Исторические очерки состояния Византийско–восточной церкви от конца XI до середины XV века От начала Крестовых походов до падения Константинополя в 1453 г.

Рядом с Евстафием может быть поставлен другой знаменитый богослов практического направления. Это — Николай Кавасила, митрополит тоже Фессалоникийский, занимавший эту кафедру в самой середине XIV в. Из жизни его немного известно интересного; ввиду этого переходим к характеристике одного из его сочинений, обращающего на себя особенное наше внимание. Николаю принадлежит достойное всякого внимания сочинение, под заглавием «Жизнь во Христе».[1082] Оно не стоит в связи с тогдашней богословской литературой, оно значительно выше многого такого, что вышло изпод пера даже лучших тогдашних богословов. Сочинение отличается поразительной свежестью и редкой глубиной мыслей и настолько самостоятельно, что в нем нет ни малейшей компилятивности, какая отличала литературу того времени. Все содержание произведения почерпнуто из глубин души благочестивого автора, проницающей в духе Св. Писания и задачу христианина. Здесь разрешается вопрос, который всегда должен быть первым вопросом для христианского богослова: в чем состоит жизнь, сообразная с Евангелием? Как ни необходимо христианам возможно чаще задавать себе этот вопрос, как ни необходимо чаще и точнее давать разрешение на него, однако же богословие изучаемой эпохи почти вовсе не занималось подобным вопросом. Николай Кавасила берется за этот вопрос, и уже одно это придает рассматриваемому сочинению особенное значение. Дух, характер, направление, как рассматривает Николай этот вопрос, делают это сочинение в высшей степени поучительным. В сжатом очерке довольно трудно познакомить с этим сочинением. Чтобы вполне оценить его, нужно сполна его прочитать. Мы наметим только немногие черты произведения Кавасилы. Оно разделено на семь слов или, правильнее, обширных глав, в которых рассматриваются вопросы: какими средствами человек может достигать жизни истинно христианской и что человек со своей стороны должен наблюдать, дабы эти средства вели действительно к цели.

Прежде чем ознакомиться с содержанием произведения Кавасилы в частности, считаем не лишним разобрать взгляд немецких Ученых на Кавасилу. Эти ученые считают Николая мистиком,[1083] но, по нашему суждению, такое мнение лишено справедливости. Николай не был мистиком, потому что не походил на западных мистиков, к которым приравнивают его вышеуказанные ученые. Вообще мистицизма в западном смысле этого слова на Востоке совсем не было. Западная мистика была предшественницей протестантизма; ничего подобного нет у восточных писателей, хоть по–видимому и похожих на западных мистиков. Западные мистики скептически относились к Церкви, а сейчас указанные писатели всегда оставались в подчинении авторитету церковному. В частности, Николай Кавасила никак не может быть признан мистиком; всякий восточный богослов будет писать и говорить совершенно так же, как Николай, если он будет вдумчиво и углубленно относиться к тем вопросам, какие занимали ум Кавасилы. Изложение содержания сочинения Николая «Жизнь во Христе» сейчас же покажет, как неосновательно считать Этого писателя мистиком.

