ШАРЛЬ ПЕГИ. НАША ЮНОСТЬ. МИСТЕРИЯ О МИЛОСЕРДИИ ЖАННЫ Д АРК.

И присущая мне мания неблагодарности, по существу, все та же тяга к публичному оскорблению. Посмотрите, как сегодня я обращаюсь и позволяю обращаться (или велю обращаться) с Жеро–Ришаром, [268] восемь лет сражавшимся за меня.

Так говорит Жорес. Во–вторых, говорит он, если я и остался с Эрве, то как раз для того, чтобы его ослабить, чтобы раздражать его, чтобы уменьшить его опасность. Таков мой метод. Когда я вижу, как какая–нибудь доктрина, какая–нибудь партия становится вредной и опасной, я с воодушевлением присоединяюсь к ней. Но поскольку обычно я уже к ней принадлежу, то в ней и остаюсь. И тогда уж остаюсь со всей присущей мне услужливостью. Я вступаю в нее. Сливаюсь с ней. И говорю. И говорю. Я красноречив. Я оратор. Я владею ораторским искусством. Я многословен. Мои речи льются потоком. И тут я получаю те самые пинки в некое место, которые вы так неблагодарно ставите мне в упрек. (И кто дал вам право меня за них упрекать, когда сам я не упрекаю за них тех, от кого их получаю). Пинки не мешают мне говорить, напротив. Они побуждают меня говорить. Короче или, уточним, пространнее, после того как я немного в этом поупражняюсь (а я не только говорю, я действую и к тому же действую исподтишка) (я всех превосхожу в работе комиссий, в (маленьких) заговорах, в махинациях, в игре вокруг повестки дня, в мелких происках, в комиссиях и компромиссах и в соглашениях, во всей подпольной работе, и все делаю тайком, исподтишка. В игре и махинациях по поводу создания большинства, искусственного, полученного, достигнутого путем умелого разделения голосов. Во всем, что есть большой и малый политический и парламентский механизм), и наконец, когда я вот так поупражняюсь, — больше уже нет ни программы, ни идеи, ни партии, теперь уже больше нет ничего, ни одного из этих зол. И когда я уже слился с ними, по необходимости снося ради этого все публичные оскорбления, когда я уже нахожусь в партии определенное время, достаточно времени, то по истечении указанного времени становится ясно, заметно, тут уж всем понятно, что я их предал. Поймите же вы, глупец, говорит он, подталкивая меня локтем.

Когда я присоединяюсь к какой–нибудь партии, это сразу же становится заметно, почти сразу же по тому, как партия захирела. Если я в чем–нибудь участвую, это сразу же ощущается, узнается по тому, что дела пошли плохо. Из рук вон плохо. Когда я начинаю представлять идею, она сразу же становится сомнительной.

Так я действовал в отношении дрейфусизма, так я действовал и действую в отношении социализма; так я поступал и поступаю в отношении эрвеизма; так я поступал и поступаю в отношении синдикализма. Меньше всего я предавал радикализм. И только комбизм я не предавал никогда.

Я думаю, что Жорес вполне способен предать всех и даже самих предателей. Но и здесь также он допустит, чтобы наши пути разошлись. Да и мы тоже, по двум причинам. Первая довольно подлая, заранее прошу за нее прощения. Она политическая. Что толку быть Жоресом, если в таких вопросах никогда не знаешь, куда идешь, до каких пор продержишься, чтобы не увязнуть, до каких пор удастся добиваться успеха или, наоборот, в какой момент событие одержит над вами верх, в какой момент те другие, те, к кому вы примыкаете, пойдут против вас, одолеют вас, возобладают в вас самих. Я имею в виду, что в этом есть нечто похожее на контрразведку. Но ведь достаточно хорошо известно, насколько услуги контрразведки (о которых, в частности, мы узнали из самого дела Дрейфуса и которые наблюдаем в стольких других) странным, но и естественным, образом могут перепутаться, слиться с услугами, противоречащими шпионскому праву. Никогда не знаешь, до каких пор доходит предательство предателей. Насколько оно удается. И до какой степени, наоборот, само предательство, привычка, вкус к предательству просачиваются, проникают в кровь. Очевидно, что делается для предателей. Гораздо менее очевидно, что делается против них. Когда официально, формально идешь вместе с ними, в их рядах, то четко видишь, какую силу это им придает. И гораздо хуже виден нанесенный им ущерб.

Видно, что предательство всех, совершаемое вместе с ними, по их примеру, с ними заодно, оборачивается для них, становится настоящим предательством. Понятно, что оно и есть предательство. И наоборот, когда их якобы предают, вовсе не всегда известно, каков результат такого предательства, каковы его последствия. И чем оно является по сути.Однажды уступив, однажды сдавшись, уже не знаешь, как далеко в этом зайдешь.Во–вторых, и мне приятно сказать, что это — довод, принятый в порядочном обществе и извлеченный из старой морали: нет права предавать даже предателей. Никогда не было права предавать кого бы то ни было. А что касается предателей, то их надо побеждать, а не предавать.Сам Эрве, который столько бахвалился с тех пор, как это ему стало выгодно, будь–то месяцы тюрьмы или годы, сегодня это уже четыре года, все еще продолжающие играть в его пользу, Эрве, призванный говорить все и ничего не бояться, напротив, был прямо–таки самой осторожностью двуличной, если не сказать бретонской, в течение всего времени предъявления иска. Все было бы так просто, так откровенно, если бы он нам сказал прямо: Дамы и господа, граждане и гражданки, я прибыл из Санса. Вы видите во мне предателя. Того, каким, к сожалению, не был Дрейфус и являюсь я. Я хочу сделать то, чего, к несчастью, не сделал Дрейфус, я прибыл в Париж ради этого. Я нарочно прибыл из Санса, чтобы стать предателем. Я тот, кто отныне будет, говоря языком официальным, преподавать вам курс воинского предательства. До сих пор вы пребывали в заблуждении. Надо быть предателем, и именно предателем военным.Как говорили наши учителя, наши общие учителя, я поставил вопрос иначе.