Драма Иова

2. ПРОИСХОЖДЕНИЕ МЫШЛЕНИЯ ИЗ СТРАДАНИЯ

Страдание обладает удивительной пробуждающей силой. K. Jaspers замечает, что если бы было только счастье существования, то возможная экзистенция осталась бы дремлющей[33]. Иначе говоря, если бы человек постоянно жил счастливо, то возможности его бытия не раскрылись бы, ибо они никогда не пробудились бы к подлинному существованию. Jaspers замечает, что счастье делает человека пустым и этим своим пустым влиянием оно намеревается разрушить подлинное бытие. Если страдание, по утверждению Jaspers’а, уничтожает физическое существование, то счастье угрожает самому нашему бытию[34]. Оно убаюкивает человека тем, что не сохраняется. Оно, как и апостолы на горе Фавор, пытается сделать вечными мгновенные проблески, не замечая, что эти мгновения в нашем существовании должны пройти и что именно потому мы их и ценим, что не можем их удержать. Сила счастья испытывается только тогда, когда оно разбивается. Неразбитое и кажущееся неразбиваемым счастье увлекает нас в повседневность и затеривает в мире.

Между тем страдание как раз выбрасывает нас из этой повседневности. Когда человек счастлив, он предполагает, что мир и его выражение — повседневность — есть подлинное пространство его существования. Страдание, разрушая это пространство, зовет человека куда-то в другое место. Оно показывает, что пропадание в мире не есть основное назначение бытия человека: напротив, оно — неподлинное состояние человека, заслоняющее подлинное, то, которое как раз и проявляет страдание. Страдание свидетель того, что человек есть в мире, но что он не от мира, если для определения этого парадоксального положения человека мы воспользуемся словами самого Христа, сказанными Им накануне своей муки. Человек есть в мире, чтобы раскрыть себя через столкновение с сопротивлением мира. В этом отношении существование в мире для человека является условием и полем осуществления самого себя. Но человек есть не от мира, ибо он бывает в себе и для себя. Мир для него только условие и поле его деятельности, но никогда не источник его существования и смысла. Таким образом, если человек, переживая долгий период счастья, успевает забыть эту свою независимость и начинает быть так, словно он от мира, страдание выводит его из этого забвения и указывает на подлинное его состояние. В этом отношении страдание есть пробудитель пропавшего бытия. Оно, словно будильник, звонит только тогда, когда мы особенно глубоко погружены в сон мирского своего существования, тогда оно и выбрасывает нас из нашей теплой постели. Мы вскакиваем немного испугавшись и в первые мгновения не можем разобраться в своем новом положении. Однако несколько позже мы осматриваемся и начинаем быть по-другому, нежели во время дремоты. Мы пробуждаемся из тишины онтического сна. Мы начинаем говорить, но уже совершенно другие, новые слова, не те, которые мы произносили сквозь дремоту. Тогда мы лишь лепетали. Теперь мы заговорили всем своим бытием.

Автор книги Иова понял этот пробуждающий смысл страдания и потому позволил Иову заговорить первым. Его друзья, пришедшие его утешить и молчавшие целую неделю, пришли в изумление, когда этот всегда такой тихий человечек вдруг заговорил, заговорил резко, бунтуя, бросая упреки всей структуре бытия и даже самому Богу. Первая речь Иова, которая в дальнейшем привела к широкому и резкому спору, не была вызвана утешениями друзей. Тогда друзья Иова еще не произнесли ни слова. Они только сидели и молчали. Иов заговорил сам из себя. Он заговорил из своего страдания. Страдание зачеркнуло все, что связывало его с миром. Черепицей Иов словно соскоблил с себя всю повседневность и поднялся к новому существованию. И вот перед лицом этого нового существования его дух пробудился и сказал свое слово.

Откуда страдание черпает свою пробуждающую силу? Каким образом оно пробуждает человека из дремоты бытия? Ведь страдание есть зло, следовательно, оно негативно. Позитивного содержания в нем нет. Так каким же образом оно выбрасывает нас из повседневности? Каким образом оно обрезает те нити, которыми мы вплетены в вещное существование мира?

