Споры об Апостольском символе

Эпоха Вселенских соборов, как известно, обнимает движения тринитарные, христологические и иконоборческие. В настоящий раз мы займемся изучением и оценкой представлений Гарнака относительно тринитарных споров, т. е. относительно эпохи первых двух Вселенских соборов, оставляя рассмотрение споров христологических и иконоборческих до нашей следующей и последней статьи.

Чтобы наперед знать, к какому результату приходит Гарнак в изучении тринитарных споров, и чтобы таким образом с большей ясностью понимать, куда клонятся его частные исследования вопросов, составляющих сущность истории тринитарных споров, мы изложим взгляд немецкого ученого на ту стадию в развитии церковной жизни и мысли, какой достигло это развитие тотчас после II Вселенского собора. Гарнак говорит: «Первая эпоха истории догматов заканчивается Константинопольскими соборами (II Вселенским собором 381 г. и поместным 383 г.). На них определенно утверждена вера в полное Божество Искупителя для кафолической Церкви. В этом решении вопроса после Афанасия Великого принимали самое большое участие, с одной стороны, каппадокийские отцы (т. е. Василий Великий, Григорий Богослов, Григорий Нисский), с другой — римские папы и Амвросий Медиоланский. Но это решение не вошло бы в силу так рано, если бы этому не содействовал в Константинополе могущественный властелин (Феодосий Великий), родом с Запада. Богословы, участвовавшие в решении вопроса, были мужами, украшенными полным образованием своего времени и притом были проникнуты идеалами монашеского благочестия. Каппадокийские отцы были еще, относительно говоря, самостоятельными богословами, достойными учениками и почитателями Оригена; они вложили в новые формы веру Афанасия Великого, сделали ее понятной для тогдашней мысли, и, таким образом, видоизменив эту веру, утвердили ее. Рядом с ними стоял муж, проложивший путь для проблемы будущего времени, равный с ними по учености, но превосходивший (?) их в некотором отношении по части теологии — это Аполлинарий Лаодикийский.[11] Арианство обнаружило свои слабые стороны больше всего через то, что оно быстро сходит на нет, после того как оно лишилось императорского благоволения и поддержки. А императором Феодосием Великим впервые осуществлено кафоличество, т. е. осуществлена идея общения, которая соединила Восток и Запад в таком вероизложении, помимо которого не должна быть признаваема никакая другая форма вероизложения» (S. 33). В этом изложении результата тринитарных споров Гарнак, как видим, ничего не говорит о третьем лице Св. Троицы — Св. Духе, вопрос о Котором, как известно, был предметом споров и изысканий в IV в., но рассматриваемый ученый придает этому вопросу второстепенное место в ряду других вопросов того времени и даже сомневается, действительно ли сделано известное определение относительно учения о Духе Св. — на II Вселенском соборе.

Теперь можем в подробности рассмотреть тот церковно–исторический процесс, который совершился, по взглядам Гарнака, прежде чем получился результат, который мы сейчас изложили словами этого ученого. Передавая главнейшие мысли и доводы Гарнака, мы не будем прерывать это изложение полемическими замечаниями; эти замечания будут представлены в совокупности в конце статьи, как было сделано нами и при рассмотрении суждений Гарнака относительно истории первых трех веков.

Начнем с появления арианства, как это появление разъяснено Гарнаком. — На большом восточном соборе в Антиохии (около 268 г.), созванном против монархианина Павла Самосатского, было принято учение о божественном Логосе, но отвергнуто выражение ομούσιος. Ученейший муж, процветавший на Востоке в конце III и начале IV в., Лукиан, сделался наследником (воззрений) отлученного митрополита Павла Самосатского. Получив образование в Эдесской школе, где от времен Вардесана оставался свободный и самостоятельный дух, Лукиан затем сделался приверженцем Павла, разделял его воззрения, подтверждая их Библией, по части изучения которой он стоял во главе других. Он основал в Антиохии экзегетико–теологическую школу, которая в правление трех Антиохийских епископов (Домна, Тимея и Кирилла) находилась вне общения с Церковью, но незадолго до своей мученической смерти Лукиан воссоединился с Церковью. Эта школа была родиной арианского учения, а Лукиан, глава ее, есть Арий до Ария. Исходной точкой Лукиана была христология Павла Самосатского, но эта христология, сообразно духу времени, соединена была с учением о Логосе и образовала твердую систему. Что учение о Логосе постепенно оказало все более и более сильное влияние на адопцианскую доктрину (т. е. на доктрину Павла Самосатского, по которой Христос, не будучи Богом, сделался Сыном Божиим по восприятию) — это вероятно. Этим объясняется переход Лукиана при конце жизни на сторону Церкви. Как учитель в школе и как аскет, он пользовался почитанием своих учеников. Ученики Лукиана заняли впоследствии влиятельные церковные места и более или менее сильно заявили себя противодействием александрийскому богословию (т. е. учению о божественном Логосе). Между ними не было ни одного, кого можно было бы назвать в собственном смысле «религиозным» характером, но зато они твердо держались школьного учения, основанного на разуме и Св. Писании. Это характеризовало школу.

