Исторические очерки состояния Византийско–восточной церкви от конца XI до середины XV века От начала Крестовых походов до падения Константинополя в 1453 г.

Такое лицо обязывалось платить архиерею семь золотых монет: одну, когда архиерей делает его чтецом (или: λιτον παπαν?), три при посвящении во диакона и еще три при посвящении во священника.[282] Другие новеллы Алексея имеют в виду расширить власть и влияние патриарха Константинопольского, например, подчинением его ведению всех монастырей со включением монастырей, принадлежащих другим епархиям, и так называемых царских, отчасти в целях обезопасить церковные драгоценности от незаконного их употребления в целях мирских,[283] отчасти в целях уравновесить права высшей церковной и государственной власти при решении вопроса о возведении епископии на степень митрополии [284] и т. д Более смелым и решительным, чем император Алексей Комнин, является в своих отношениях к религии и Церкви второй преемник его,[285] Мануил Комнин. Никита Хониат, приступая к описанию многих богословских споров, которые во времена Мануила открывались, этим императором поднимались или им поддерживались, пишет: «Для большой части византийских императоров решительно невыносимо только повелевать государством, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием, как своим. Они считают для себя крайней обидой, если их не признают мудрецами, людьми, подобными богам по виду, богомудрыми, подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил, одним словом, непогрешимыми судьями дел Божеских и человеческих. Поэтому вместо того, чтобы предоставить обличение людей неразумных и дерзких, вводящих новое и неизвестное в Церкви учение, вместо того, чтобы предоставить это тем, кто по своему призванию должны знать и проповедывать о Боге (т. е. иерархам), они, отнюдь не желая и в этом случае занимать второе место, сами бывают в одно и то же время и провозвестниками догматов, и их судьями, и установителями, а часто и карателями тех, кто с ними не соглашается». Таким же был, говорит историк, и император Мануил. Он сочинял проповеди (так называемые σελέντια) И читал их вслух всем (в своем дворце). А впоследствии, продолжая идти этим путем, он дошел и до существеннейших христианских догматов и начал рассуждать о них. Представляясь часто недоумевающим, он предлагал вопросы из Св. Писания, доискивался их решения, собирал и спрашивал всех, кто отличался ученостью. Но И за это его еще можно было бы похвалить, если бы, простирая так далеко свою пытливость, он вовсе не касался, говорит Никита, непостижимых догматов или, даже и касаясь их, не был упорен В своих мыслях и не перетолковывал во многих случаях смысла Св. Писания применительно к своим целям и если бы он не постановлял своих толкований там, где уже смысл определен отдами, — «как будто бы он, Мануил, всецело обнял своим умом Самого Христа, и от Него Самого совершеннее и яснее наставлен ВО всем, что касается Христа».[286] Такой взгляд на Мануила, за его отношения к Церкви, высказывает светский писатель Никита Хояиат, взгляд, как само по себе понятно, очень не лестный для этого государя. Но существует и другой взгляд на Мануила, взгляд, отличный от сейчас приведенного и принадлежащий лицу духовному и притом очень почтенному — Евстафию, митрополиту Фессалоникийскому, современнику Мануила. Евстафий пишет: «Случалось, что Мануил при рассуждениях по вопросам веры принимал другую сторону, противоположную той, какой держались присутствующие на собрании, видоизменял вопрос, рассматривал предмет обсуждений с другой точки зрения; дело получало иное направление, неожиданный оборот; неотразимая сила убедительности доводов государя скоро склоняла на его сторону и мысли слушателей. Эти последние один за другим не только соглашались с ним, но и все наконец одобряли его сторону. Обсуждение, по–видимому, заканчивалось, цель собрания казалась достигнутой».

Затем Евстафий прибавляет и тем поясняет сущность своей характеристики: «Мануил, — замечает этот писатель, — не был подобен древним греческим софистам, которые мало заботились об уяснении предмета речи. Нет, он был философом, искателем Истины и как бы искусным музыкантом». Этого мало. Тот же самый Евстафий свидетельствует, что при решении богословских вопросов «никогда не случалось, чтобы после Мануила, т. е. после того, как он высказал свое мнение по известному вопросу, — чтобы после него кто‑либо мог придумать что‑либо лучшее».[287] Очевидно, замечательный ученый XII в. Евстафий не согласен осуждать Мануила за его вмешательство и страсть к богословским спорам.[288] Не будем разбирать, кто правее — Никита или Евстафий, во взгляде на Мануила; заметим одно: Мануила за иное можно действительно похвалить, а за иное и осуждать, если рассматривать беспристрастно его отношения к Церкви. Что это так, об этом лучше всего свидетельствует история богословских споров при этом императоре. Обращаемся к изложению этих споров.