Не чем другим, как только своей негативностью. Что произошло с Иовом, когда он попал в страдание? Послушаем его самого: «О, если бы я был, как в прежние месяцы, как в те дни, когда Бог хранил меня, Когда светильник Его светил над головою моею, и я при свете Его ходил среди тьмы; Как был я во дни молодости моей, когда милость Божия была над шатром моим» (29, 2–4). А теперь — «И ныне изливается душа моя во мне дни скорби объяли меня. Ночью ноют во мне кости мои, и жилы мои не имеют покоя» (30, 16–17). «Redactus sum in nihilum» (30, 15)[35], — так переводит жалобу Иова текст Vulgat’ы[36], характеризуя этим совершенно новое положение Иова в страдании. Только ли это психологическое переживание? Разве дни расцвета Иова имели тот же самый смысл, что и теперешние дни бедствий?

Современная экзистенциальная философия страдание называет одной изпограничных ситуаций существования человека. Некоторые ситуации, такие как смерть, страдание, вина, называются пограничными потому, что они выражают окраину или границу человеческого существования, за которой, по Jaspers’у, мы в своем существовании ничего не видим; они словно некая стена, о которую мы ударяемся и проигрываем[37]. Однако, несмотря на их непроницаемость, эти пограничные ситуации тесно срослись с бытием человека. Они конкретно выявляют именно то, как человек экзистирует. Пограничные ситуации — это конкретность человеческого состояния. Человек, который возникает и погибает, всегда находится перед лицом небытия[38]. По справедливому замечанию W. Rehmo, небытие грозит этому миру с самого начала[39]. Более того, небытие вплетено в наше бытие. M. Heidegger говорит, что небытие проявляет страх. Он утверждает, что в страхе бытие в своей целостности делается ломким[40]. И мы пугаемся именно этой хрупкости. Мы начинаем чувствовать, что бытие словно выскальзывает из рук, что совокупность существ, включая и нас самих, выявляет перед нами свою возможность не быть[41]. Ощущение того, чтомы можем не быть, что все может не быть, составляет сущность страха и вместе оно есть дыхание холода небытия из потустороннего. Вне сомнения, этот холод мы испытываем только в редкие мгновения. Поэтому страх, который метафизически должен быть постоянным нашим спутником, на самом деле редкий гость нашей экзистенции, ибо повседневность, затерявшая нас в мире, не позволяет нам ощутить ломкости бытия, прикрывая ее внешним постоянством вещей. Однако в пограничных ситуациях[42], когда уже разрушились завесы повседневности, эта ломкость как раз и предстает во всем своем ужасе. Поэтому и страх здесь уже не мгновение, но постоянное состояние. В пограничных ситуациях мы бываем боясь, ибо во время этих ситуаций бытие человека приближается к своей черте и, образно говоря, находится перед небытием с глазу на глаз. Если мы все время ходили по краю бездны небытия, то в час пограничных ситуаций мы вступаем на самый ее порог. Ломкость бытия здесь становится совершенно конкретным нашим собственным опытом. Та стена, о которой говорит Jaspers, бросает четкую тень на наше существование, и эта тень есть тень небытия. В пограничных ситуациях покрывается мраком не какой-нибудь теоретический вопрос, но само наше существование. Мы клонимся в небытие, мы начинаем быть меньше, меньше не в математическом смысле, но в онтологическом.Это происходит с человеком во всех пограничных ситуациях, это же происходит с ним и в страдании. Jaspers говорит, что страдание есть сужение существования, уничтожение части; за каждым страданием стоит смерть[43]. Настигнутый страданием Иов жалуется именно на эту суженность своего бытия. «Когда еще Вседержитель был со мною, и дети мои вокруг меня, Когда пути мои обливались молоком, и скала источала для меня ручьи елея! Когда я выходил к воротам города, и на площади ставил седалище свое, — Юноши, увидев меня, прятались, а старцы вставали и стояли Князья удерживались от речи, и персты полагали на уста свои; ... Я облекался в правду, и суд мой одевал меня, как мантия и увясло. Я был глазами слепому и ногами хромому; Отцом был я для нищих, и тяжбу, которой я не знал, разбирал внимательно... И говорил я: “в гнезде моем