Какой философии благоприятствовал Лукиан — в этом сомнения быть не может. Он работал, пользуясь средствами критической и диалектической философии Аристотеля, хотя понятие о Боге было у него платоновское, да и учение, им принятое, о Логосе, не имело ничего общего с Аристотелевым учением. Об его учениках противники решительно утверждали, что они были преданы Аристотелевой философии. Следует припомнить еще, что и христологическое учение монархианина Феодота (III в.) образовалось при посредстве аристотелизма, и что феодотиане занимались критическими работами по части Библии; из этого очень ясно открывается связь между арианством и адопцианизмом, который был раскрываем феодотианами. Неправильно делают, если противоположность между арианами и православными объясняют исключительно противоположностью платонизма и аристотелизма, — неправильно уже по одному тому, что в том, что у православных и ариан было общего (учение о Боге и Логосе) — находился сильный платонический элемент. Но, с другой стороны, нужно утверждать, что противоположность между православными и арианами не будет понятна, если мы не обратим внимания на различие философских методов, каким следовали те и другие. В Лукиановом учении адопцианизм был соединен с учением о тварном Логосе (Logos–K–iujpa–Lehre), и эта форма учения построена средствами Аристотелевой философии и основана путем критического экзегезиса на Библии. Аристотелевский рационализм господствовал в школе. Мысль о действительном искуплении здесь отступила на задний план. Христианский монотеистический интерес здесь исчерпывается положением, что предикат «нерожденный» может приличествовать только единому Существу. Этот интерес к понятию о «нерожденном Родителе» и вместе с тем — подчинение всего теологического мышления идее о противоположности причины (Бога) и творения — все это также аристотелевское. Теология здесь превращается в «технологию» (по выражению самого Аэция), т. е. в учение о «нерожденном и рожденном», в учение, обработанное силлогистическим путем, но на основании священного кодекса (S. 183–187).

«Арий, пресвитер Александрийский, был учеником Лукиана. При посредстве епископа Александрийского Петра (t 311), в Александрии в среде его преемников получило господство направление, которое стремилось охранить христианское учение от влияний эллинской философии, замечавшихся у Оригена, которое вообще недоверчиво относилось к «научной» теологии и чуждалось мысли о различии Логоса от Бога Отца. Арий стал учить так, как учил Лукиан, безбоязненно проповедуя свое учение. Он был строгим аскетом, но человеком дружественным и общительным, хотя и не чуждым суетности. Христологический вопрос, с тех пор как окончилось гонение Диоклетиана, начал возбуждать интерес в Александрийской церкви. Не Арий его возбудил. Несколько раньше епископ Александрийский Александр ревностно с церковной кафедры опровергал различные неправильные учения по вопросу о Сыне Божием. — Противоположное учение Александра и Ария можно представить в таких чертах: Александр утверждал вечное, безначальное существование Отца и Сына. Отца нельзя мыслить без Сына, происходящего от Отца. Не невероятно, — замечает Гарнак, — что Александр, под влиянием богословия Иринея Лионского или Мелитона Сардийского, с особенным старанием выставляет на первый план одну сторону учения Оригена о Логосе (т. е. воззрение на близость по существу Сына Божия к Отцу). В учении же Ария главным образом господствует мысль, что единый Бог единственно вечен, что рядом с Ним существует только одно сотворенное, возникшее по Его воле, и что, следовательно, Сын не вечен, а создан Богом из ничего. Из этого положения сама собой вытекала невозможность прилагать к Сыну предикат «единосущный». Арий и его друзья еще до Никейского собора ясно раскрыли свое учение. Вот некоторые подробности этого учения: единый Бог, рядом с Которым нет никого другого, есть один нерожденный, безначальный и вечный; Он есть неизреченный, непостижимый и не имеет равного Себе. В этих признаках заключается Его собственное существо. Он создал все по Своей воле и нет рядом с Ним ничего, чего Он не создал бы. «Рождение» и творение суть синонимы. В противном случае строгая простота и духовность Божества уничтожилась бы. Из Его собственного существа ничего не может возникать; Бог не может передать Своей сущности твари, ибо Его сущность не создана. Он не всегда был Отцом, ибо в противном случае