Мир

Как человек не найдет себя в собственных планах, так общество не обустроит себя по решению, скорее наоборот. Общество, напоминает наш язык, не устройство, а мир. Мир нельзя устроить, забыв, что он с самого начала уже был для человека тем целым, без которого человека еще нет. Тем, что человек с самого начала относится к миру, заранее предполагается его связь с другим. Может ли быть такое, что общество–мир всегда уже есть и устраивание общества на самом деле бывает только возвращением к нему или уходом от него? Нет причин думать, что с человеческим обществом иначе, чем с человеком, который осуществляется не так, что устраивает себя заново. Он не может даже заглянуть за пределы своего существа, чистого присутствия. Точно так же обществу никогда не дано стать ничем другим, кроме как восстановлением мира, причем ни в частном мире общество никогда не согласится, ни в запредельном («божественном») быть миром не перестанет.

Возможность и призвание быть не муравейником, а миром обеспечена обществу тем, что человек узнает себя в другом и находит себя, только допустив себя до такого узнавания. Общество еще не мир, когда плотник солидаризуется с плотником и либерал с либералом. Мир устроен загадочнее и прочнее партии. Человек по–настоящему узнает себя не в похожем, а в другом потому, что сам в своем собственном существе тайно угадывает другого. Конечно, он узнает себя в живом существе, в растении, в природе, и обществом охватывается всё это. Человек связан со всем и ко всему льнет. Но в животных, в растениях, в природе человек еще не до конца узнает себя потому, что они не совсем другие ему, они принадлежат человеку и продолжают его. Настоящий другой так же мало принадлежит человеку, как существо человека, чистое присутствие не принадлежит ему, а наоборот, человек принадлежит этому своему существу, признан вернуться к нему и в нем осуществиться. В этой особенной принадлежности человек принадлежит своему другому не так, как вещь принадлежит хозяину, — хотя здесь заложена и опасность рабства у другого, и угроза принадлежать ему, как вещь принадлежит хозяину.

В этом, но и только в этом смысле принадлежности другого к моему собственному существу я заранее принадлежу обществу как целому миру, — а вовсе не в том смысле, будто общество коллективной властью вправе привязать меня к тому, чему я не могу сказать безусловного «да». Я найду себя только в мире. В его согласии, в допущении вещам быть тем, что они есть, в отпускании вещей на волю, в возвращении к чистому присутствию я встречаюсь с другим.

Чистое присутствие неделимо на твое и мое. Мое касается тебя, твое входит в меня. Мы об этом говорили, когда заметили, что чужое настроение задевает нас раньше и глубже всего. Оно всегда уже заразило нас так, что только задним числом мы можем поймать себя на зависимости от чужого «влияния». Общество–мир раньше, чем мы успеваем фиксировать, общается «влияющими» настроениями так, что они оказываются непоправимо общими, и с трудным анализом их источников мы всегда опоздали. Единственно важная граница между «твоим» и «моим» обозначается при этом так неожиданно и резко, что не затрудняет влияния, скорее наоборот. Когда я узнаю себя в другом, он необязательно узнает себя во мне, и никакими способами повлиять на его узнавание, обеспечить себе его, принудить к нему я не могу именно потому, что сам от него завишу. Другой может смотреть прямо на меня и не видеть, ненавидеть меня. Превратить его ненависть в узнавание у меня нет средств, такое дается только чудом.

Он ненавидит, потому что видит во мне вещь, которой не может сказать «да», и не видеть ее не может, потому что наблюдению в человеке открыта только вещь; присутствие невидимо и недоказуемо. Он не может допустить меня, потому что ненавистное недопустимо. Из–за меня, ненавистного, он не знает мира и оттого ненавидит меня еще безысходнее. Моим настроением другой, конечно, заражен раньше, чем заметил меня. Но он ненавидит и свою зависимость от моего настроения — настолько, что ненависть делается вторым его существом. Прервались ли связи между нами? Скорее наоборот. Когда произносятся слова: «Я разрываю с вами отношения», «вы для меня больше не существуете», человек продолжает присутствовать для ненавидящего, как присутствие умершего человека не прекращается для тех, кто был с ним связан.

