Григорий Саввич Сковорода. Жизнь и учение

Человек есть микрокосм. В таком случае ничего познавать человек не может иначе кзкчерез себя. Познание «вообще», это все равно что генералы «вообще» у Тентетникова. Познавать вне себя и отвлеченно от себя человек не может. Самая задача познания нечеловеческого есть задача совершенно вздорная и нелепая. Всякое познание в существе и в основе своей есть самопознание. «Если хотим измерить небо, землю, моря, должны, Во первых, измерить самих себя с Павлом собственною нашеюмерою. А если наше внутри нас, меры не сыщем, то чем измерить можем… Может ли сыскать меру, не уразумев, что ли есть мера? Можем ли мерить, не видя земли? Можем ли видеть, не видя головы ее? Можем ли усмотреть голову и силу ее, не сыскав и не уразумев свою в самом себе? Голова головою и сила понимается силою». «Кто может узнать план в земных и небесных пространных материалах, прилепившихся к вечной своей симметрии, есш прежде не мог его усмотреть в ничтожной плоти своей? Сим планом все на все создано или слеплено. И ничто держаться не может без него. Он всему материалу цепь и веревка. Он есть рука десная, перст, содержащий всю персть и пядь Божию, всю тлень измерившая и самый ничтожный наш состав… Что может обширнее разлиться, как мысли? О сердце! Бездна всех вод и небес ширшая!.. Коль ты глубока! Все объемлешь и содержишь, а тебя ничто не вмещает». «Человек есть маленький мирокитактрудно силу его узнать, как тяжело во всемирной машине начало сыскать». Больше того. «Один труд., познать себе и уразуметь Бога. Ведь истинный человек и Бог есть тожде». Таким образом, самопознание становится для Сковороды центральным вопросом.

Но самопознание имеет не только теоретикопознавательную сторону, но и моральнопрактическую. В самопознании раскрывается та истина о человеке (а значит, и обо всей жизни), что сущность его отнюдь не исчерпывается одной интеллектуальной стороной; существо человека в его сердце, в его воле; и Сковорода исповедует самый решительный волюнтаризм. Не бытие для познания, а познание для бытия. Человек познает не для того, чтобы знать, а для того, чтобы истинно быть. «Не измерив себя прежде, что пользы знать меру в прочих тварях?»5 «Сердце твое есть голова внешностей твоих. А когда голова, то сам ты есть твое сердце. Но если не приблизишься и не сопряжешься с тем, кой есть твоей голове головою, то останешься мертвою тенью и трупом». «Глубокое сердце, одному только Богу познаваемое, не иное что есть, как мыслей наших неограниченная бездна, просто сказать, душа, то есть истое существо и сущая иста, и самая эссенция, и зерно наше, и сила, в которой единственно состоит родная жизнь и живот наш, а без нее мертвая тень есьмы… Коль несравненная тщета потерять себя самого, хотя бы кто завладел всеми Коперниковыми мирами». «Брось тень; спеши к истине. Оставь физические сказки беззубым младенцам». «Не добиваюсь я знать, как и когда Моисей разделил жезлом море в великом сем мире, в истории, а поучаюсь, как бы мне в малом мире, в сердце, разделять смесь склонностей, природы растленные и непорочные и провести волю мою непотопленно по пути житейского быгамя». Ате, которые забывают волю и бытие, для Сковороды суть «некие без центра живущие, будто без гавани плывущие».

Отсюда с неизбежностью вытекает критическое отношение к какому бы то ни было отвлеченному, оторванному от жизни знанию. То знание, которое не увеличивает ценность жизни и не подымает качество бытия, есть знание вздорное и бесполезное. В глубочайшем отрицании такого бесполезного знания Сковорода не останавливается и перед наукой. Через сто лет Толстой, высказывая свой протест против науки, ничего принципиального не прибавил к тому, что было давно и с силой сказано Сковородой.