сотворенное не было бы сотворенным, но вечным. Сын по существу чужд Божеству, поэтому Он не истинный Бог и по Своей природе не имеет божественных свойств. Однако Сын не есть тварь и произведение подобно другим тварям; Он есть «совершенное» творение, через Него все создано; Он стоит в особенном отношении к Божеству, но это условливается лишь благодатью и восприятием (adoptio); а это сообщение благодати основывается на том, что Бог предвидел, что это существо (Сын) будет иметь неизменную наклонность к добру. Через общение с Богом и собственное усовершенствование Сын сделался Богом, и Его можно называть «единородным Богом», «крепким Богом»». — Гарнак не придает большой ценности ни учению Ария, ни учению Александра Александрийского. В особенности он находит много недостатков у этого последнего. «Арий не был систематиком, — говорит Гарнак, — не были таковыми и враги его. Их литературная деятельность ограничивается письмами, в которых они опровергают друг друга и из которых скоро составились сборники. Александр Александрийский был в затруднении при разрешении задачи — противопоставить четкие, твердые формулы арианским формулам. Чтобы представить яснее свое учение о Сыне Божием, он преимущественно пользуется выражениями, которые находятся у Оригена: «совершенный образ», «совершенное сияние», но эти выражения недостаточны для его цели, и он употребляет и другие. Тем не менее формулы, которые он хочет противопоставить Арию, частью неясны, частью сами себе противоречат». Гарнак не умалчивает, что и у самого Ария в его учении встречаются и противоречия, и другие недостатки, но с особенным усердием он старается отыскивать все подобное у Александра, за что, с точки зрения немецкого ученого, можно было бы осуждать этого св. отца. Он находит, что «запутанные мысли и формулы Александра много проигрывают в сравнении с формально ясными и определенно выраженными положениями Ария. С ббльшим правом, чем сам Александр, — замечает Гарнак, — его собственные враги могли бы укорять его учение за стремление уподобиться хамелеонову образу. И если они, враги Александра, утверждали, что его учение недостаточно опровергает ни дуализма, ни гностического эманатизма, ни савеллианства, ни представления о телесности Бога, и заключает поразительные противоречия, то с точки зрения логики (?) они были правы» (S. 192–198; 200–204).

«Значение Афанасия, — прибавляет еще Гарнак, — заключается не в том, насколько научно защищал он веру, а в том, что он непобедимо твердо держался этой самой веры. Его характер и его жизнь — вот главное. Литературные труды его, а также все теологические формулы, в которые он вкладывает вероучение, явились под гнетом необходимости». Представим главные мысли Афанасия, как они раскрыты Гарнаком. «Богословие и христология Афанасия коренятся на мысли об искуплении, причем никакие побочные намерения не руководят этим отцем. Язычество и иудейство не привели людей к общению с Богом, хотя и имели это в виду. В это общение мы приведены Христом; Он пришел, чтобы нас обожить, чтобы per adoptionem сделать нас Божиими сынами и богами (?). Но Христос не даровал бы нам этого блага, если бы Он Сам был Богом не по существу, а лишь по благодати; в таком случае Он имел бы лишь то, что необходимо для него Самого, и, следовательно, Он не мог бы дать другим того, что не было Его собственностью. Очевидно, чтобы сделать нас богами по восприятию, Христос должен быть из сущности Божества и быть едино с Ним. Кто это отрицает, тот не христианин, а язычник или иудей. Вот основная мысль, которую всегда повторяет Афанасий. Все прочее у него — вещи побочные, необходимая полемика. В Сыне Божием мы имеем Бога Отца: кто знает Сына — знает Отца. Это исповедание в существе дела есть все христианское исповедание. От начала преданное и самими врагами не отрицаемое поклонение Христу само собой уже решает вполне вопрос. Поклоняться следует единственно Богу, а почитать тварь — значит язычествовать. Следовательно, Христос принадлежит к божественной сущности. Афанасий не написал системы теологии и христологии. Так просто и так верно представлялось ему то, что он утверждал. Если бы захотели связно представить его учение, то это было бы сомнительное предприятие. Множество теоретических положений возникло у него просто из полемики и из защиты слова «единосущный». У него нет никакого самостоятельного учения о Логосе, он исключительно христолог» (S. 205–207).