Через привязанность или через ненависть, эту привязанность особого рода, люди в своем чистом присутствии, тоном которого остается настроение, связаны раньше, чем замечают. Заражение тоном присутствия, особенно через искусство, происходит до сознания и независимо от него. Я не занимаюсь политикой, говорит художник; он далек от общественных интересов, говорят о нем, или даже: он антиобщественный элемент. Это значит: художник с головой ушел в бездну мира и, может быть, один по–настоящему имеет дело с обществом в этой его сути, — со стихией любви–ненависти, привязанности–отталкивания, тайно скрепляющей общество задолго до того, как оно осмыслит свои скрепы или хотя бы начнет догадываться о них. Аполитичный художник был всегда незаметно со всеми.

До моего самосознания, до различения моего и твоего другой своим присутствием уже задел меня, заразил мое настроение, поселился во мне, и я принял себя, каким оказался, с самого начала открытым присутствию других. Общество называется в том же самом смысле миром, в каком мир есть то, к чему я должен вернуться, чтобы собрать себя. Ни с чем другим, кроме как с целым миром, я не соглашусь. Что входит в общество, вернувшееся к миру? Легче спросить: что из него исключено? Исключены ли вещи? Как они могут быть исключены, если заведомо допущены согласием мира? Мир–общество не исключает ничего.