Содержание первых пяти «слов» рассматриваемого сочинения таково: христианин должен жить жизнью Христа, он должен быть соединен с Христом. Это соединение такого рода, что оно выше и теснее всякого другого единения, о каком только мы знаем. Оно выше того единения, какое можно находить в браке между мужем и женой, между головой и остальными членами в человеческом организме; оно выше и теснее того единства, какое существует в нашем духе с самим собой.[1084] Истинное единение христианина со Христом, по Николаю, ни с чем не сравнимое, вот такое: «Люди соделываются сынами Божиими и Богами, и природа наша чествуется честью божественной, и персть возвышается до той славы, что соделывается подобочестной и даже подобной божественной природе. С чем можно, — вопрошает Николай, — сравнить это?» [1085] Вот точка зрения Николая на вопрос. Теперь, какие средства ведут к такому благодатному единению христианина с Христом? Николай отвечает: таинства. Он говорит: «Посредством таинств, как бы посредством оконцев, в мрачный этот мир проникает солнце правды и умерщвляет жизнь, сообразную с этим миром, и восстановляет жизнь премирную».[1086] «Способ, каким мы привлекаем истинную жизнь Христа, есть тот, чтобы усовершаться таинствами, омываться, помазываться, наслаждаться Св. Трапезой. К совершающим это приходит Христос, и водворяется в них, и соединяется с ними, и исторгает в нас грех, и влагает Свою жизнь и силу, и соделывает общинниками Своей победы».[1087] «Принадлежащее главе (Христу) делается нашим. Посредством воды (Крещения) мы превращаемся в безгрешных, посредством миро участвуем в Его благодеяниях, посредством трапезы (Евхаристии) живем одной с Ним жизнью, и в будущем мы Боги чрез Бога и наследники одного и того же с Ним, царствующие в одном с Ним царстве, если только добровольно не ослепим себя в сей жизни и не раздерем царского хитона. Ибо с нашей стороны только то требуется для получения блаженной жизни, чтобы сохранять дары и соблюдать благодеяния и не сбрасывать венца, который сплел для нас Бог со многим потом и трудом. Такова жизнь во Христе, которую поддерживают таинства».[1088] Николай говорит не о всех таинствах в их отношении к ясизни во Христе, но только о трех главнейших: Крещении, Миропомазании и Причащении. Останавливаться на каждом из этих таинств, как они рассматриваются Кавасилой, было бы слишком долго. Укажем лишь, как Николай описывает то единение, какого достигает христианин в таинстве причащения. Николай пишет: «Когда Христос приводит к трапезе и дает вкушать Свое тело, Он всецело изменяет получившего таинство и преобразует в собственное свойство, и персть, приняв царский вид, бывает уже не перстию, но телом Царя, блаженнее чего нельзя и измыслить. Оно — последнее таинство, потому что нельзя простираться далее, нельзя и приложить большего».[1089] «Ибо душа и тело тотчас в причастии становятся духовными, потому что душа смешивается с Душою (Богом), тело с Телом и кровь с Кровью. И что же от этого? Лучшее одерживает верх над слабейшим и божественное овладевает человеческим, и как говорит Павел о воскресении: пожерто бывает мертвенное животом (2 Кор., 5, 4). О величие таинств! Как возможно ум Христов смешивать с нашим умом, волю Его с нашей волей, Тело соединить с телом и Кровь с кровью нашей! Каков же ум наш, когда владеет нами ум божественный, каково желание наше, когда присутствует хотение божественное, какова персть, когда препобеждает ее оный огонь?».[1090] «Ясно, что когда изливается в нас Христос и соединяет с нами Себя Самого, Он переменяет и в Себя преобразует нас, как малую каплю воды, влитую в беспредельное море мира».[1091] Николай Кавасила прекрасно раскрывает мысль, что пища евхаристическая в своем действии на наш духовный и чувственный организм представляет собой нечто несравнимое, отличное от обыкновенной пищи в ее действии на существо человеческое. «Можно жить посредством пищи, — пишет Николай, — но пища, не будучи сама живой, не может сама собой ввести нас в жизнь. Поскольку же она помогает жизни, присущей телу, то и представляется, что она есть причина жизни для приемлющих ее. А хлеб жизни — Евхаристия — сам жив и ради его истинно живы те, коим преподается он. Там пища превращается в питающегося, и рыба, и хлеб, и все иное вкушаемое — в кровь человеческую, здесь же все наоборот. Ибо хлеб жизни сам движет питаемого, и изменяет и прелагает в Себя самого».