Он спрашивает: «Как нужно судить об этих двух, противоположных одна другой доктринах — с точки зрения истории, разума и Евангелия?» — и отвечает на этот вопрос длинными рассуждениями. «Каждая из этих доктрин, — пишет Гарнак, — уличает другую во внутренних противоречиях и — что особенно важно — каждая упрекает другую в отпадении от христианства, хотя арианство и не выражает этого упрека с такой настойчивостью, как противная партия. Прежде всего нужно указать, что есть общего в этих доктринах. Обе стороны говорят о Христе как о божественном Логосе, Мудрости и творящей мир силе Божией; обе стороны отстаивают истину единства Божия и одинаково строго различают Творца от твари; та и другая сторона основывает свое учение на Св. Писании, причем не пренебрегает и Преданием, хотя одинаково убеждены, что последнее решающее слово в споре остается за Писанием, а не Преданием». Затем автор переходит к частнейшей критике. Сначала — арианства:«Нельзя понять арианства, если не обратить внимания на то, что оно состоит из двух совершенно различных частей. Во–первых, оно признает человека — Христа, Который постепенно сделался Богом, Который, будучи в моральном единстве с Богом, все более и более развивается и усовершается, и Свое полное совершенство получает от божественной благодати. Этот Христос есть Искупитель, поскольку Он проповедовал божественное учение и показал нам пример последования добру при свободе. Если этого Христа Арий называет божественным Логосом, то это представляется лишь аккомодацией. Образ воззрений Ария в этом случае чисто адопцианский. Но с этим образом воззрения (во–вторых) у него соединена метафизика, которая возникла из космологии и решительно не имеет ничего общего с сотериологией. В этой метафизике выдвигается на первый план мысль о противоположности единого, неизреченного, чуждого множественности Бога и — твари. Такой взгляд совершенно соответствовал философским идеям того времени и одной половине богословской системы Оригена. Для того чтобы было возможно такое явление, как творение (мира), для этого наперед должно быть создано духовное существо, которое служило бы посредником при создании духовно–чувственного мира. Таковым не может быть сам Божественный разум, но только совершеннейшее отпечатление Божественного разума (Мудрости) в свободном и самостоятельном существе. Мысль эта принадлежит неоплатонизму. Сам Бог и существо, служащее посредником при творении и представляющее из себя тоже тварь, по взгляду Ария, достойны поклонения; другими словами: Арий только в качестве космолога строгий монотеист, а в качестве теолога он — политеист. Впрочем, это опять соответствовало господствующему эллинскому мировоззрению; можно даже сказать, что здесь Арий держится крайней левой стороны, ибо Арий энергично утверждает, что вторая сущность создана по свободной воле Божества, что она чужда существу Божию, что она, как сотворенное существо, изменяема и способна к свободному самоопределению, что — и это главное — эта сущность, хотя и носит имя Логоса, возникла не путем эманации или как–нибудь в этом роде, а именно путем творения, но таких воззрений нельзя найти и в самих эллино–философских сферах. Соединительной мыслью, связующей обе части арианской системы, служит представление, что созданный и служащий посредником при творении «Логос» явился в лице Иисуса Христа и под человеческой оболочкой развился настолько, что стал Богом, и значит Его явление в образе человека послужило не к унижению, а возвеличению Его. Употребляемые арианами во всех случаях выражения: «предсуществующий (предвечный) Сын Божий», «Логос», «Мудрость» составляют лишь аккомодацию. Они неизбежны, но не нужны здесь, и даже создают затруднения. Из вышеизложенного с очевидностью вытер&ет, что доктрина Оригена не составляет основоположения арианской системы (по части христологии) и что то, что есть общего в этой системе с православной доктриной, не представляет собой характеристического, а есть нечто второстепенное. Арианское учение коренится в адопцианизме, в учении Павла Самосатского, как это доказывает в особенности решительное утверждение, что Искупитель имел тварную природу. Все это мало походит на учение Оригена. Но, с другой стороны, нельзя отвергать, что Арием (или, пожалуй, Лукианом) усвоена лишь одна часть сложной Оригеновой системы, — именно его космологическо–причинное мировоззрение. Арианство есть новое учение в Церкви; оно заключает в себе не меньше внутренних затруднений, как и всякая прежняя христологическая доктрина; оно, по существу дела, тот же эллинизм, только смягченный идеями