В пятидесятых годах XII в. возникает в Византийской церкви спор о Евхаристии как жертве. Именно о том, нужно ли думать, что Евхаристия, как жертва, которая есть тело и кровь Христа, Сына Божия, приносится только Богу Отцу и Духу Святому или же вместе с этими лицами она приносится и Сыну Божию, т. е. всей Пресвятой Троице? Вопрос этот породил продолжительные исследования, появилось разделение мнений, посыпались возражения.[289] Повод к возникновению спора, по свидетельству Киннама, был неважен и случаен. В числе официальных проповедников в Византии был диакон Василий, человек, как кажется, завистливый и вздорного характера. Он поставил себе целью унизить двух очень видных представителей учености: Михаила, протэкдика[290] Фессалоникийского, по какому‑то случаю проходившего в то время должность преподавателя риторики в столице и проповедника в Софийском храме, и Никифора Василака, славившегося ученостью и известного своими экзегетическими сочинениями. Этих‑то двух лиц вышеназванный диакон Василий сделал предметом своих нападок. Примечательно, что этот Василий поражал своих недругов не в сочинениях каких‑либо и не в разговорах, а именно в проповедях, какие он произносил по своей обязанности. По словам Киннама, диакон Василий, по возложенной на него обязанности, объясняя народу слово Божие на различных службах, «позволял себе в этих беседах намекать и прикровенно бесчестить тех, кто хотя немного был с ним не в ладу», и в особенности таким способом старался язвить Михаила Фессалоникийского и Никифора Василака.[291] Само по себе понятно, эти двое последних задеты были за живое выходками Василия, считали себя оскорбленными и униженными и старались отомстить обидчику. Они стали усердно посещать те церкви, в которых приходилось проповедывать ему, Следили за каждым его словом, прислушивались «слухом лукавым»·. Раз им показалось, что Василий проводит в сознание слушателей мнения неправильные. Именно, проповедуя в византийском храме евангелиста Иоанна, Василий говорил, что «один и тот же Сын Божий Христос и бывает жертвой (в Евхаристии), и вместе с Отцом приемлет эту жертву». Лица, обиженные Василием, схватились за эти слова его и, возвращаясь со службы, взаимными усилиями подвергли проповедь жесточайшей критике; они находили, что Василий впадает в ересь; они говорили, что «если принесть жертву — значит одно, а принять ее — другое, то Василий вводит две ипостаси во Христе». Ко мнению критиков Василия присоединились и некоторые другие лица, и возгорелся спор[292]. К мнению Михаила Фессалоникийского и Никифора Василака присоединился, между прочим, Евстафий, епископ Диррахийский. Для точнейшего уяснения вопроса и утверждения церковного учения спорному пункту собран был в Константинополе собор в январе 1156 г., в присутствии царя и патриарха Константина Хлиарина.[293] На соборе высказано было два мнения: одно принадлежало Михаилу Фессалоникийскому и Евстафию Диррахийскому и состояло в том, что, по их воззрению, Евхаристия приносится Отцу и Св. Духу, НО не Сыну Божию, так как Христос принес себя в жертву Отцу, а не Себе Самому; а кто думает иначе — утверждала эта партия бргословов — тот вводит несторианскую ересь, делит единого Христа на два лица — на лицо жертвующее и принимающее жертву, большинство отцов собора было против этого мнения.[294] Это противоположное мнение особенно хорошо раскрыл на соборе новоназначенный митрополит Руси, конечно, грек, Константин; он доказывал, что крестная жертва Спасителя принесена не одному какому‑либо лицу Божества, но целому Божеству, следовательно, эта Жертва принесена была нераздельной Троице, и точно таким же Образом и ежедневно приносится евхаристическая жертва. Большинство членов собора вполне согласилось с разъяснением митрополита Константина.[295] Для подтверждения этого учения собор занимался исследованием писаний Св. Отцов и извлек отсюда два Ряда свидетельств: в одних святоотеческих свидетельствах доказывалось, что в Евхаристии приносится в жертву истинный агнец Божий, Сын Божий, а в других свидетельствах найдено было учение, что Сын Божий в одно и то же время есть и жертва Богу, и жертвующий, и приемлющий жертву. В последнем случае решающее значение имели слова Василия Великого в литургийной молитве его: «Ты еси приносяй и приносимый и приемляй».[296] Собор произнес анафему на защитников противного мнения, кто бы они ни были, если они остаются при своем мнении.[297] Но споры на этом не прекратились. Вскоре ко мнению, осужденному собором, присоединилось очень видное и ученое лицо. Это Сотирих Пантевген, диакон Софийской церкви, человек престарелый и уважаемый, только что назначенный [298] на видное место — патриарха Антиохийского. Этот Сотирих издал сочинение, прекрасно написанное в форме платоновского диалога; в сочинении доказывалась неистинность учения Церкви по спорному вопросу, как это учение было выражено на соборе.