Кукла и карлик. Христианство между ересью и бунтом

Это ли не позиция гедонистического Последнего Человека? Все дозволено, ты можешь наслаждаться всем, НО все лишено своей субстанции, которая делает это опасным. (Это также и революция Последнего Человека — «революция без революции»). Это ли не одна из двух версий афоризма Лакана, парафразирующего известное выражение Достоевского: «Если Бога нет, все запрещено».

(1) Бог мертв, мы живем во вселенной вседозволенности, ты должен стремиться к удовольствиям и счастью — но, чтобы вести жизнь, полную счастья и удовольствий, ты должен избегать опасных излишеств, поэтому все, что не лишено своей субстанции, запрещено;

(2) Если Бог мертв, Супер-Эго предписывает тебе наслаждаться, но всякое определенное удовольствие — это уже предательство безусловного удовольствия, поэтому оно должно быть запрещено.

Выход состоит в том, чтобы напрямую наслаждаться Вещью самой по себе: зачем возиться с кофе? Введи кофеин сразу в кровь! К чему чувственные удовольствия и возбуждение от внешней реальности? Прими наркотик, который воздействует непосредственно на мозг! А если Бог есть, то позволено все — тем, кто заявляет, что действует от имени Бога, как орудие его воли: очевидно, что прямая связь с Богом оправдывает нарушение любых «просто человеческих» ограничений и соображений (как в случае сталинизма, где ссылка на большого Другого исторической Необходимости оправдывает абсолютную жестокость).

В сегодняшнем гедонизме удовольствие соединено с принуждением — это уже не старомодная идея «точной пропорции» между удовольствием и принуждением, а своего рода псевдо-гегельянское совпадение противоположностей: действие и реакция на него должны совпадать, сам объект, наносящий вред, должен быть и лекарством от него. Отличным примером может служить популярное в США шоколадное слабительное, снабженное предписанием: «Страдаете от запоров? Ешьте больше этого шоколада!» — то есть ешьте тот продукт, который вызывает запоры. Разве это не странная вариация на тему: «Лишь то копье, что рану нанесло, ее способно исцелить» из оперы Вагнера «Парсифаль»? Гегемонию такой установки доказывает от противного тот факт, что настоящее неконтролируемое потребление (во всех его основных формах: наркотики, свободный секс, курение…) — это и есть главная опасность. Борьба с этой опасностью и есть одно из важнейших занятий современной «биополитики». Главный соперник — это «безопасный секс» — термин, заставляющий по достоинству оценить справедливость старой поговорки: «Заниматься сексом в презервативе — это то же самое, что принимать душ в плаще». Конечной целью здесь могло бы стать — вместе с кофе без кофеина — изобретение «опиума без опиума»: неудивительно, что марихуана столь популярна среди либералов, которые хотят легализовать ее, — она уже и ЕСТЬ своего рода «опиум без опиума».