скончаюсь, и дни мои будут многи, как песок” (29, 4–18). К сожалению, страдание все это уничтожило. Иов утратил предметы, которые окружали и удовлетворяли его; утратил среду, в которой осуществлял справедливость; потерял детей, которые должны были закрыть ему глаза. Вне сомнения, все эти вещи были связями с миром и повседневностью. Но, с другой стороны, они были и тем полем, на котором развертывалось бытие Иова; они были объектами, сталкиваясь с которыми Иов осуществлял самого себя. Когда все они были утрачены, экзистенция сосредоточилась на самой себе, но вместе с тем оскудела и измельчилась. Она была выброшена из повседневности, но вместе оторвана и от своих возможностей. Поэтому печаль Иова совершенно обоснована, когда он вспоминает прошедшие дни расцвета и сожалеет о них, сожалея в сущности о полноте экзистенции, которую уничтожило страдание. Страдание приводит к тому, что мы начинаем быть не только не от мира, но и не в мире. Оно изгоняет нас за город, поселяет на груде отбросов и превращает нас в «посмешище» для народа (17, 6). Мы становимся братьями шакалов и друзьями страусов (30, 29). Страдание суживает наше существование, уничтожая ту его часть, которая, хотя и не от мира, но все же может раскрыться и осуществиться только в мире. За страданием мы ощущаем стоящую смерть. В ситуации страдания мы ощущаем на себе холод дыхания небытия. «Так, я знаю, что Ты приведешь меня к смерти, — упрекает Иов Бога, — и в дом собрания всех живущих» (30, 23).Но именно этим сужением нашего бытия, частичным его уничтожением, установлением его перед лицом смерти, следовательно, перед лицом физического небытия, страдание сотрясает наше бытие и пробуждает его от дремоты. Достигнув своей границы, наше бытие пугается, увидев под своими ногами раскрывшееся небытие. Оно вскакивает, словно ото сна, и видит, что прежние формы разрушены, что его полнота, которой оно обладало в мире, погибла; что ему осталось очень немногое, ибо почти все утрачено. Тогда оно сосредоточивается и начинает говорить. Оно решается бороться за свое существование, вести основательную и серьезную борьбу, ибо это борьба с небытием. Поэтому, хотя страдание по существу негативно, хотя оно и не имеет позитивного содержания, но именно этой своей негативностью оно пробуждает нас из дремоты бытия. Подведя нас к черте нашего бытия, оно вынуждает нас отскочить назад. В страдании наше существование становится почти осязаемым, ибо мы начинаем его искать во тьме небытия. Поэтому переживание, что мы еще есть, становится очень интенсивным. Мы концентрируемся на себе, сосредоточиваем все свои еще оставшиеся силы только на одном своем Я и жаждем быть. Более того, в страдании мы решаемся быть; мы решаемся защищаться от этого дышащего холодом небытия. В этом смысле страдание и обладает пробуждающей силой. В этом смысле оно и выбрасывает нас, словно будильник, из теплой постели повседневности, дабы мы вступили в жесткую борьбу за самих себя. Вот почему не один, настигнутый страданием человек, который прежде был вял и избалован, становится героем или святым. Вот почему и Иов, прежде тихий и богобоязненный, когда его коснулось страдание, выпрямляется и говорит свое слово, часто жесткое и горькое, но каждый раз поднимающееся из самих глубин его потрясенного бытия.И здесь мы сталкиваемся с заботой, которая составляет самое широкое и самое постоянное настроение человеческого бытия. Желая понять, что такое забота в своей глубинной сущности, необходимо вспомнить событие, происшедшее с Марфой и Марией, о котором повествует Евангелие от Луки. «В продолжение пути их, пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой; У ней была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слово Его. Марфа же заботилась о большом угощении, и подошедши сказала: Господи! или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне». Господь сказал ей в ответ: «Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом. А одно только нужно. Мария избрала благую часть, которая не отнимется от нее» (Лука 10, 38–42). В этом повествовании мы чувствуем две заботы, которые сущностно различаются:Марфы, которая заботится о