Св. Писания. Оно — говорим — есть новое учение, ибо не только прямое утверждение, вопреки Оригену, Дионисию Александрийскому, Пиерию, — о тварности и изменяемости Логоса — ново, но и, главнее всего, было ясно выраженное отрицание какой бы то ни было связи между Логосом и Отцом по существу. В арианстве отброшены все образы, столь же древние в Церкви, как само учение о Логосе — образы источника и потока, Солнца и сияния, первообраза и отображения. Это значит очень много: значит, что здесь отринуто само христианское учение о Сыне Божием и Слове Божием. Остались только древние имена. Внутренние противоречия и затруднения в арианской системе указаны Афанасием и почти во всем в этом отношении можно с ним соглашаться. В арианской системе, действительно, хотя и упоминается Сын Божий, но Он не есть истинный Сын; Логос этой системы не есть действительный Логос; арианский монотеизм не исключает, однако же, политеизма; ариане считают достойными поклонения две или три сущности и в то же время утверждают, что есть только одна сущность, в самом деле отличающаяся от твари; у ариан допускается какое–то неопределимое существо (т. е. Христос), которое становится Богом, потому что оно сделалось человеком, и которое, сказать по правде, не есть ни Бог, ни человек. Каждый отдельный пункт учения кажется ясным, но все вместе пусто и формалистично, представляется ребяческой игрой схемами, ребяческим самоудовольствием при построении бессодержательных силлогизмов. Видно, что ариане — не ученики Оригена, который в своих спекуляциях всегда имел в виду действительность и определенные цели. Но все это можно было бы извинить, если бы эта доктрина имела намерение показать, какйм образом через Христа осуществлено общение (человека) с Богом. В этом была действительная потребность; ибо то, что древняя Церковь понимала под «искуплением», отчасти было очень сомнительно, и не было бы сделано никакого вреда, если бы кто–либо устранил прежние понятия об «искуплении» (!). Но ничто не доказывает, чтобы Арий и его приверженцы давали в своей теологии место учению об общении человека с Богом. Их doctrina de Christo вообще не имела в виду этого вопроса. Божественное, явившееся на земле, не есть Божество, а одна из Его тварей. Сам Бог остается непознаваем. Кто высказывал эти положения с явной радостью, полагая, что он стоит за единство Божества, а в то же время был готов, наряду с этим, воздавать поклонение другим «богам», а именно тварям, кто превращает религию в космологическую доктрину и в почитание героического Учителя, тот по своим религиозным расположениям есть эллинист и может быть оцениваем от эллинистов же (язычников). Сейчас высказанное суждение не может смягчать то наблюдение, что арианам не было чуждо понимание исторического Христа, они отчасти представляли Его в таких чертах, в каких Он изображается в Новом Завете. В этом отношении ариане много превосходили (!) своих врагов. Но они со своими познаниями ничего не сумели сделать для религии; их Христос представляется каким–то полубогом! Их экзегезис христологических мест Св. Писания — не высокой цены; но все же они пользуются этими местами не затем, чтобы показать, что именно Бог был в человеке Иисусе, но единственно затем, чтобы доказать, что этот Иисус не был совершенным Богом. Арианская доктрина, если бы она достигла победы на греческой почве, весьма вероятно, вполне разрушила бы (!) христианство, т. е. разрешила бы христианство в космологию и мораль и уничтожила бы религию в религии. Справедливо говорят, что «арианская христология — самая бессодержательная и самая малоценная между всеми христологиями, встречаемыми в области истории догматов». Однако она, — продолжает Гарнак, — имела свою миссию. Ариане облегчили переход к «Великому христианству» множеству образованных и полуобразованных людей, которых политика Константина Великого приводила к Церкви. Они уясняли им Св. Писание и христианство. Арианский монотеизм был лучшим способом к переходу от политеизма к монотеизму. Арианский монотеизм утверждал, что существует только один высший Бог, после Которого нет ничего подобного, и таким образом уничтожил глубокое многобожие. Он создал нисходящую Божественную Троицу (т. е. допускал три Божественных лица неодинакового достоинства), в которой образованные люди могли признать то, что считалось высшей мудростью у их философов. Он (арианский монотеизм) позволял почитать Демиурга (кого язычники принимали в качестве Творца) рядом с Первой Сущностью (Богом), он учил о воплощении этого Демиурга и, с другой стороны, об обожении людей (Theopo'iesis), и все это