[1092] В последних двух «словах» своего произведения — шестом и седьмом — Николай рассуждает о том, чем и как со своей стороны должен человек выражать свое стремление к единению со Христом? Что нужно наблюдать с нашей стороны, чтобы это единение было действительным, истинным, непрерывающимся? Разъясняя этот вопрос, Кавасила рассуждает о том, как направлять свои помыслы и как располагать свою жизнь. Замечательно Николай раскрывает мысль, что такое единение так же достижимо в миру, среди житейских занятий, как и в отшельничестве и монашестве. Он не усматривает никакого решительного превосходства жизни отшельнической пред жизнью мирской. Вот собственные слова Николая. «Для того чтобы жить во Христе, для этого нужны не какие‑либо сверхъестественные усилия, не сверхъестественный труд, не нужно тратить денег, ни терпеть бесславия и стыда и вообще переносить что‑либо худое, но и искусствами можно пользоваться без вреда, и к занятию какому‑либо нет препятствия — и полководец может начальствовать войсками, и земледелец возделывать землю, и правитель управлять делами и вообще ни в чем не станет терпеть оскудения ради спасения. Ибо нет нужды ни удаляться в пустыню, ни питаться необычной пищей, ни переменять одежду, ни расстраивать здоровья, ни на иной какой‑либо решаться смелый поступок, но можно, сидя дома и не теряя ничего из своего имущества, постоянно заниматься помыслами благочестия. Что воспрещает нам, помимо этого, совершать и нужные труды?».[1093] Напротив, об отшельнической жизни, если она не сопровождается должной бодрственностью, Кавасила замечает, что она не может сделать человека истинно спасаемым. «Свидетели этого, — пишет Николай, — те, кои отказавшись от трудов ради блага и добродетели, сделались потом дерзновенными во всем злом. Они, удалившись в горы, избегая шума и общественной жизни, как язвы, чтобы внимать одному Богу, когда ослабевали несколько в уповании на Него и во всецелой вере в Него, тотчас же дерзали на все самое худшее и предавались всякой нечистоте».[1094] Замечательны здесь рассуждения Николая о том, по каким признакам можно определить, стоит ли человек на пути совершенства христианского? Такими признаками он не считает знамений и чудес. Вот его мысли: «Зачем искать свидетельств и знамений, когда нужно исследовать только самые дела. Ибо и знамение не есть выражение добродетели. Не всем ревнующим дают знамения, и не все, у кого они есть, бывают делателями добродетели. Ибо многие, имеющие силу пред Богом, не обнаруживают ничего подобного, а между тем и некоторым из нас это возможно. Для (приобретения) добродетели установлены и таинства, и всякая бдительность, а для получения силы оной (делать знамения) никто не измыслил ничего известного, как нужно бы трудиться (т. е. взяться за дело). И что я говорю? Когда не было этих знамений, не имели к ним никакого желания и не искали их, а когда явились они, то не было дозволено даже радоваться ИМ (Лук., 10, 20). Поэтому, — замечает Николай, — оставив иное, будем смотреть на самое желание, в котором состоит добро человека й зло, истинное здоровье и болезнь, и вообще жизнь или смерть; его (желание души) иметь добрым, устремленным к одному Богу й составляет блаженную жизнь».[1095]

Выше мы указали, какими достоинствами отличается рассматриваемое сочинение Николая, но мы не считаем себя вправе обойти молчанием и некоторые недостатки того же сочинения. К недостаткам этого произведения можно отнести следующее: во–первых, Николай в своих представлениях настолько сближает Христа и христианина, что последний как бы погружается и исчезает в первом. Например, он говорит: «Спаситель с живущими в Нем всегда и во всем соприсутствует, так что всякую нужду восполняет, и есть для них все. Ибо Он и рождает, и возвращает и питает; и свет для них, и дыхание; и Самим Собой образует для них око, Самим Собой освещает их» и пр.[1096] во–вторых, рассматриваемый писатель так много обращает внимания на духовную сторону человека, что доходит если не до отрицания значения чувственной стороны человека, то до пренебрежения ей. Николай говорит: «Человек на самом деле состоит из воли и разума, и кроме этого ничто иное не существенно для него».[1097] Впрочем, все указанные недостатки ничуть не затемняют высоких качества сочинения «Жизнь во Христе».

VI. Падение Константинополя (в 1453 г.)

Падение Константинополя от руки турок заканчивает собой эпоху самостоятельного существования Византийской церкви. Факт этот — падение Константинополя — с первого взгляда представляется имеющим громадное значение. Но едва ли так на самом деле. Византия, как государство, медленно умирала, и смерть ее была неизбежна. Могло быть вопросом лишь одно: когда это совершится — десятком лет раньше или позже. Достаточно припомнить, что в то время, когда случилась указанная катастрофа, вся Византийская империя заключала в себе один Константинополь и его предместья. Можно ли даже назвать это империей? Материальных средств для пропитания народонаселения почти никаких не было. Еще в XIV в. византийский историк Григора острил, что в государственном казначействе ничего нельзя было обрести, кроме Эпикуровых атомов. Столица некогда обширного государства теперь неведомо чем промышляла и неведомо каким образом поддерживала свое существование. Если нынешнюю Турецкую империю с ее плохим финансовым положением, голодным и разутым войском, неурядицами в администрации единогласно называют «больным человеком», то мы, право, затрудняемся, как назвать Византию середины XV в.? Теперешняя Турция по сравнению с тогдашней Византией — могущественное государство. И если Византия наконец пала, то это значило только, что старый, давно заброшенный дом, остававшийся без призора и ремонта, рухнул, как и следовало того ожидать.