[299] Сотирих своим сочинением произвел большое волнение в Константинополе. Вот несколько мыслей Сотириха. — Защитники церковного учения говорили: если жертва приносится Божеству Отца, а оно есть и Божество Единородного Сына, то что мешает говорить, что жертва приносится и Божеству Единородного? На это Сотирих отвечал: «Конечно, мы признаем Божество нераздельным в трех Лицах. Но мы утверждаем, что приношение было не естеству Отца, а ипостаси Отца, так что и приносящий — принес ипостасно (лично), и приемлющий — принял не иначе, как ипостасно. Потому вдвойне погрешаем, когда и нераздельную природу, с вашей точки зрения, разделяем (что делают несториане) и природам приписываем свойства ипостасей. Кроме того, если на том основании, что у Отца и Сына природа общая, обще и принятие жертвы, то необходимо следует, что и воплощение обще обоим»[300] (Отцу и Сыну) и т. д. В диспутах с Сотирих ом принимал участие и сам император Мануил.[301] Появились сочинения против Сотириха. Так, по этому случаю было издано сочинение известным богословом последнего периода Византийской империи — Николаем, епискоσοΜ Метонским.[302] Император решился собрать новый собор в Константинополе. Этот собор происходил в 1158 г.,[303] 12 и 13 мая, во Влахернском дворце, в присутствии императора. Это был торжественный собор. На нем присутствовали двое патриархов: Константинопольский — Лука Хризоверг — и Иерусалимский, архиепископы Болгарский и Кипрский, многие епископы, временно пребывавшие в Константинополе (а таких здесь было всегда много со времени завоевания некоторых восточных провинций сарацинами), высшие сановники государства.[304] Побуждением к созванию собора акты собора указывали то, что некоторые священные лица, как относительно крестной жертвы Христа, так и евхаристической жертвы, открыто высказывают такие мысли, которые противоречат правой вере. Высшие представители собора, двое патриархов, архиепископы Болгарской и Кипрский уже наперед объявили, что они согласны с определениями собора 1156 года, в которых выражена мысль, что жертва приносится всей нераздельной Троице. Тогда император Мануил потребовал, чтобы все участники собора духовного сана до последнего диакона были спрошены, как они думают касательно спорного вопроса. Все выразили свое согласие под взглядом патриархов. Исключение представляли Никифор Ваеилак, один из первых виновников спора, по–видимому, носивший сан диакона, и известный Сотирих.[305] Сотирихом собор особенно занялся. Этот избранник в патриархи, видя единогласное мнение собора, пришел в смущение, но не тотчас уступил. Он то просил времени для размышления, то вступал в прения с членами собора, стараясь защитить свое мнение. Долго ли продолжалось бы такое неопределенное положение — неизвестно, если бы не выступил на сцену император Мануил, ловкий спорщик и человек значительного богословского образования. Император выступает жарким защитником соборного мнения, и Сотирих не счел возможным вести Неравную борьбу с авторитетным полемистом; он не только отказался от своего воззрения, но и осудил собственное сочинение. Но эта уступчивость не спасла Сотириха. По инициативе императора собор осудил его: Сотирих не только признан недостойным занять Патриарший престол, но и лишен был всякой священной должности.[306] На следующий день, 13 мая, происходило второе и последнее заседание собора. Решено было торжественно прочесть на нем определения предыдущего заседания. Сочли нужным пригласить сюда и Сотириха. К этому последнему отправлена была депутация с письменным приглашением явиться на собор. В пригласительной записке между прочим говорилось: «Еще вчера император назначил в нынешний день всем присутствовать на соборе, и ныне он сидит на своем престоле, ожидая твоего прибытия». Но Сотирих не пошел на собор. Этот более чем шестидесятилетний старец, разбитый нравственно, в лихорадке лежал на своем одре и отказался идти на собор. Собор в отсутствие Сотириха сделал, что нужно было. И все присутствующие подписали низложение Сотириха.[307]

Никита Хониат недоволен Мануилом за его участие в этом споре.[308] Он старается доказать, что и самые стихии по мановению высшей таинственной руки направлялись, хотя и безуспешно, к тому, чтобы вразумить императора, бравшегося не за свое дело. Он рассказывает, что когда Мануил с некоторыми своими советниками решал дело о том, чтобы рассмотрение богословского спора передать собору, вдруг раздался страшный гром, так что иные из присутствовавших попадали. Никита добавляет, что этот случай дал повод какому‑то тогдашнему чернокнижнику погадать на какой‑то таинственной книге о значении явления, и что таинственная книга будто ответила: падение мудрых, т. е. нужно ожидать падения мудрых. Историк со своей стороны пишет: «И точно, умнейшие люди того времени были извержены из Церкви» (разумеются Сотирих и другие).[309] Иначе смотрит на участие Мануила в разбираемом споре видный богослов того времени Николай Метонский. Он прославляет царя как искусного врача, который делает в нужное время спасительную операцию.[310] Кто же из этих лиц правее — Никита или Николай Метонский? По нашему суждению, Л тот и другой — не правы. Можно сказать одно: Мануил держал себя прилично в течение спора. Нехорошо только то, что с несчастным Сотирихом, без сомнения, по инициативе императора, цоступлено слишком жестоко; забыто мудрое правило: повинную голову меч не карает.