«Мы в посторонних околичностях чересчур любопытны, рачительны и проницательны: измерили море, землю, воздух, небеса и беспокоили брюхо земное ради металлов, размежевали планеты, доискались в луне гор, рек, городов, нашли закомплектных миров неисчетное множество, строим непонятные машины, засыпаем бездны, вопящаем и привлекаем стремления водные, что денно новые опыты и дикие изображения. Боже мой! Чего мы не умеем! Чего не можем! Но то горе, что при всем том кажется, чегось великого недостает. Нет того, чего и сказать не умеем: одно только знаем, что недостает чегось, а что оно такое, не понимаем. Похожи на бессловесного младенца: он только плачет, не в силах ни знать, ни сказать, в чем его нужда, одну досаду чувствует. Сие явное души нашей неудовольствие не может ли нам дать догадаться, что все сии науки не могутмыслей наших насытить? Бездна душевная, видишь, оными не наполняется. Пожерли мы бесчисленное множество обращающихся (как на Английских колокольнях часов) систем с планетами, а планет с горами, морями и городами, да однако ж алчем; не утоляется, а рождается наша жажда. Математика, медицина, физика, механика, музыка с своими буими сестрами, чем изобильнее их вкушаем, тем пуще палит сердце наше голод и жажда, а грубая наша остолбенел ость не может догадаться, что все они суть служанки при госпоже и хвост при своей голове, без которой весь тулуп не действителен». Истинная госпожа наук — жизнь. Если они ей не служат, они никуда не годны. Не жизнь для науки, а наука для жизни, и не просто для жизни, а для жизни истинной, духовной, той, которая имеет вечную ценность и метафизическую сущность.

«Ах, человек! — восклицает Сковорода в другом месте. — Если червонеет запад солнечный, пророчествуем, что завтрашний день воссияет чистый, а если зарумянится восток, стужа и непогода будет сегодня, все говорим, и бывает так.

И Сковорода ясно указывает глубокую основу такого резкого своего отрицания. «Я наук не хулю и самое последнее ремесло хвалю; одно то хулы достойно, что на их надеясь, пренебрегаем верховнейшую науку, до которой всякому веку, стране и статьи, полу и возрасту для того отворена дверь, что счастие всем без выбора есть нужное, чего кроме ее ни о какой науки сказать не можно. Науки же, вышедшие из повиновения верховнейшей госпоже, приносят только вред и мучения. «Что не сытее, беспокойнее и вреднее, как человеческое сердив, симирабынями без своей начальницы вооруженное? Чего ж оно не дерзает предпринять? Дух несытости женет, наряд способствует стремиться за склонностью, как корабльколяска без управителя, без совета, предвидения и удовольствия, взалкавши яко пес, с ропотом вечно глотая прах и пепел гибнущий». Служанки должны вернуться на свое место, а истинная госпожа на свое. Госпожа же истинная есть жизненная школа Христовой философии. «В ней обучается род человеческий сродного себе счастия, и сие то есть кафолическая, то есть всеродная наука». Эта наука поистине универсальна, не ограниченна ни вовремени, ни в пространстве. «Языческие кумирницы или капища суть тоже храмы Христового учения и школы: в них и на них написано было премудрейшее и всеблаженнейшее слово сие: позсе ге хрзшп». Следуя великим отцам Церкви, питавшим его мысль, Сковорода христианство, т. е. кафолическую свою науку, понимает как космический факт, а потому, например, язычник Платон для него самый настоящий и подлинный боговидец.

Итак, не многие частные науки, т. е. «рабыни», должны быть предметом культа у человечества, а сама госпожа единая и кафолическая — всеродная наука. Она учит самопознанию, а вне самопознания для человека нет выхода ни в теоретикопознавательном отношении, ни в моральнопрактическом.