Византия пала так и при таких обстоятельствах, что мы удивляемся не тому, что это случилось, а тому, каким образом она так долго простояла. Расскажем историю этого события. Нам кажется, не найдешь такого серьезного человека, который, читая историю падения Византии, не чувствовал бы, неожиданно для себя, трагикомического впечатления, причем комический элемент несомненно преобладает над трагическим. История падения Константинополя представляет собой чуть не водевиль.Последним византийским императором был Константин XI, Палеолог (1448—1453 гг.). Константин некогда поднял ничтожную Византию на невероятную высоту, Константин же и видел, как наконец фортуна оставила этот город, посвященный первым императором именно фортуне. Константина XI считают героем, потому что он не пережил гибели столицы и погиб, защищая ее даже и тогда, когда защита всем уже представлялась делом невозможным; но это такого рода геройство, на которое способен и не храбрый человек, но лишь сколько‑нибудь уважающий себя. Какой исход мог выбрать Константин XI, как скоро он знал, что погибель столицы неминуема? Бежать? Но бежать значило очутиться в разряде бедных, но благородных людей, живущих подаянием. Отдаться в плен в надежде на милость победителя? Но от турецкого великодушия легче всего было ожидать одной милости — кола или веревки. Умереть за отечество — единственно что и мог сделать последний из византийских венценосцев. Этот исход подсказывали ему и здравый смысл, и отчаяние.Но мы забежали вперед. Расскажем, как было дело, по порядку. Когда Константину XI, по смерти его брата Иоанна Палеолога, достался византийский престол, в это время его не было в столице, он находился в отдаленной Морее. Два знатных депутата возложили в Спарте императорскую корону на голову Константина. Вскоре затем он отплыл из Морей, насладился радостными приветствиями своих подданных, отпраздновал свое вступление на престол различными увеселениями и своими щедрыми, но вошедшими в обычай, подарками довел до истощения и без того уже крайне бедную государственную казну.[1098] Константин был бездетным вдовцом и первой его заботой был выбор супруги. Последний из византийских императоров, разумеется, не ожидал того государственного несчастья, которое пришлось пережить ему и счел за нужное позаботиться о продолжении своего царственного рода. Ему предложили было в супруги дочь венецианского дожа, но византийская аристократия отвергла это предложение. Для византийской гордости казалось непозволительным, унизительным делом — породниться наследственному византийскому монарху с каким‑то дожем, как лицом, Получившим власть по народному голосованию. Впоследствии византийцам пришлось очень горько раскаяться в этом поступке: глава могущественной республики мог быть очень не бесполезен Византии в ее борьбе с турками;[1099] но византийская знать, очевидно, не была дальнозорка, не видела приближающейся беды. После того как не состоялось бракосочетания Константина с дочерью Дожа, решено было снарядить посольство и отправить его в чужие страны искать достойную невесту венчанному монарху. Рассказ о всех действиях этого посольства можно было бы счесть или злой Насмешкой, или непозволительной выдумкой, если бы строгая История не подтверждала до последних мелочей достоверности фактов. Во главе посольства стоял византийский сановник Франца,[1100] или Францис, историк последних дней Византии, в качестве уполномоченного от жениха; на пышную обстановку посольства были издержаны последние крохи от тех богатств и роскоши, которыми некогда славилась столица Востока. Многочисленная свита Франца состояла из знати и гвардейцев, из лекарей и монахов, его сопровождали хоры инструментальной и вокальной музыки. Обстановка по своей пестроте совершенно театральная. Эта дорого стоившая поездка длилась более двух лет. Посольство ехало с музыкой — и тем возбуждало восторг и изумление деревенщины, особенно в Иверии, или Грузии.[1101] Но подобного рода дешевый эффект, повидимому, входил в программу византийской миссии. Сначала казалось, что недолго придется слоняться послам по Востоку. Скоро они отыскали то, чего так ревностно искали. Около этого времени (в 1451 г.) умер турецкий султан Амурат;[1102] между вдовами этого последнего была дочь сербского короля[1103] Мария. Она была христианка, обладала личными достоинствами и даже красотой, хотя и увядшей. Достойная невеста императора Константина давно уже переступила пределы не только молодости, но и цветущего возраста. Вдовствующая султанша имела что‑то около 50–и лет. Года почтенные, но послы рассудили: хотя Марии и около 50–и лет, но она могла (!) еще дать империи наследника престола. Это сватовство так необычайно, что едва ли подобное встретишь где‑либо, кроме опереттки. Жених — византийский христианский император, жаждущий иметь потомство, и рядом с ним — пятидесятилетняя невеста, вдова турецкого султана. Неизвестно, состоялся ли бы в действительности этот удивительный брак, если бы не встретилось неожиданного препятствия: вдовствующая султанша объявила, что она идет в монастырь и там хочет окончить дни свои.