Подробнее сообщается об этом в «Успении Св. Кирилла» (о времени создания этого текста см. теперь Флоря 1986:101):

послани же быше от захаріе [от Хозарія] кнеза. гагань къ Михаилу царю; имуще человека иже наставить техъ на православную веру. понеже и еще имъ не суще христіаномь. нападаху на нихъ сарацини и евpеие [27], привести ихъ на свою нечестивую ересь, царь же Михаилъ после Костантина Философа с братомъ его Мефодіемь. они же дошедше до Херсона [28], научистисе ту жидовьской беседе и книгамь, на осмь честіи граматикію преложивь. и обреть ту самаренина, и самаренскые книгы. и на молитву възложивь себе и от Бога разумь воспріемь. и чести начеть книгы тые и крести того и сына его [29]… и вълезшу въ корабь, и путу се еть хазарска… и дошедшу же до кнеза хазарскаго гагана. и ту собравшесь срацине и евреие, съ філософомъ, многую пру сотворше. філософъ же съ братомь си Мефодіемь. обличи злочестивую ихъ ересь, и низложи ихъ. гагганъ же видевь філософа обличивша ихъ ересь, и вьзопи веліемь гласомь. се вижду філософа Божіею помощіу, грьдиню жидовскую на землю низврьгоша. в срацинскую на онь поль рекы преврьже. Констадин же філософь, научивъ все люди, и гаггана православной вере. и крести гаггана и съ велмужь. и инехъ мнозехъ.

Ср., наконец, «Паннонское Житие Мефодия»:

Приключьшю же ся времени такому, и посла царь по философа, брата его, въ казары, да поять и съ собою на помощь. бяху бо тамо жидове христіаньскую веру велми хуляще. онъ же рекъ: яко готовъ есмь за христіаньскую веру умрети. и неослюша ся, но шедъ служи яко рабъ меншю брату, повиннуя ся ему сіиже молитвою, а философъ словесы преможетъ я, и посрамисте… (4).