В своей язвительной критике Вагнера Ницше определил декадентство композитора как совмещающее в себе аскетизм и непомерное болезненное возбуждение: возбуждение фальшивое, искусственное, болезненное, истерическое. А возникающее из этого сочетания чувство умиротворения тоже является фальшивым, сродни состоянию, достигаемому с помощью медицинских транквилизаторов. В этом, по мнению Ницше, и состоит вселенная «Парсифаля», сигнализирующая о капитуляции Вагнера перед христианством: мошенничество христианства заключается в том, что оно подкрепляет свое «официальное» послание о внутреннем покое и искуплении с помощью болезненного возбуждения, а именно с помощью фиксации на страдании искалеченного тела Христа. Само слово «страсть» здесь обнаруживает свою двусмысленность: страсть как страдание, страсть как страсть — словно единственное, что может вызывать страсть, так это нездоровое зрелище пассивного страдания… Безусловно, ключевой вопрос здесь: можно ли свести Павла к смеси болезненного возбуждения и аскетического самоотречения? Разве паалианское Агапе[41] не попытка разорвать круговую поруку закона и греха?И вообще говоря, каков статус чрезмерности, too-muchness (Эрик Сантнер) жизни по отношению к себе самой? Возникает ли эта чрезмерность только тогда, когда жизнь оборачивается против самой себя, чтобы актуализироваться под видом отвратительной немертвенности (undmdness) болезненной страсти? Или, если говорить в терминах Лакана: не создается ли преимущество jouissance над удовольствием исключительно благодаря тому перевороту, когда подавление желания становится желанием подавления, отречение от желания — желанием отречения и т. д.? Нужно решительно отвергнуть эту версию и заявить о своего рода примордиальной чрезмерности, или too-muchness, самой жизни: человеческая жизнь никогда не равна себе самой, быть «действительно живым» означает «быть больше, чем живым», а болезненное отречение от жизни — это не отречение от нее самой, а скорее отречение от ее чрезмерности. Тогда каким же образом связаны друг с другом две чрезмерности: чрезмерность, присущая самой жизни, и чрезмерность, вызываемая отречением от жизни? Не может ли быть так, что чрезмерность, вызываемая отречением от жизни, это своего рода «месть», возвращение чрезмерности, подавленной отречением от жизни?Чрезвычайное положение, совпадающее с нормальным состоянием, — это политическая формула для интересующей нас проблемы: в современной антитеррористической политике мы встречаем ту же смесь болезненного возбуждения и безмятежности. В начале 2003 года Департамент национальной безопасности, призванный подготовить граждан к террористической атаке, сделал обращение к населению США. «Официальная» цель этого обращения состояла в том, чтобы успокоить народ: все находится под контролем, просто выполняйте предписания и живите своей жизнью… Однако именно акцент на том, что нужно быть готовым к крупномасштабной атаке, вызвал напряжение: стремление удержать ситуацию под контролем негативным образом доказывало возможность Катастрофы. В действительности цель состояла в том, чтобы приучить население жить нормальной жизнью в условиях надвигающейся Катастрофы и тем самым ввести в некотором роде постоянное чрезвычайное положение (поскольку, не будем забывать, осенью 2002 года нам сообщили, что Война с Террором будет длиться несколько десятилетий, до конца нашей жизни). Различные уровни боевой готовности (красный, оранжевый…) следует понимать как государственную операцию по поддержанию необходимого уровня возбуждения. Именно посредством такого постоянного чрезвычайного положения, в котором нам предлагают УЧАСТВОВАТЬ на уровне нашей «готовности», власть наложила на нас свою руку.В фильме «Другие» (Алехандро Аменабар, 2001 год) Николь Кидман — молодая мать, живущая с двумя детьми в зловещем доме на острове Джерси, — в конце картины обнаруживает, что все они привидения: несколько лет назад она заду шила детей и застрелилась («незваные гости», время от времени нарушающие их спокойствие, суть НАСТОЯЩИЕ люди, потенциальные покупатели особняка). Единственный интересный эпизод слабой, напоминающей «Шестое чувство»[42] финальной сцены этого фильма — это причина, ПОЧЕМУ Кидман возвращается как призрак: она не может ДОПУСТИТЬ, что совершила поступок в духе Медеи, а существование в виде призрака (которое не знает, что оно привидение) сигнализирует о ее этическом компромиссе, о неготовности заглянуть в глаза страшной правде, лежащей в основе ее субъективности. Эта инверсия не просто симметрична: не призраки нарушают покой реальных людей, вмешиваясь в их жизнь, это реальные люди беспокоят привидения.Не напоминает ли это, перефразируя Павла, — что мы не живы в наших «реальных» жизнях? И в таком случае не преследует ли нас обещание реальной жизни в виде призрака? Мы сегодня похожи на анемичных греческих философов, которые комментировали слова Павла о Воскрешении с ироничным смехом. Единственный приемлемый в пределах этого горизонта Абсолют — отрицательный: абсолютное Зло, парадигматической фигурой которого является Холокост. Воспоминание о Холокосте служит предупреждением о том, каким бывает конечный результат подчинения Жизни некой высшей Цели.Человеческую вселенную характеризуют сложные отношения между живыми и мертвыми: как писал об убийстве первобытного отца Фрейд, убиенный возвращается еще более могущественным, чем когда-либо, в виде «виртуальной» символической власти. Что здесь представляется жутким (uncanny), так это разрыв, который обнаруживается благодаря редупликации жизни и смерти в символической среде вследствие несовпадения двух окружностей: мы имеем людей, которые еще живы, хотя в символическом смысле уже мертвы, а также людей, которые уже мертвы, хотя в символическом смысле еще живы. Таким образом, двойной смысл слова «дух» (spirit) (если мы отбросим алкогольные ассоциации) — «чистая» духовность и призрачность — нам конструктивно необходим: не существует (чистой) духовности без ее непристойного дополнения — духов, их призрачной псевдо-материальности, «живых мертвецов». Здесь очень важна категория «нежити»: это не мертвые и не живые, которые продолжают преследовать нас. Фундаментальная проблема — это как предотвратить возвращение мертвых, как должным образом успокоить их.Трудно удержаться от соблазна и не соорудить шуточную гегелевскую триаду: живой организм вначале отрицается своей смертью (когда живой организм умирает); затем более решительно, на этапе абсолютного отрицания — чем-то, что всегда и уже было мертво (неодушевленный предмет, камень), наконец, на этапе «отрицания отрицания» возникает пародийный синтез в виде призрака «живого мертвеца», НЕЖИТИ, призрачного существа, которое в своей смерти, будучи мертвым, продолжает жить. Или, если вспомнить семиотический квадрат Греймаса: главная противоположность — между живым и мертвым (как неодушевленным, никогда не жившим); а затем к этой паре добавляется пара мертвого (как более не живого) и нежити (как живого после его смерти).