том, как лучше принять посетившего их Спасителя, и Марии, которая заботится о том, как лучше понять себя, применив к себе слова Спасителя. Отношение Марфы и отношение Марии к Христу неодинаково, поэтому и заботы у них неодинаковы. Для Марфы Христос Гость, своим посещением оказавший честь ее дому. Поэтому ее забота — услужить Гостю, ибо он скоро уйдет. Для Марии Христос — Учитель, словом своим указывающий путь ее бытию и раскрывающий смысл этого бытия. Физически он и для нее тоже скоро уйдет. Но словом своим он останется в Марии вечно. Поэтому забота Марфы сосредоточивается на внешних вещах: она заботится о многом и остается на исчезающей поверхности своей экзистенции. Между тем забота Марии сосредоточивается на ядре ее собственной экзистенции: слушая Божественного Учителя, она хочет познать самое себя; она заботится только об одном, а именно — о себе, о своей сущности и о смысле. Поэтому эта забота не отнимется у нее, ибо однажды увиденный смысл бытия будет сопровождать ее всю жизнь и станет основой ее существования. Забота Марфы повседневная, Марии — экзистенциальная.Страдание, выбрасывая человека из повседневности, тем самым выбрасывает его из озабоченности многим и возвращает его в заботу о том «unum necessarium»[44], чем как раз и является наше бытие. Страдание посадило человека у ног Учителя, чтобы он услышал, что он есть сам в себе и для чего он есть. Здесь состояние Марфы переходит в состояние Марии. Живя счастливой жизнью, Иов тоже был погружен в состояние Марфы. Он заботился о многом: он вершил суд, давал советы, помогал несчастным, приносил жертвы за своих детей, принимал путников, присматривал за своими стадами, управлял своими слугами и детьми. Это были добрые и нужные дела. Но того «одного необходимого» ему не доставало: забота Иова не достигала его глубин и не была сосредоточена на его бытии. Это произошло только во время страдания. Почему заговорил Иов? Потому, что он озаботился быть. Прежде он тоже ходил по краю небытия. Но повседневность, словно густой туман, скрывала от него эту границу: он не чувствовал угрозы небытия. Между тем страдание, словно высоко поднявшееся солнце, рассеяло туман повседневности, и Иов увидел, что он стоит у бездны небытия. Тогда он озаботился, но уже не тем многим, но одним единственным — он озаботился своим существованием. Страдание открыло перед ним лучшую часть, которая не отнимется от него, как вся эта повседневная забота, которая исчезла вместе со своими гибнущими объектами. Забота, рожденная страданием, уже не является повседневной. Она экзистенциальна. Ибо она возникает из опасности, грозящей нашей экзистенции, и сосредоточивается на экзистенции. Она указывает, что человек есть существо, которое озабочено быть. Выделяясь среди других тем, что он знает, что он есть[45], человек тем самым заботится о том, чтобы он был. Он заботится о том, чтобы этот удивительный опыт существования не остался бы всего лишь теорией, утверждающей, будто бычто-то бывает, но чтобы этот опыт превратился бы в познание моего собственного существования; чтобы я сам был объектом сознания моего бытия. Поэтому забота, понятая в экзистенциальном смысле Марии, связана с самим человеческим бытием: она для него вещь онтологическая. Повседневность может его извратить и сделать поверхностным. Однако в своей сущности оно всегда есть озабоченность быть в самом глубоком и самом высоком смысле этого слова. И когда пограничные ситуации, в особенности страдание, ставят нас перед лицом небытия, тогда и пробуждается требовательная забота. Забота есть состояние человека перед лицом небытия. Она необычайно ярко показывает, что бытие человека само себя не держит, что оно не стоит на себе, как на незыблемой основе, что его надо постоянно строить и заботиться о том, чтобы это строение не рухнуло. Забота есть состояние случайного существа. Человек бывает, заботясь, потому что он может и не быть. Бог не заботится, ибо небытие абсолютно не угрожает Его бытию. Между тем человек, переживающий себя как постоянно преходящего, опутан заботой, чтобы быть. Забота толкает человека хвататься за созидательные акты, дабы сохранить свое бытие и восстановить его, если оно иногда начинает клониться к небытию. Потому Мария и села у ног Спасителя и слушала Его слова. Раскрытие своего духа здесь было тем созидательным актом, который укреплял бытие Марии. Именно потому заговорил и Иов. Мария открыла свое бытие для божественного Слова. Иов захотел родить свое слово. И хотя эти акты Марии и Иова очень разные, однако в их основе кроется одна и та же онтологическая забота, как желание человека всегда быть сохранным в своем существовании.