По–видимому, главным предметом спора Константина Философа с иудеями был вопрос о Св. Троице [30] (к самому спору–диспуту см. Panzer 1968 и др.). Во всяком случае он обозначился уже за совместной трапезой при обмене тостами, когда на призыв хазарского кагана пить «во имя Бога, создавшего всю тварь» Константин предложил в ответ свое — пить «во имя Бога единого и Слова Его, которым небеса утверждены, и Животворящего Духа, которым содержится вся сила созданной твари» («Житие Константина», XIV: 14–16). Некоторые вторичные и третичные источники, предполагающие, что существовало нечто вроде отчета о дебатах, составленного на греческом языке Константином (и позже переведенного на славянский язык Мефодием) и предназначенного для патриарха, иллюстрируют «всю словесную силу благодати, обитавшей в нем (Константине) и попалившей жгучим пламенем противников» конкретными примерами диалектической находчивости Константина Философа [31], но поскольку никаких достоверных свидетельств на этот счет не сохранилось, о предмете спора можно только строить предположения, хотя, видимо, и очень правдоподобные [32].Значение Константина Философа для темы Semito–Slavica не будет выяснено до конца, если не упомянуть о его сирийских связях. Речь идет не только о том месте «Солунекой легенды», где рассказывается о богоизбрании Кирилла как просветителя славян («беше житіе мое въ Кадокіи и ученіе мое въ Дамасце и въ единъ день стахъ въ церькви великой патриархи илексендрии и бысть глас мне из алтара глаголе, кыриле, кыриле, иди въ землю пространу, и въ языки словинскые се рекше бльгаре, тебе бо рече Господь уверить ихъ и законъ дати имъ… и видехъ голуба глаголющи, въ устехъ ношаше зборькъ сьчицискокине соугуль свезану и врьже мне на крило, и прічтохъ ихъ, и обретохъ всехъ 35. и вьложихъ ихъ въ пазуху… тогда они въ тело мое ськришесе, и азъ истребихъ грецки языкъ…», — «Слово Кирила Славенца солунскаго. філософа булгарскаго»), но и о приписываемом Св. Кириллу знании сирийского языка (ср. MMFH II:241: данные Проложного Жития Кирилла о знакомстве с греческим, римским, еврейским и «сурским» языками) и о знакомстве с сирийским переводом Св. Писания, как это следует из правдоподобного и распространенного толкования соответствующего места из «Жития Константина». Если эти сирийские связи действительно существовали (следует иметь в виду, что, хотя расцвет сирийской литературы относился к V–VI вв., т. е. ко времени раздела между несторианами и яковитами, сирийскую литературу и в IX в., уже во время арабского завоевания, отличал достаточно высокий уровень), то получают объяснение и проблема «сурьскихъ» [33] букв или письмен (ср., в частности, старую идею о семитских источниках нескольких глаголических знаков — при том, что изобретение глаголицы справедливо приписывается Константину), и та особая роль, которая придавалась в раннеславянской литературной традиции сирийскому языку (согласно черноризцу Храбру первым из всех языков был сотворен Богом сирийский язык — «несть бо Богъ створилъ жидовьска языка преже, ни рим'ска, ни еллиньска, ну сир'скы, имже и Адамъ глаголя…», см. Лавров 1930:163; на нем говорили и Адам и все люди до Вавилонского столпотворения [34] [«о письменах»]; в апокрифических «Вопросах, от скольких частей создан был Адам» утверждается, что Бог «сурьянским языком хощетъ всему миру судити [35]»; к дьяволу обращаются на сирийском языке, полагая, что именно им он и владеет [36], и т. п.). В этом отношении славянские авторы вполне присоединяются к мнению греческих авторитетов (ср., например, мнение Феодорита Киррского [387–457] о сирийском происхождении таких библейских имен, как Адам, Каин, Авель, Ной, или слова «еврей», с чем позже полемизировал Георгий Амартол, отдавая первенство еврейскому языку), см. Ягич 1896 и др. Понятно, что в этом контексте Константин едва ли мог игнорировать сирийский язык и сирийскую книжно–религиозную традицию, о которых упоминает и «Житие Константина». Если все это действительно так, то возникшая в последние десятилетия тема Константина и семитских языков и культурно–религиозных традиций (Jakobson 1939–1944; 1954а; 1985:159–190; Горалек 1956 и др.) обретает плоть и кровь во все большей и большей степени.Все эти особенности творческой личности Константина Философа не могли не отразиться в его литературном наследии, особенно в оригинальных сочинениях и прежде всего в «Прогласе», где собственно славянская тема–идея органически вырастает из евангельского круга идей и соответствующих образов греческого текста, за которыми с большей или меньшей степенью очевидности просвечивают библейские прототипы, образующие последний, наиболее глубинный слой, еще удерживаемый, однако, религиозным христианским сознанием грека или славянина IX в. и трактуемый этим сознанием как своя собственная священная предыстория.«Проглас» Константина Философа как раз и построен на периодических отсылках к элементам этого глубинного слоя, нередко использованным уже в новозаветных текстах, или же к элементам, берущим свое начало в тексте Евангелий и Посланий. Но и те и другие элементы выступают в «Прогласе» не только как некие знаки–ориентиры в сфере догматики, но и как своего рода мотивировки наиболее оригинальных идей и образов поэтического текста Константина. Вместе с тем эти готовые, но внешние (в известном отношении — «чужие») элементы монтируются с тут же строящимися «своими» (внутренними) элементами, что приводит к созданию особого «мозаичного» текста, в котором соседство «своего» и «чужого», внутреннего и внешнего, импровизационно–личного и канонически–безличного является всегда отмеченным и диагностичным. Собственно этими же свойствами характеризуются не только зоны соприкосновения, контакта указанных двух начал, но и само «чужое» слово, цитата, поскольку она при включении в метрический текст определенной структуры (двенадцатисложник с цезурой после пятого слога) более или менее преобразуется [37]; цитата сокращается, прореживается, допускает перестановку элементов или частичную их замену, короче говоря, она становится неточной цитатой, полуцитатой, парафразой, в той или иной степени усваивается текстом и тексту, превращаясь в «свой» текст, который, однако, сохраняет след своего происхождения.* * *