Другой еще более замечательный спор возгорелся в Византии спустя 5 или 6 лет от начала предыдущего: «о славе Христовой». Действующим лицом в нем был сам император Мануил. Спор Касался того, как понимать изречение Христа: «Отец более Меня есть» (Иоанн. 14, 28). Поводом к происхождению спора было следующее: некто Димитрий, человек, имевший незначительное общее образование, но не чуждый религиозных познаний, возомнил себя богословом, начал рассуждать по вопросам богословским или, по Выражению Киннама, «болтать до бесконечности». Этот самый Димитрий нередко был отправляем послом на Запад и каждый раз возвращался оттуда с запасом богословских новостей или — как выражается Киннам — с «сильным нравственным насморком». Однажды, побывав по своим обязанностям в Германии, он вывез оттуда обвинение на Западную церковь, что будто бы в ней учили, что «один и тот же Сын Божий и меньше, и равен рождающему Его Богу Отцу». Очевидно, Димитрий что‑то перетолковал посвоему. Он стал доказывать в Византии, что на Западе появилась Вресь, вступал с византийцами в собеседования по этому поводу, Наконец, даже написал какую‑то книгу и представил ее императору. В чем заключалось собственное мнение Димитрия — сказать трудно. Мануил не одобрил книги Димитрия, потому ли, что она Заключала вздор, или же потому, что император не желал нового разгара богословских споров — неизвестно. Император сказал новому богослову Димитрию: «Если можно скрыть эту книгу в земле, то немедленно закопай ее, чтобы не сделаться тебе виновником Погибели многих». Но Димитрий на этом не успокоился. Он сделался еще смелее, читал свое сочинение как отдельным лицам, так и в собраниях, даже вошел в сношения со многими архиереями И другими духовными лицами. Вследствие этого спор «сделался общим и чрезвычайно усилился, так что тогда не было никого, кто не говорил бы и не делал исследований по этому предмету, к Какой бы стороне спорящих не принадлежал».[311] По связи указанного Димитрием западного учения с текстом: «Отец более Меня есть», все изыскания именно и обратились на разъяснение этого текста. Образовалось в Византии несколько партий, не сходившихся одна с другой в воззрениях на спорный пункт. Таких партий было не меньше пяти. Одни думали, что Отец называется большим Сына только потому, что Отец есть принцип Сына, причина его вечного рождения. Эта партия ссылалась, в доказательство своего воззрения, на многие места из Отцов Церкви, которые в этом именно смысле понимали спорное евангельское изречение. Другие исследователи вопроса, составлявшие вторую партию, не соглашались с таким решением и говорили: Христос меньше Бога Отца не только потому, что Отец причина Сына, но и потому, что Христос почитал себя меньшим Отца, принимая во внимание свою человеческую природу. Эти две партии стали господствующими. Они жарко нападали одна на другую, обзывая друг друга именем еретиков. Последнюю партию честили наименованием несториан, так как она раздельно приписывала меньшинство Сыну перед Отцом — и по божеству, и по человечеству. Первую же партию, которая находила, что Отец более Сына только по божеству, именовали противники ее монофизитской, так как эта партия будто бы допускала одно божественное естество во Христе. Рядом с этими двумя главными партиями появились еще третья, четвертая и пятая. Третья партия доказывала, что Христос употребил выражение: «Отец более Меня есть» только в отношении к Его самоуничижению, поскольку Он, пребывая в лоне Отца, вошел во чрево Марии Богородицы. Четвертая партия спорное евангельское изречение относила только к человеческой природе Христа. Защитники этого мнения говорили, что Христос, произнося слова: «Отец более Меня есть», в мысли своей разделял Божество и человечество Свое и лишь к человечеству относил свое меньшинство перед Отцом. Наконец, как мы сказали, была и пятая партия. Она раскрывала мысль, что Христос, говоря те же слова, имел в виду не собственное Лицо, а говорил лишь как представитель всего человечества вообще, подобно тому, как Он говорил в этом же смысле: «Боже, Боже, на что мя оставил?».[312]