умел ловко соединить с тем почитанием, какое воздавалось в Церкви Христу. В многочисленных формулах, им созданных, он предлагал интереснейший материал для риторико–диалектических упражнений (и это заслуга?! — А. Л.). Он развил чувство свободы и ответственности и приводил к дисциплине, даже к самому аскетизму. Он предал, наконец, образ божественного Героя (!), Который был послушлив до смерти и через страдания и терпение достиг победы (над кем или чем? — А. Л.) и сделался образцом. Будучи передан вместе со Св. Писанием германцам, арианский монотеизм породил в германских христианах живое благочестие (!). — Если выше было замечено, что арианская доктрина была нова, то это нужно понимать cum grano salis (с крупинкой соли, иронически (лат.). — Ред.): элементы, находившиеся в церковном учении с его ранних пор, достигли теперь здесь более энергичного выражения и сделались преобладающими. Одобрение, каким был встречен арианизм, показывает, как глубоко эти элементы коренились в Церкви. На первый взгляд может только показаться странным, что лица, которые были преданы системе Оригена, почему–то перешли на сторону Ария, и отчасти покровительствовали ему. Но это наблюдение перестанет удивлять нас, если мы примем во внимание, что спор скоро чрезвычайно обострился, так что он вынуждал непременно высказаться за или против Ария» (S. 216–220). В этом критическом отзыве об арианстве Гарнак наговорил, как видим, много похвального в честь ариан, но, с другой стороны, он ярко оттенил недостатки арианской доктрины. Последнее сделано немецким ученым, конечно, по чувству беспристрастия, но, кажется, у автора в этом случае было и другое соображение: прикрываясь беспристрастием, он открывал себе свободный путь для беспощадного осуждения учения Афанасия Великого или, что то же, учения православного. Какой беспощадной или, точнее, необузданной критике подвергает он учение Афанасия, это сейчас увидим. Хотя автор и при рассмотрении этого учения удостаивает Афанасия некоторых похвал, но это, кажется, сделано единственно для того, чтобы избежать упрека в безмерной суровости суждения.«Ничто не может лучше иллюстрировать, — заявляет Гарнак, — превратного положения проблемы в арианско–афанасиевском споре, как тот общеизвестный факт, что характер христианства, как религии живого общения с Богом, спасал тот самый муж (Афанасий), в христологии которого уничтожены почти все черты воспоминаний об историческом Иисусе из Назарета. Важнейшую из этих черт Афанасий, впрочем, удержал, а именно, что Христос обетовал привести людей в общение с Богом. Но этой мысли он подчинил всё и под искуплением понимал сообщение божественной природы (людям), вследствие чего всю совокупность исторических известий о Христе он подчинил верованию, что Искупитель по природе и по единению принадлежит к самому Божеству и все в библейских свидетельствах объясняет сообразно с этой идеей. Сам по Себе и по отношению к нам Христос есть Божество: в Сыне мы имеем Отца, и в том, что принес Сын, сообщено нам божественное. Эта основная мысль Афанасия не нова, и соответствует очень давнему пониманию Евангелия. Она не нова, ибо и до времен Афанасия часто встречалась в Церкви. Четвертое Евангелие, Игнатий, Ириней, Мефодий, самые апологеты и Ориген — не говорим уже о западных, доказывают это. Но убеждения по этому вопросу, столь определенного, столь тонко обдуманного, столь просто и сильно высказанного, столь покоряющего, как мы находим это у Афанасия, нельзя находить ни у кого, за исключением писателя Евангелия от Иоанна. Если среди того великого и многознаменательного переворота, какой пережила Церковь во времена Константина, в полной силе признана та вера, какую защищал Афанасий, то это спасло (?) христианскую Церковь. Если бы не было Афанасия и если бы он не вдохнул мужества и не закалил для борьбы своих единомышленников, то христианская вера попала бы всецело в руки философов, церковное исповедание заглохло бы (verwildert) или превратилось бы в почитание «лучезарного божества» (Солнца? — A. Л.), которому служил император Константин (до обращения в христианство?). Афанасий, раскрывая свое учение о единстве по природе Бога и Христа, вместе с тем впал в бездну противоречий. Неоспоримо, что христианство и древние формы учения о Божественном Логосе, на наш теперешний взгляд, представляются исполненными противоречий, но учение Афанасия во всех пунктах составляет contradictio in adjecto. Что Божество в нумерическом смысле едино, но в этом единстве нужно различать двоицу — Отца и Сына, — разве не так учит Афанасий? Что существует только одно несозданное