Посмотрим же, что представляет из себя кафолическая наука Сковороды.III. HIEROGLIPHICA, ЕМВLЕМАТА, SУМВОLАЗаменяя культ отдельных и частных наук служением единой и царственной кафолической науке или же, употребляя другое выражение Сковороды, «блаженнейшей христианской философии», Сковорода отнюдь не ограничивался, как поступали многие философы, одним переименованием, пустой заменой одного термина другим. Наоборот, с новым именем Сковорода вносит совершенно новое содержание, которое коренным образом отличается от содержания старого. И это новое содержание есть в значительной мере творческое создание самого Сковороды. Говорю «в значительной мере», потому что отчасти это новое для XVIII века содержание есть рецепция античных и патриотических представлений. Но и самая рецепция эта через десятки столетий не может не быть признана творческим делом. Все замечательные революционные нововведения Сковороды можно охарактеризовать одной фразой: он сознательно вернул серьезное значение символу и сделал символ одной из центральных категорий своего философствования. Внимательного читателя в сочинениях Сковороды поистине изумляет изобилие образов, эмблем, символов. Но еще более поразительно то, что эти образы и символы у него нанизываются не на рассудочную основу мировоззрения, а имеют совершенно самостоятельный, ни от чего другого не зависящий смысл, и если в мировоззрении его есть рационалистические ляписы, то они показывают только, что, начав замечательное нововведение, Сковорода не мог один его завершить и иногда ниспадал с основной своей точки зрения. В общем же рассудочные моменты него подчинены принципу символическому, а не обратно. В этом он коренным образом отличается от Д. Бруно, которому некоторые хотели бы уподобить Сковороду. Хаотическая и лишенная художественной чуткости фантазия переполняла мышление Д. Бруно образами и кстати, и некстати. Но все образы Д. Бруно вертятся на рассудочной оси. Их всегда нужно расшифровывать рационалистически, переводить на язык рассудка. Без перевода они не имеют смысла и правды. Поэтому вся картинность и цветистость сочинений Бруно в существе своем риторична, т. е. метафизически лжива и неправдива. Поэтому Спиноза в сравнении с Бруно есть шаг вперед. Многое из того, что Бруно не может сказать отчетливо и ясно, говорит Спиноза в изумительно чистой форме.У Сковороды же, как у Платона, язык символов имеет самодовлеющее значение. Ни на какой другой язык его перевести нельзя. Этим языком он говорит не потому, что он не владеет языком рассудка, а потому, что никаким другим языком, кроме языка символов, невозможно выразить то, что он хочет сказать. И это вытекает с логической необходимостью из основной точки зрения Сковороды, из его антропологизма. В. ЭрнРассудок оперирует языком схем и понятий. Всякая схема и всякое понятие неконкретны. Отвлекаясь оттого живого, полнозвучного и полнокрасочного впечатления, которое человек имеет от жизни во внутреннем опыте, рассудок гасит в отвлеченности внутренний характер впечатления и старается подыскать ему какой‑нибудь внешний выразитель и закрепляет его в понятии или схеме. Как искусственная абстракция, понятие и схема меоничны и призрачны, потому что им не соответствует никакого бытия, ибо всякое бытие может быть дано лишь во внутреннем опыте, так как абсолютно внешнее бытие, как показано давно философской критикой, есть понятие абсолютно бессмысленное. Его, если мы хотим истолковать Вселенную в терминах живого и конкретного внутреннего опыта человечества а в этом и состоит точка зрения антропологическая — мы должны отбросить схематический язык рассудка. Если схема, продукт анализа и отвлечения, дробит и искажает цельность внутреннего опыта, то символ, синтетический и конкретный по своей внутренней природе, никакого разложения во внутренний опыт внести не может. Цельность и многозначительность живого опыта неискаженно живет в символе, и потому символ есть натуральный язык всякой внутренней мысли, вырастающей из конкретного жизненного опыта. Чтобы истолковать весь мир антропологически, т. е. человеком и в человеке, необходимо реалистически понять символ и придать исключительное метафизическое значение внутреннему языку человеческих образов. Вот отчего с неизбежностью связывается с антропологической точкой зрения символизм.Уже цитированные слова Сковороды получают новый смысл: «Если хотим измерить небо, землю и моря, должны, Во первых, измерить самих себя собственною нашею мерою. А если нашей внутри нас меры не сыщем, то чем измерить можем?1» Та мера, которой хотим мы мерить небо и землю, т. е. совокупность нашего внешнего опыта, должна быть собственною нашею мерою, взятою из внутреннего нашего опыта. И она не может уже быть относительной. Ибо относительной мерой ничего с достоверностью мерить нельзя. Мера должна быть внутренне абсолютной, т. е. в себе замкнутой, цельной. И она должна быть всецело собственностью нашей, т. е. насквозь внутренней, во всех частях своих доступной нашему внутреннему опыту. Но это и будет символ.