Том 11. Письма 1836-1841

Я в Москве. Покамест не сказывайте об этом никому. Грустно[321] и не хотелось сильно! Но долг и обязанность последняя: мои сестры. Я должен устроить судьбу их. Без меня (как ни ворочал я это дело) я не находил никакого средства. Я на самое малое время*, и как только устрою, не посмотрю ни на какие препятствия, ни на время, и чрез полтора или два месяца я на дороге в Рим. К вам моя убедительнейшая просьба узнать, могу ли я взять сестер моих до экзамена и таким образом выиграть время или необходимо они должны ожидать выпуска. Дайте мне ответ ваш и, если можно, скорее. Скоро после него я обниму, может быть, вас лично.

Я слышал и горевал о вашей утрате*. Вы лишились вашей доброй и милой супруги, столько лет шедшей об руку вашу, свидетельницы горя и радостей ваших и всего, что волнует нас в прекрасные годы нашей жизни. Знаете ли, что я предчувствовал это. И когда[322] прощался с вами, мне что-то смутно говорило, что я увижу вас в другой[323] раз уже вдовцом. Еще одно предчувствие, оно еще не исполнилось, но исполнится, потому что предчувствия мои верны, и я не знаю отчего во мне поселился теперь дар пророчества. Но одного я никак не мог предчувствовать — смерти Пушкина, и я расстался с ним, как будто бы разлучаясь на два дни.

Как странно! Боже, как странно. Россия без Пушкина. Я приеду в П<етер>бург и Пушкина нет. Я увижу вас — и Пушкина нет. Зачем вам теперь Петербург? к чему вам теперь ваши милые прежние привычки, ваша прежняя жизнь? Бросьте всё! и едем в Рим. О, если б вы знали, какой там приют для того, чье сердце испытало утраты. Как наполняются там незаместимые пространства пустоты в нашей жизни! Как близко там к небу. Боже, боже, боже! о мой Рим. Прекрасный мой, чудесный Рим. Несчастлив тот, кто на два месяца расстался с тобой и счастлив тот, для которого эти два месяца прошли, и он на возвратном пути[324] к тебе. Клянусь, как ни чудесно ехать в Рим, но возвращаться в него в тысячу раз прекраснее. Ради бога, узнайте от Жуковского, получил ли[325] он мое письмо* из Варшавы и какой его ответ.

Адрес мой: Професс<ору> импер<аторского> Моск<овского> унив<ерситета> Михаилу Петровичу Погодину на Девичьем поле, в собст<венном> доме. Для передачи Гоголю, который всё тот же неизменно любящий вас вечно.

Аксакову С. Т., октябрь 1839*

131. С. Т. АКСАКОВУ. <Первая половина октября 1839. Москва.>

Посылаю вам всё, что имею. Других документов нет, кроме пашпорта. — Не можете ли вы узнать, когда выпуск в Патриот<ическом> институте. Я не помню, но мне это нужно. <нрзб> имеете время, а нет, то и не нужно.Весь ваш Гоголь.Загоскину М. Н., октябрь 1839*132. М. Н. ЗАГОСКИНУ. <Первая половина октября 1839. Москва>Адресую мое письмо к вам, как члену того просвещенного и высшего круга, который составляет честь и гордость Москвы. Тяжело было моему сердцу, и клянусь, тяжесть эту чую до сих пор, когда дошли до меня слухи, что мое непоявление в театре отнесено было к какому-то пренебрежению московской публики, встретившей меня так радушно[326] и произведшей бы <в> иное время благодарные ручьи слез. Моего положения внутреннего никто не видал. Никто не мог прочесть на лице моем потрясшего меня удара несчастий в моих отношениях семейственных, который получил я за несколько минут до представления моей пиэсы. При всем том, зная, что меня ожидает радушная встреча той публики, которая была доселе заочно так благосклонна ко мне, я пересилил себя и, несмотря на свое горе, был в театре Я собрал даже всё присутствие духа, чтобы явиться по первому вызову и принести мою глубокую признательность. Но когда коснулся ушей моих сей единодушный гром рукоплесканий, гак лестный для автора, сердце мое сжалось и силы мои меня оставили. Я смотрел с каким-то презрением на мою бесславную славу и думал: теперь я наслаждаюсь и упояюсь ею, а тех близких, мне родных существ, для которых я бы отдал лучшие минуты моей жизни, сторожит грозная, печальная будущность;[327] сердце мое переворотилось! Сквозь крики и рукоплескания мне слышались страдания и вопли. У меня недостало сил. Я исчез из театра. Вот вам причина моего невежественного поступка Мне не хотелось и, клянусь, стоило больших сил объявить ее; но я должен был это сделать. Я победил в этом собственную гордость. Я вас прошу даже сообщить всем тем, которые будут укорять меня к довершению моего горя неправым и тяжелым моему сердцу обвинением и бесчувственности и неблагодарности. Вы покажите даже им письмо мое, на что бы я никогда впрочем не согласился, потому что чувства и страдания должны быть святыней, храниться в сердце и не поверяться никому, но из желанья доказать, как ценю я сильно и много эту благосклонность ко мне публики, я жертвую сим. Она может не поверить словам моим и этому сердечному моему письму, может даже посмеяться надо мною. Пусть она прибавит еще презрения, еще той ненависти ко мне, которую питают[328] многие соотечественники мои, но клянусь, никогда не выйдут из благодарной груди моей те минутные выражения ее радушия и благосклонности. Я опять умчу в изгнанье мою нищенскую гордость и мою сжатую бедствием душу; но и среди горя, в моем существованьи, померкшем и утружденном болезнью душевной и телесной, мимо всего этого, брызнут не раз признательные слезы за те одобрительные плески, несшиеся ко мне из отдаленного моего отечества.