Начало, но что в то же время и Сын не создан — разве это не учение Афанасия? Что Божество Христа есть вечный Сын (именно Сын), но что Сын так же безначален, как и Отец, — не это ли утверждает Афанасий? Этот Сын не есть ни творение, ни свойство Божие, ни истечение или часть Божества, — значит, есть нечто совершенно неопределимое. Мысль о теогонии так же оставлена, как и представление о творении, но вместе с тем устранено всякое представление о том, что же такое Сын: Отец, говорят нам, самосовершенен и самодовлеющ; далее: хотя Отец и Сын имеют одно общее существо (в смысле единства природы), но однако же Отец есть принцип и источник Сына. Quot verba tot scandala! Что заключает в себе полнейшее противоречие, то не может быть верным, и каждый вправе (?) беспощадно указать на подобное противоречие. Это многосторонне сделано арианами, отправляясь от той мысли, что никто не может допускать противоречий в воззрениях; ариане, в сущности, были правы, когда утверждали, что Афанасий учит подобно Савеллию. Протекло еще два поколения с небольшим, и в Церкви вошло в обыкновение представлять, что полное самопротиворечие есть священная привилегия Откровения (!). В самом деле, нельзя было найти никакой философии, с точки зрения которой Афанасиевы тезисы могли бы быть понятны. То, что Афанасий называл то сущностью, то ипостасью, не было в полном смысле ни индивидуальным понятием, ни еще менее — родовым понятием. Если что ясно, так это тот факт, что мысль Афанасия о единстве покоящегося и во Христе явившегося Божества не может быть выражена на человеческом языке. А это важнейший пункт всего вопроса. Ариане считали необходимым для объяснения личности их Христа признавать прежде мира сотворенное, изменяемое, подобное человеку существо, и вместе с этим отвергали все другие определения этого существа, а Афанасий утверждал, что во Христе было не другое какое существо, а Само Божество. В обоих случаях филоно–оригенистическое учение о Логосе нарушено. По воззрению Ария, Христос принадлежит во всех смыслах к миру, к тварному, а по воззрению Афанасия — Христос принадлежит во всех смыслах к Самому Божеству, существо Коего Он разделяет. В том и другом случае это мысли, не близкие к филоно–оригеновским. Арий и Афанасий, хотя оба стоят на почве оригеновской теологии, но их религиозно–теологические интересы не вытекают из этой теологии.В Оригеновой системе все духовное стоит в двояком отношении к Богу: духовное существо, по его представлению, с одной стороны есть именно творение Бога, а с другой — оно есть природа Божия. В высшем смысле то же самое можно сказать, с точки зрения Оригена, и о самом Логосе, который заключает в себе все духовное и который соединяет с Верховным Божеством низшие сферы духовных существ, таких же вечных, как Логос. В согласии с этим представлением, у Оригена было учение, что твари свободны, и что однако же в конце концов они должны из своего отчуждения и падения возвратиться к своему начальному положению. Ни у Ария, ни у Афанасия ничего такого не встречается. Если задать вопрос, какая из двух формул лучше: формула ли — Логос есть тварь (арианство), или формула: Логос единосущен Отцу (Православие), то ответ получается такой: первая хотя и лишена была всякого сотериологического содержания, но она способна к вразумительной философской обработке в рационально–логическом отношении, а последняя по своей исключительности, если она допускает и различение Сына от Отца, и верховенство Отца, все же ведет просто к абсурду (einfach zum Absurdem). Афанасий терпел этот абсурд, а Никейский собор санкционировал этот последний. Не замечая того, Афанасий принес величайшую жертву своему верованию — он пожертвовал историческим Христом. Что касается Никейского собора, то самым тяжким следствием вышеупомянутой санкции здесь было то, что догматика на все времена распрощалась с ясным мышлением и содержательными понятиями и приучила себя к тому, что противно разуму. Не тотчас, но довольно скоро противное разуму стали считать характеристическим признаком святого. Повсюду стали стремиться к тайнам. Даже самые светлые головы, вроде позднейших антиохийских богословов, не могли более избежать абсурда. Полнейшее противоречие, заключавшееся в Όμοούσιος, влекло за собой множество противоречий, чем далее мышление шло вперед» (S. 221–224).