Император Мануил, разумеется, не остался в стороне от этих споров. Он деятельно участвовал в них. Он был вождем той партии, которую мы назвали второй и которая утверждала, что Сын меньше Отца, так как Отец виновник вечного рождения Сына и так как Сын сделался человеком. Это мнение Мануил считал своим собственным мнением, и возможно, что оно обязано ему своим происхождением. Он крепко держался за него, не хотел ни на шаг от него отступить. Император решительно объявлял: «Мне надобно крепко держаться высказываемого мною учения, да я думаю, и нелегко кому‑либо отклонить меня от него». Тот же Мануил при другом случае объявлял, обращаясь к остальным партиям по вопросу: «Вооружайтесь, постарайтесь сразиться со мною — со мною, выступающим против вас всех, — сразитесь не силой рук, а действенностью слова».[313] Очевидно, партия царя сначала была очень малочисленна. Император пожелал, однако, доставить торжество принятому им учению над остальными толками. С этой целью он тщательно собирает изречения отеческие, которые так или иначе подтверждали его учение, именно свидетельства Афанасия Великого, Василия Реликого, Григория Богослова, Златоуста, Амвросия, Августина и т. д.,[314] и рассылает этот сборник изречений патриархам и епископам. С той же целью он вступает со многими богословами в личные словопрения и старается, пользуясь своей ученостью и диалектической тонкостью, склонить их в пользу своего мнения. Император приглашал к себе по два, по три, а иногда и более своих противников, Вводил с ними в собеседования, и, имея «язык изворотливый и суждение гибкое», привлекал их на свою сторону. Перед иными из своих противников он притворялся человеком, в высшей степени относящимся к истине, и говорил: «Я одно только имею в виду — как бы не оскорбить Бога; за Него я готов тысячекратно терпеть Оскорбления».[315] И такие слова, конечно, не оставались без должного внимания. Когда все подобные средства не приводили к цели, когда Известное духовное лицо оставалось непреклонным в своих воззрещиях, царь начинал грозить ему извержением из сана и т. д. Таким Образом большинство духовенства оказалось на стороне Мануила. Но нужно сказать, многие присоединялись к нему неискренне. Так, Некоторые хотя и не спорили много с Мануил ом, однако в душе были уверены, что «если не теперь, то после смерти — там Мануил будет непременно предан анафеме».[316]

Но главным средством, с помощью которого Мануил дает торжество своему мнению над прочими, был собор, собранный императором в 1166 г. в Константинополе. В этом соборе должны были Принять участие патриархи: Константинопольский (Лука), Антиохийский и Иерусалимский, а также все епископы, какие только Проживали в Константинополе. Собор имел семь заседаний. На Первых заседаниях председателем был сам император, окруженный Принцами и двором.[317] Собор открылся 2 марта 1166 г. На первом [318] заседании деятельность собора выразилась в том, что каждый из епископов, за исключением патриархов, по одиночке был спрашиваем: как понимает он слова Господа: «Отец более Меня есть». Большая часть епископов, под давлением императорского авторитета, высказала себя в пользу мнения, коему благоприятствовал Мануил. Впрочем, некоторые епископы осмелились поддержать и другие из прежде исчисленных нами воззрений по вопросу, но они не держались за эти воззрения настойчиво, а из предосторожности прибавляли, что они не отказываются принимать и другие толкования отцов. В заключение дали свои объяснения трое патриархов, и прежде других — Константинопольский. Патриархи высказались в смысле мнения Мануйлова, т. е., что Христос называет Себя меньшим в сравнении с Отцом по своей божественной природе, но также и по человеческой природе. При этом патриархи потребовали, чтобы и другие епископы, которые высказались нерешительно, прямо и без обиняков выразили свое мнение по вопросу. Это требование привело к тому, что все епископы согласились с императорским воззрением.[319] В следующее заседание собора под определениями его подписались император Мануил, три патриарха и 50 митрополитов и епископов.[320]