Я верую

Каждый бы из нас мог... Но — молимся, и спасает нас. Совершается чудо.

Верю ля я в чудеса? Не только верю, что с кем-то когда-то, в апостольские времена или в средние века, или в другие давние годы, совершалось то, что на русском языке называется чудом, но и на себе самом не один раз испытал спасительную и чудотворную силу молитвы.

Я пережил первую, самую лютую зиму ленинградской блокады. Пережил, то есть остался жить, хотя вряд ли какому-нибудь другому ленинградцу выпало на долю столько, сколько выпало этой зимой мне.

Я уже мельком упоминал о том, что случилось со мной в начале сентября 1941 года, когда меня, больного, забракованного двумя медкомиссиями райвоенкомата, срочно вызвали — через дворничиху — повесткой в паспортный отдел городской милиции на площадь Урицкого. Расскажу подробнее. Из моих публиковавшихся дневников и записных книжек редактор и цензор оставили крохи...

Вот подлинные выдержки из записок сорок второго года:

...И лестницы и коридоры забиты народом. И женщины и мужчины. Больше, пожалуй, мужчин. Молодые, старые. Рабочие, интеллигенты.

Иду со своей повесткой и вижу, что такие повесточки у многих. Стоит молодой человек с тонкими черными усиками. Тоже с повесткой. Спрашиваю:— Не знаете, по какому делу вызывают?— Знаю, — говорит он излишне серьезно, даже мрачно. — Сажают на баржи, вывозят в Ладожское озеро и топят.Можно было содрогнуться, но я не содрогнулся, потому что не поверил.И подлая мысль: Даже если и так, то при чем тут я?Попадаем в просторное помещение, чуть ли не зало. Десять–двенадцать столиков, за каждым сидит человек в милицейской форме.На столиках карточки с буквами алфавита: А, Б, В, Г... Разыскиваю свою П, подхожу.— Ваш паспорт.— Пожалуйста.Берет паспорт, уходит, через две минуты возвращается.— Возьмите.И протягивает обратно паспорт. В паспорт вложена какая-то бумажка, узкая ленточка. Раскрываю на этой закладке книжку паспорта и — прежде всего — вижу, что штамп моей прописки перечеркнут крест-накрест по диагонали черной тушью.— Что это значит?— Тут все сказано. Прочтите.Читаю:«Такому-то явиться с вещами сегодня такого-то сентября к 14.00 на Финляндский вокзал к милиционеру Мельникову».Взглянул на часы: без четверти двенадцать.— Куда я могу обратиться за разъяснением? Где могу обжаловать это нелепое предписание?— Обжалованию не подлежит. Постановление Совета Фронта. Следующий!Обратно иду пешком. У Дома Книги встречаю Женю Шварца. Он огорчен, расстроен, но не может, как всегда, обойтись и без шуток, — пробует поддержать меня в моем унынии.Мама, к удивлению моему, не растерялась, даже не расплакалась. Сразу же стала одеваться.— Поеду на вокзал к Мельникову, предупрежу его, что ты болен.Через час-полтора возвращается.— Ну что?— Видел бы ты, что там творится! Там никакого Мельникова днем с огнем не разыщешь. Лезут в вагоны с узлами, чемоданами, с детьми... Каждый вагон буквально берут штурмом....Нет, переписывать всё не могу. Слишком уж подробно. И не всё на тему. Скажу только, что из Ленинграда я не уехал. Мама моя ездила к начальнику паспортного отдела Николаеву, и тот сказал, что, может быть, это и ошибка — моя высылка, но что ж поделаешь — лес рубят, щепки летят.А когда мама употребила слово «обида», он сказал:— Ах, вот как! Он обижен? Тогда, тем более, он должен уехать. Обиженные опасны. <...>