Тотчас по изложении критических замечаний как относительно арианского, так и православного учения, Гарнак передает сведения о внутренней истории Никейского собора. Рассказывать эту историю со слов Гарнака нет никакой необходимости. Мы коснемся лишь некоторых замечаний немецкого историка по этому поводу, наиболее характеризующих его взгляды на Никейский собор. Число 318–и отцев, заседавших на соборе, он считает без всякой надобности «подозрительным». Он признает древнюю заметку македонианина Савина о необразованности большинства отцев за правду; и основание для такого мнения находит в том факте, что определение собора относительно веры было принято единодушно, а это в свою очередь становится «понятно только тогда, когда мы предположим, что спорный вопрос превышал разумение большинства епископов». Он считает не чем другим, как простой «тактической ошибкой», что Евсевий Никомидийский, предложив на соборе свой арианский Символ, не сумел провести его в сознание отцев. О Евсевии Кесарийском автор утверждает, что в случае нужды он принял бы и арианские формулы, так как формулы Александра Александрийского ему представлялись неудобоприемлемыми, как заключающие «страшный савеллианизм, а с этим и смерть для теологической науки». Символ этого Евсевия Гарнак признает «формой примирения, лучше которой нельзя было и выдумать». Он выражается, что Александр и его приверженцы, же–лая достигнуть опровержения арианства, «чрезвычайно ловко oneрировали» на соборе, как будто бы дело идет о победе какой–то одной парламентской партии над другой. Для Гарнака несомненный факт, что в окончательном редактировании Никейского символа принимали участие, кроме Александра и александрийцев, Евстафий Антиохийский и Макарий Иерусалимский. По суждению этого ученого, «воля императора предрешила» вопрос о внесении слова «единосущный» в Символ. Гарнак «с чувством сожаления» называет Ария, от которого на соборе отказались друзья, «козлом отпущения» и готов упрекать друзей Ария, что они не до конца поддержали сторону ересиарха. Уверяет, что когда император «стал преследовать ариан, то православные радовались этому», и находит, что православные, «следовательно, ответственны за гонение» (S. 224–230).О явлениях и событиях, последовавших в более или менее скором времени за Никейским собором, скажем кратко. Во взглядах Гарнака на эту эпоху не много оригинального, но все же дело не обошлось без оригинального, хотя достоинство этой оригинальности более чем сомнительно. Вот, например, к каким странным выводам приходит Гарнак относительно церковной политики Константина Великого по поводу арианских споров. Арианский спор возгорелся в то время, когда он только еще в первый раз прибыл на Восток в качестве императора. Как пришелец с Запада, он находился под руководством западных епископов, и знал только западное (?) христианство, которому он научился от своих руководителей в вере. Если он на Никейском соборе держался этой, а не другой партии, то это потому, что он действовал в духе западного христианства. Но когда после собора Константин провел несколько лет на Востоке, то увидел, что религиозное основоположение, на котором он утверждался (а это было западное христианство), слишком непрочно, и что оно не соответствует общему сознанию Восточной церкви. Как скоро он пришел к этой мысли, то счел делом справедливости, под оболочкой Никейского исповедания, доставить преимущество (это началось с 328 г.) более общим и широким представлениям по вопросу о Боге Отце и Сыне, известным еще с древних времен. Но этого дела Константин не докончил. Он лишь дал такое значение антиникейской коалиции, что своим сыновьям вместо единой Церкви он оставил ее разделенную на партии. Антиникейская коалиция уже в последние годы Константина сделалась антиафанасиевской. Тактика коалиции заключалась в том, чтобы лишить мест главных защитников никейской веры, тем более, что скоро увидели в молодом Александрийском епископе (Афанасии) опаснейшего из защитников никейского учения. Начались подозрения, интриги, развилась ожесточенная борьба, и «язык ненависти, которым доныне говорили о язычниках, иудеях и еретиках, вполне сделался деянием Церквей» (S. 223).Известно, что учение Никейского собора, несмотря на все интриги и ожесточенную борьбу его врагов, одержало решительную и блестящую победу над всеми партийными учениями. С этим соглашается и Гарнак, но он вместе с тем настойчиво утверждает, что никейское учение возобладало над умами не в первоначальной своей форме, а измененной; эту форму он отметил именем «нового Православия». Посмотрим, что такое понимает Гарнак под именем этого никому неведомого «нового Православия»? Рассмотрение этого вопроса доведет нас до конца истории Второго Вселенского собора, обзором которой на этот раз и закончим изложение и разбор церковно–исторических взглядов немецкого ученого.