[1104] Тогда посольству ничего не оставалось делать, как продолжать поиски невесты для своего монарха. Выбор послов окончательно падает на дочь грузинского царя.[1105] Одной из выгодных сторон того нового сватовства было то, что грузинский царь, кроме руки своей дочери, предлагал еще приданое в 56 ООО золотых монет; а это для обедневшего византийского императора казалось очень заманчивым. Константин дал свое согласие на брак,[1106] и, конечно, брак состоялся бы, ежели бы не наступило тяжелого времени, когда о радостных событиях вроде браков и мысли не могло быть.Византии предстояло выдержать долговременную борьбу с турками, имевшими положить конец христианскому византийскому правлению на Золотом Роге и Босфоре. Быть может, Византийская империя еще несколько времени проскрипела бы, продолжила бы несколько лет паралитического существования, если бы миролюбивого и кроткого султана Амурата сменил в турецких владениях султан такого же характера. Но наследником Амурата был Магомет II, 22–летний молодой человек, полный энергии и огня, человек жестокий и вероломный, умевший мягко стлать, отчего, однако зке, приходилось жестко спать.[1107] Свое правление Магомет открыл тем, что устроил великолепнейшие похороны своему отцу, да кстати и своему малолетнему брату — младенцу, которого Магомет велел убить, вероятно опасаясь в будущем найти в лице его соперника себе. Это уже показывало, что новый султан был таким человеком, Который для исполнения своих замыслов едва ли над чем задумывается. Недаром один византийский историк, Дука, говорил о нем: «Для него убить человека собственноручно было все равно что раздавить блоху».[1108] Но на самых первых порах он сумел очаровать «Воею любезностью и предупредительностью всех, кто наиболее был заинтересован восшествием нового повелителя на турецкий престол. Послы из Константинополя, Трапезунта, Молдавии и Валахии и других христианских государств пришли приветствовать Магомета с восшествием на престол и были вполне довольны дриемом и обращением Амуратова преемника. Всем этим послам Магомет говорил о дружбе, о мире, о сохранении договоров — но это были лишь одни слова, которым не соответствовали действительные влечения сердца хитрого султана.[1109] Разочарование для христианских народов, стоявших в близких отношениях к султану, Наступило очень быстро. Горечь этого разочарования прежде другим пришлось отведать византийцам.Вскоре не оставалось никакого сомнения, что Магомет решил Сделать нападение на Константинополь и стереть с лица земли остатки существования христианской державы по соседству. Но эта очевидная опасность нимало не пробудила энергии греков. Эти Последние как будто знать не хотели о грозившей им опасности. Меры предосторожности, о которых народ должен был бы ежеминутно заботиться, откладывались до другого времени, и греки Закрывали глаза перед висящей над их головой грозой. Это тем удивительнее, что они не могли рассчитывать на дружественную помощь со стороны Европы. Между теми государствами, от которых можно было бы ожидать помощи, одни были слишком слабы, другие слишком далеки от театра борьбы, одни считали опасность воображаемой, а другие неотразимой.[1110] Византии приходилось довольствоваться теми силами, какие находились внутри ее, но Византия и без того была не богата народонаселением, а близкая опасность еще намного уменьшила численность защитников столицы и миниатюрного царства. Многие из простонародья и несколько византийских аристократов имели низость покинуть свое отечество в минуту опасности,[1111] а корыстолюбие частных богачей отказало императору в тех скрытых сокровищах, которые теперь могли бы идти в дело и которые впоследствии достались победителю.