Основным созидательным актом, когда человек поворачивается к своему бытию и пытается защитить его от небытия, является Мышление. Настигнутый страданием Иов озаботился своим бытием и потому заговорил. «Не буду же я удерживать уст моих; буду говорить в стеснении духа моего; буду жаловаться в горести души моей» (7, 11). Это стеснение духа Иова, обнаружение себя на границе существования и есть источник его желания говорить. Он видит, что его бытие кончается и поэтому хочет говорить: «Кто в состоянии оспорить меня? Ибо я скоро умолкну и испущу дух» (13, 19). Он не хочет умереть в молчании. Он хочет высказать все, что в нем пробудило страдание. Однако чем же является все это говорение Иова, если не осмыслением собственного бытия? Что такое все его речи, если не широкая постановка одного-единственного вопроса человека? Слова, которые Иов обращает к Богу или к своим друзьям, являются лишь изложением его мыслей. Это только говорение вслух того, что поднимается в его душе. Желание говорить для Иова есть желание мыслить. Мышление становится конкретным выражением озабоченности своим бытием. Экзистенциальная забота заговорила постановкой вопроса бытия. И это необычайно удивительно! Почему забота выражается мышлением? Почему перед лицом небытия человек начинает мыслить? Страдание пробуждает бытие человека, и это пробудившееся его бытие вдруг начинает мыслить не о каком-то постороннем предмете, но о себе самом, которого настигло страдание и привело к границе существования. Так какая же связь между человеческим существованием и мышлением? Чего хочет добиться человек своим мышлением? Таким образом, здесь у нас и возникает проблема смысла мышления в экзистенции человека.Озаботившись своим бытием, человек начинает мыслить потому, что этим актом он хочет рассеять мрак небытия, который окружает его в страдании. Омраченность, вызванная пограничными ситуациями, не есть логическаянеопределенность какой-то проблемы. Это онтологическая омраченность. Это мрак в самом нашем бытии, тьма, которая возникает от приближенности к границе нашего существования. Тот светильник Господа, который светил над головой Иова и который вел его через тьму — символ полноты бытия; символ причастности человека к Абсолютному Бытию, которое своим светом озаряет наш путь — не в мире, но в самом бытии. В страдании этот светильник пригашен, ибо Господь отвел свою руку. Человек словно выпал из Абсолютного Бытия и тем самым попал во тьму. Поэтому он и начинает мыслить, дабы преодолеть эту тьму. Мышлением он пытается заново отстроить свое оскудевшее бытие, заново его восполнить в себе и подняться над окружившим его и угрожающим ему небытием. Поэтому мышление есть борьба с небытием в нашей собственной экзистенции. Оно есть работа по построению бытия человека[46]. Мысля, мы пытаемся из имеющегося внутри нас хаоса построить наше новое бытие. Мы пытаемся сотворить себя. Иов хочет говорить, следовательно, он хочет мыслить, не для того, чтобы психологически облегчить свою боль, но для того, чтобы заново обосновать свое умаленное бытие. Его слово должно рассеять мрак небытия. Он хочет быть факелом, который зажжет погашенный светильник, дабы он осветил его в самом его существовании. Как из божественного изначального fiat оразовался внешний мир, так и из речей Иова должен образоваться его новый личный, собственный космос. Как Бог словом своим сотворил мир, так и человек своим мыслящим словом пытается сотворить себя сам. Из умаления бытия, в которое человека толкают пограничные ситуации, он своим мышлением пытается выкарабкаться в полноту бытия. Таким образом, мышление в глубинном смысле есть человеческийfiat.