия, если мир, неопределимый, имеет место, без чего мы со своей стороны никогда не могли бы найти свое место в мире, то мир должен давать о себе знать прежде всего в человеческом бытии и больше нигде с такой ясностью, как в нем. Мы находим свое место в мире так, что мир имеет место в нашем бытии как мелодия присутствия.

Узнáем не потому, что это описание создаст, «навеет» на нас настроение мира, а потому, что мы настроение мира по–настоящему всегда давно уже знали, хотя не сознавали, потому что всякий раз нашим осознанием наше настроение отменялось.

Настроение помеха сознанию. В настроении работе сознания приходит конец. «Не могу работать, нет настроения». Скажите точнее: не могу справиться со своим настроением, оно грозит отвлеченной работе сознания, снов сознания уже с той ясностью не вижу, картина мира моя бледнеет.

Настроение — помеха для работы сознания. Настроение — не помеха для мысли, а ее звездный час, ее праздник, ее событие, начинающееся со спутывания карт сознания. Разные настроения сливаются в одно. Человек ими захвачен, заворожен. Их пугаются как безволия. Оттого, что пугаются, от страха самих себя делают всё то безрассудное, что делают, чтобы справиться со своим «нет настроения», и винят настроения, вместо того, чтобы винить свой страх. Безволие подлинного настроения — не потеря себя, наоборот, находка. Оно впервые только и позволяет человеку выйти на волю — выйти на улицу, выйти в мир.

Только в завороженном безволии глубокого настроения приходит мир. Только тогда, и не раньше, мысль имеет шанс; имеет шанс выйти из опутавших ее сетей собственной стратегии и тактики. Опомниться.

Тихое безмолвие мира не оставляет человека в покое, наоборот, захватывает. Захваченность поднимает человеческое существо. Прикосновение к миру неслышно снимает его, как лодку с мели. Да, мир незаметно правит всегда; его власть над нами, когда она не замечена нами, сказывается в безумной легкости наших отношений с ним. Но находим мы себя в нем не всегда. Мир приходит неслышно; чтобы расслышать его, надо услышать тишину. Тогда мы вдруг начинаем слышать голоса всех вещей как бы издали; они словно приходят в согласие. Мир не кроме вещей, но он и не вещь и не имеет гóлоса среди других голосов; он заколдованное и завораживающее со–гласие, такое, которого среди голосов мира не бывает. Согласие мира внезапно и ничего не имеет общего с постепенным улаживанием и согласовыванием, которые так никогда и не удается довести до конца. Согласие мира удается сразу, хотя мы в нем как раз не пытаемся ничего согласовывать, наоборот, оставляем вещи самим им так, что они в согласии мира словно отслаиваются, расслаиваются, избавляются от тесноты, возвращаются к себе. Мир неслышно поднимает человеческое существо до свободной взвешенности, одновременно такой далекой и так близкой всем вещам, и окутывает всё тишью. Эта тишь — покой и не покой, а сама перемена. Это не покой в смысле успокоения: без–вольная воля мира почти невыносима; все вещи словно возрастают в своей неведомой самостоятельности, перестают говорить нам то, что, казалось нам, хотели говорить всегда. Они все стали новые и невиданные — и одновременно домашние.Мы привыкли думать, что все существа подчиняются только властным голосам страсти, необходимости. Теперь открывается другое. В завороженном взвешенном согласии мира человеческое существо, чистое присутствие, — только оно остается от человека, в остальном человек себе кажется странен, — на самом деле не узнает себя ни в одном голосе страсти или необходимости, а согласно только с согласием мира. Только в мире, завороженной без–вольной воле, оно узнает равенство себе самому, не размененному на функции, не раздерганному вещами, не подавленному миром. Человек перестает узнавать себя — и впервые узнает себя. Так узнаёт себя ребенок, когда вдруг, к тревоге родителей, задумчиво умолкает; задумчиво умолкнуть умеют и очень маленькие. Как часто это заставляет родителей тревожиться: младенец задумался, надо развлечь его игрушками.Но мир — вовсе не манящая пестрота и не дразнящие ощущения. И раздерганность ощущениями — это пока еще даже и не настроение, это пока еще просто раздражение. Мир — даже не влекущие голоса смыслов и планов. Он согласие. И по–настоящему, всем своим существом человек никогда не говорит и никогда не скажет искреннего «да» никакому голосу из голосов внутри мира. Человек скажет «да», и уже сказал давно, сам того не заметив, тайной тишине мира и только ей.Только в мире человек находит себя — видит в мире себя так, что узнаёт себя в согласии мира, видит себя в нем, узнавая раньше всякого знания, что только мир ему место и только мир равен ему — эта волшебно безвольная воля, загадочная бездонность; только ей равен человек в своем существе, только в ней видит родное и только ей, ничему другому и никогда не скажет безусловного «да». И чтобы узнать свое место — оно в мире, — не надо обязательно это сознавать, как родное узнается до всякого сознания; не надо разглядывать и разведывать себя: человек равен в мире себе всему, неведомому, целиком вместе с этой для–себя–самого–неведомостью находит в нем себя, не зная, что нашел, но зная, что нашел. Равенство человека миру равно равенству себе человека. Человек в своем существе, в основной мелодии своего присутствия — не другое, чем мир. Человека называли микрокосмом. Человек микрокосм, малый мир не потому, что в нем как в миниатюрной модели заложены все те детальки, из которых выстроен большой мир: человек микрокосм потому, что он в целом мире узнает себя, а нигде кроме себя не узнает.Только к прозрачной бездне странного согласия мира человек привязывается безусловно; как самому себе, только мир ему в меру. Человек мера миру потому, что с самого начала отмерен миром. А когда опыта мира нет, когда человек забыл и думает, что не бывает согласия мира, согласия с миром и с собой, надеется узнать себя в чем–то меньшем, чем мир, — что, разве тогда он начнет на худой конец довольствоваться своим согласием с голосами страсти и необходимости? Да ничуть. Как раз наоборот, забыв о мире, он тем отчаяннее не будет узнавать себя в вещах мира, никогда, ни в одной. Помнит человек опыт согласия мира, его затаенной тишины или не помнит, навсегда забыл или еще не навсегда, — человек может найти себя только в нем и больше нигде, ни с одним голосом природы и смысла человек по–настоящему отождествить себя никогда не может и не сможет. Наоборот: только живой опыт отрешенного согласия, возможный в неприступной и тайной тишине мира, исподволь приучает человека к миру и мирит с вещами в нем; нищание этого опыта отучивает человека узнавать себя в чем бы то ни было; оставляет его, если всё навязывает ему себя, врагом всего.Отчуждение от мира как таинственного согласия — так родители спешат развлечь ребенка — вовсе не учит породнению с вещами мира; наоборот, вдвойне постылым делается всё, чем нас хотели развлечь.Раз отшатнувшись от невещественной мировой тишины, человек оставляет себя навсегда ненайденным, неузнанным и — неспособным что бы то ни было в мире узнать как свое, близкое. Незнание, чему я равен, не только не заставит меня поневоле отождествить себя с чем–то, что мне предложат, — ничему вне согласия мира, вне голоса его тишины я не равен; наоборот, оскудение мира отнимает у меня шанс сблизиться с чем бы то ни было вообще, осуждает на неприступность неисправимого рода, которая ближе к отверженности, чем к отрешенности. Отрешенность никогда не отверженность, отрешенность мирит меня со мной и всеми; в отверженности я не узнаю себя ни в чем и со всем тайно спорю.