[1112] Бедный и оставшийся в одиночестве монарх все же готовился к борьбе со своим грозным врагом. Интересно будет узнать, сколько нашлось лиц, оказавшихся готовыми защищать столицу от натиска неприятелей. В последнюю эпоху своего существования Константинополь все еще имел более чем 100–тысячное население. К сожалению, на эту цифру указывают не списки сражавшихся, а списки взятых в плен. По приказанию императора были собраны на улице и в домах сведения о числе граждан и даже монахов, способных и готовых взяться за оружие для защиты своего отечества. Составление этих списков было поручено известному уже нам Франце, который после тщательного записывания имен со скорбью и изумлением донес своему государю, что число защитников отечества ограничивается четырьмя тысячами девятьюстами семьюдесятью тремя греками.[1113] Цифра точная, до того точная, что было отчего прийти в отчаяние каждому патриоту того времени. Но для историка настоящего, нашего времени, такой факт невольно представляется чем‑то комическим. Как! Неужели пресловутая Византийская империя дожила до того, что всем военным силам Оттоманской империи могла противопоставить лишь 4 973 защитника отчизны. Как! Неужели обширнейший в свете город, имевший в окружности около шестнадцати миль, должна была защищать буквально кучка всякого сброда, вооруженная кой–чем — заржавленным оружием, отысканным где‑то в арсеналах? Можно представить себе положение последнего византийского императора, сражавшегося за отечество во главе разношерстной толпы, едва–едва владевшей оружием? Такой факт кажется какой‑то сказкой, а не былью. Существовали особые причины, по которым жители Византии не хотели брать на себя опасного дела — борьбы со врагом, но это такие причины, которые показывают, что народ византийский отупел, испортился, настолько нравственно измельчал, что ожидать от него и теперь, И в будущем решительно было нечего. Большинство жителей было уверено, что защищать столицу нет необходимости. Одни при виде наступления врага пришли в отчаяние и махнули рукой, «будь что будет», решили они. Эти освоились с мыслью, что город должен пасть, что такова воля Провидения. Их воображению везде чудились ясные знаки божественного гнева, грядущего на империю. Метеоры, кометы, всякого рода вздорные предсказания или, точнее, «болтовня старых кумушек» приводили их в полное отчаяние. Между людьми этого сорта распространилась молва, что в архивах Константинополя найдено пророчество императора X в., Льва Мудрого, в котором будто бы с очевидностью предвозвещено, что столица должна пасть — и пасть именно в настоящее время.[1114] Другая часть народа тоже не хотела и пальцем пошевелить для защиты государства. Среди суеверного народонаселения был пущен слух, что будто упала с неба грамота, в которой сказано, что не нужно противодействовать врагу, а ожидать времени, когда Сам Бог поразит нечестивых оттоманов; какие‑то пустомели разглашали, что будто в таинственной грамоте сказано, что когда турки проникнут в Константинополь и дойдут до колонны Юстиниана, помещающейся на площади Софийского храма, то сойдет ангел с небеси с мечом в руке, и турки немедленно обратятся в бегство; мало того, греки легко изгонят их изо всей Греции и прогонят до границ Персии.[1115] Как ни нелепы были эти и подобные толки, византийская чернь охотно верила этим вздорам и беспечно предоставляла врагу Простор и свободу действий.Этого одного было бы, по–видимому, достаточно, чтобы гибель города сделалась неотразимой. Но греки вдобавок еще перессорились между собой и тем еще более увеличили безысходность своего Положения. Как известно, утопающий хватается за соломинку. Так было с последним византийским императором. Понимая лучше Других опасность положения дел, Константин XI, за неимением Других надежных средств пособить беде, задумывает искать защитника Греции в лице папы и для этого заводит сношения с Папой Николаем V, соглашаясь на церковную унию с Римом. Уже, Кажется, довольно произведено было опытов унии Греции с Римом — и все они были неудачны. Пробовать устроить это, не •Педшее на лад, дело казалось совершенно напрасным, но Константин, с отчаяния, снова затевает унию с Римом в надежде на материальную помощь от папы и римо–католического Запада. Но изо всего этого ничего не вышло, или, лучше сказать, получился тот же результат, как и прежде: в унии греки находили повод к взаимным раздорам, так как в подобных случаях всегда являлось среди них две партии — партия врагов унии и партия поборников за унию. Сношения Константина с Римом начались незадолго до падения Константинополя и имели последствием то, что в столицу восточного христианства папа прислал известного русского эксмитрополита, кардинала Исидора со свитой; на него возложено было поручение устроить самым делом унию между двумя Церквами. И действительно, в Константинополе 12 декабря 1452 года провозглашено было единение Восточной церкви с Западной.