Событие мира не может быть устроено человеком, тем более — подстроено; никаким напускным спокойствием его согласия не подменить. В человеческой воле только принять и не принять его. В принадлежности человека миру принятие или непринятие, однако, ничего не меняет. Меняется лишь то, что, не приняв мира, человек становится неспособен принять, как есть, вещи мира. Отчуждение от вещей, когда нет сил их отпустить, а потому нет возможности и допустить, безысходно задействует человека. Оно не снимается никакой деятельностью. Человек, не принявший согласия мира, не успокоится в своей неотпускающей привязанности к вещам. Он вникает в них, чтобы разоблачить их, и они всегда поддаются разоблачению.Входит ли в мир человек, не принимающий мира? Бывают ли чужие миру? Изгнание чужих, мы знаем, не только бывает, но и доходит до того, что каждый или оказывается под угрозой, или начинает изгонять чужого в самом себе. Другое дело, что такое изгнание невозможно. Но человек занимается не только тем, что возможно. Изгнание из коллектива чужих делает содержанием жизни коллектива подозрение, что он очистился не до конца. Никогда не удается определить, уничтожены ли действительно все чужие, и чем шире охват уничтожения, тем острее тревога, что часть чужих не выявлена. Жизнь каждого становится условной до окончательного выяснения. В напряженном ожидании каждый хочет, чтобы его поскорее проверили, начиная предпочитать изъятие и уничтожение пусть даже его самого, если он окажется чужим, условному существованию подследственного. Когда суд тянется бессрочно, приговор лучше продолжения следствия. Покончить с условностью существования в коллективе, изгоняющем чужих, может только окончательная проверка каждого. Но человека проверить до конца невозможно. Существо человека — чистое присутствие. Проверяется всегда что–то, присутствие же не что, а есть.Нужна ли обществу–миру проверка? Такое общество заведомо расположено к целому миру. Его согласием допущены все вещи. Проверяющий контроль — постоянная нужда коллектива, который устраивает сам себя. Чтобы не забыться в самоустройстве, общество–мир должно узнать себя. Это собственное дело каждого в мире — основа общества, которая обеспечена ему раньше всяких усилий найти общее дело и на почве дела объединиться. Это не значит, что всякое указание на общее дело для объединения в нем неправомерно. Но раньше всякого дела — труд узнавания себя в мире.Коллектив не может существовать без объединяющего мировоззрения. Раньше место объединяющего учения о мире занимала религия. Сейчас о мировоззрении тоже иногда говорят в смысле религиозной системы, например, «христианское мировоззрение». Христианское мировоззрение теперь — уже одно из многих. Внутри христианского мировоззрения тоже надо различать, учение какой из церквей имеется в виду. Единое мировоззрение всегда неотвратимо склоняется к расколу. Коллектив, всего теснее сплотившийся под сообща исповедуемым мировоззрением, оказывается под самой неминуемой угрозой раскола. Причиной не устройство мировоззрения, хорошее или плохое, а факт его наличия. Ощущаемый раскол между любой расшифровкой мира и миром превращается в раскол внутри мировоззрения. Поэтому случается не так, что за различием в воззрениях следует раскол, а скорее наоборот. Раскол между христианским Востоком и Западом произошел не потому, что Запад якобы добавил в Символ веры, в остальных членах повсюду одинаковый, словá «филиокве». Сначала наметился раскол, и тогда его знаменем стало старое разночтение, проходившее до тех пор незамеченным. То же — с двоеперстием и троеперстием в русском расколе. Раскол нигде не бывает таким жестоким, как внутри единого мировоззрения.В Европе обязательное исповедание единого мировоззрения после религиозных войн XVI–XVII вв. всё больше делалось только формой, малостеснительным правилом приличия. Была ли эта новая терпимость отходом от христианской правды или возвращением к ней? Где требование обязательного мировоззренческого единства возрождается, там начинается чистка коллектива, в принципе бесконечная. Человека проверяют, предлагая ему произнести обязательную для всех формулу, и если он ее не произносит или произносит неискренно (неискренность узнается, например, по глазам), его изгоняют или убивают. Но человеку по совести никогда не удастся произнести единую и единственную формулу своего отношения к миру так, чтобы не бегали глаза, — по той причине, по какой он не может сказать безусловного «да» ничему, кроме целого мира. Это знает опыт веры. Для него неверие не порок, а слабость, сопровождающая человеческое смертное существо, и смиренное признание сомнений не менее достойно, чем их отметание.Из сказанного как будто бы ясно, что общество без обязательного мировоззрения не перестанет быть миром. Странно, наоборот, что отсутствие мировоззренческой формулы воспринимается идеологами панически, словно общество не стоит без воззрения на мир. Мир это ближайшее. Может ли человек не видеть ближайшее? Но как раз ближайшее нельзя видеть: мы им видим, оно ближе к нам, чем мы сами. Нельзя выступить из мира так, чтобы рассмотреть его со стороны.Мировоззрение в смысле картины целого мира, его системы, не только проблематично, — как оно может возникнуть, если целый мир невидим и не дает увидеть себя иначе как из собственного существа, допускающего принятия всех вещей, — но такое понимание мировоззрения было прямо исключено Кантом, который ввел это слово в философский обиход. До Канта с XVII в. в немецком языке зафиксированы слова Weltbetrachtung, «рассмотрение мира», и Weltbeschauung, «созерцание мира», как nomina actionis, имена действия разглядывания мира в смысле теперешнего наблюдения явлений. Кант мог не заметить, что ввел новое слово, тем более, что применил Weltanschauung, «миросозерцание», в смысле тех старых немецких слов: разглядывание чувственного мира и составление представления об увиденном. Такое разглядывание и такое составление представления, говорит Кант, невозможно, если еще раньше того мир не дан нам каким–то другим способом, не зрительно, за его невидимостью. В «Критике способности суждения» (1790 г., Akademieausgabe I 5, 255): «Но для того, чтобы хотя бы просто помыслить без противоречия (т. е. без впадения в антиномии) данное бесконечное (т. е. мир как целое) — для этого требуется в человеческой душе (Gemüte) способность, которая и сама тоже сверхчувственна. Ибо только благодаря ей и ее идее такого ноумена, который сам по себе не допускает никакого созерцания себя, однако кладется как субстрат в основу мировоззрения как простого явления (т. е. как простого представления о мире, возникающего в воспринимающем субъекте), — только благодаря идее такого ноумена бесконечное чувственного мира схватывается в целом под единым понятием через чистое интеллектуальное подытожение». Мир есть «идея» в смысле сверхчувственного умопостигаемого целого, которое нельзя помыслить. Всякая попытка помыслить мир наталкивается на неразрешимые антиномии. В качестве такой сверхчувственной «идеи», которая и от человеческого духа тоже требует способности к сверхразумному восприятию, мир делает возможным разглядывание всего, таится невидимым субстратом представлений о вселенной, дает схватить чувственный мир в едином интеллектуальном понятии. Миром как непостижимой идеей обеспечено всякое мировоззрение. То, где располагается способность издалека угадать немыслимый мир, Кант называет не Geist, «дух» вообще, a Gemüt, дух в смысле нрава, сердечного волнения, интеллектуального чувства. Мировоззрение как рассмотрение всего мира возможно потому, что мир, который бесконечен, т. е. непостижим, оказывается схвачен целым раньше всякого мировоззрения. Взирать на мир можно только потому, что в нашем чувстве была идея мира, на которую нельзя взирать, потому что она невидима. Невидимый мир делает возможным мировидение. Не так, что отдельные части наблюдаемого мира при наблюдении складываются в целое, а наблюдать и мир как целый мир, и его части как части мира мы можем только потому, что еще раньше того нам дан проникновенный опыт мира — но именно невидимого. Таким образом, только одна «вещь» изъята из мировоззрения: мир как он есть сам по себе.