[1116] Этот факт принадлежит к самым печальным в истории жизни последнего византийского императора. Что ни говорили бы в защиту его, все же последний православный византийский государь был изменником православия. Ренегатство это было тем позорнее, чем менее оно было искренно. Вот слова, которыми император и единомышленные с ним лица успокаивали не желавшую унии толпу; они говорили: «Потерпите немного, подождите, чтобы Бог избавил столицу от великого дракона (турок), который хочет пожрать нас, тогда вы увидите: искренно ли наше примирение с азимитами».[1117] Но хотя уния с латинянами была делом не искренним и не могущим иметь серьезных последствий, тем не менее эта затея перессорила народ, духовенство и монахов. Те из греков, которые были недовольны затеей, начали волноваться, браниться, посыпались с их стороны жестокие упреки. При других обстоятельствах все это могло бы разразиться чем‑нибудь очень серьезным — бунтом, расколом, но ничего такого в настоящее время не произошло. Летописцами отмечен лишь один факт, но этот факт очень характеристичен для такого странного народа, каким были византийцы эпохи падения Константинополя. Уния, это позорное дело последнего преемника Константина Великого, имела своим последствием в рядах приверженцев православия нечто совсем неожиданное. Что же именно случилось? В день провозглашения унии жители обоего пола и всех сословий, недовольные этим делом, устремились толпами из Софийского храма к келье одного монаха, по имени Геннадий Схоларий (впоследствии патриарха), чтобы спросить его, как нужно смотреть на унию. Ответ Геннадия был дан не устно; спрашиваемый начертил свой ответ на дощечке, выставленной на дверях его келии. Геннадий был против унии. Ответ очень понравился ревнителям православия. Они сочли нужным выразить свою радость каким‑нибудь празднеством. И вот греки из монастыря Геннадия рассеялись по византийским трактирам; здесь они пили за погибель папских приверженцев из их среды, опорожняли свои стаканы в честь Богоматери Девы и заплетающимися языками просили Ее защитить город от Магомета, город, который Она ранее того спасла от Хосрова. В двойном опьянении, от религиозного исступления и от вина, они отважно восклицали: «Не нуждаемся мы ни в какой помощи от латинян!». Так праздновали православные греки свою верность вере отцов.[1118] И это было за пять месяцев до падения Константинополя! Отупевший народ гордился тем, что он православен, как будто православие могло идти к лицу таким жалким пустосвятам. Религиозная вакханалия в то время, когда городу угрожала величайшая опасность! Не лестно же зарекомендовали себя греки среди опасности! Жалкий народ пусть бы этим и ограничил свою преданность вере отцов, но нет. Разгорается фанатизм: брат готов восстать на брата, лишь только становилось известным, что этот выражал свое сочувствие унии. Религиозные страсти греков еще раз вспыхнули, обнаруживая себя в мелких придирках, шпионстве, взаимном отчуждении. Можно ли было при таких обстоятельствах помышлять об единодушном отпоре внешнему врагу? Царство, разделившееся на ся, не может устоять. Новым поводом к раздорам между греками или, собственно, между правительством и народом послужило еще следующее: денежные средства государства были уже давно истощены, император был без гроша, несмотря на то, что теперь, когда началась осада города, деньги были нужнее, чем когда‑либо. В силу такой крайности император прибегает к средству, которое едва ли кто назовет противозаконным. Он приказал взять некоторые священные сосуды из церквей и стал чеканить из них монету. Но это возбудило ропот и недовольство в народе и духовенстве. Напрасно император обещал по миновании опасности возвратить в храмы вчетверо больше по сравнению с тем, что было взято оттуда. Ропот и негодование не прекращались. Нашлись дерзкие люди, которые в лицо порицали государя.[1119] Можно ли было ожидать, чтобы такой народ, лишенный чувства патриотизма, выдержал борьбу с могущественным врагом? Вот каково было внутреннее состояние Византии в последние дни ее существования. Мог ли такой деморализованный народ продолжать самостоятельную жизнь? Все показывает, что Константинополь пал в действительности не от руки мусульман–турок, а оттого, что в нем почти все было мертво, безжизненно. Явились вороны, потому что Византия представляла собой труп.Византия пала потому же, почему и человек в возрасте 70–80 лет умирает, истощившись умственно и физически. Византия не могла быть птицей фениксом, потому что она не приготовила жертвенника, на котором она имела бы возможность согревать охладевающую кровь.