СЛОВО 23. О мире, произнесенное в Константинополе по случаю распри, произошедшей в народе о некоторых несогласных между собой епископах

Любезный мир, вожделенный делом и именем, который подал я ныне людям, и получил взамен, не знаю, искренний ли от всех и достойный Духа глас, или народный только договор (к вящему нашему осуждению!), нарушаемый перед свидетелем Богом! Любезный мир — мой труд и моя похвала, о котором слышим, что он Божий, что Бог есть его Бог, и что сам Бог им именуется, как в следующих словах: мир Божий (Флп. 4,7), Бог мира (2 Кор. 13,1 l); Он есть мир наш. (Ефес. 2,14), — и которого мы при всем этом не уважаем! Любезный мир — благо весьма восхваляемое и не многими хранимое, — где ты скрывался от нас столько времени и когда возвратишься к нам? Весьма сильно и более всякого другого люблю и лобызаю тебя, заботливо храню, когда ты с нами, и со многими слезами и рыданиями призываю, когда оставляешь нас. Не взывали так — ни патриарх Иаков к Иосифу, проданному братьями, а по мнению отца, похищенному зверем, — ни Давид, к другу своему Ионафану, падшему во брани, а впоследствии к сыну Авессалому. Один, истерзанный горестью в родительском сердце, вопиял: зверь растерзал Иосифа (Быт. 37, 33), зверь лютый и неукротимый, и положив перед собой окровавленную одежду сына, обнимал ее вместо сыновнего тела, в одном и том же находя и пищу, и облегчение скорби. Другой то проклинает горы, на которых происходила брань, взывая: «Горы Гельвуйския, да не падет на вас ни дождь, ни роса! как сокрушился лук Ионафанов и сила его!» — то оправдывает отцеубийцу, как бы ничем не оскорблял он отца, и примиряется с мертвым, может быть и потому сетуя о сыне, что он занес руку на отца. Таково родительское сердце! Кого на брани отражал как врага, того по смерти оплакивает как друга. Природа всего могущественнее; она препобеждает и вражду.

Достойно сожаления, что Киот задержан иноплеменниками, что Иерусалим сравнен с землей и попирается язычниками, что сыны Сиона, драгоценные и ценимые на вес золота, отведены в плен, до сих пор в рассеянии, и составляют народ чуждый в мире и скитающийся. Горестно и то, что видим и слышим ныне: отеческие грады ниспровергнуты, тысячи людей падают, земля обременена пролитой кровью и множеством падших, наг род иноязычный ходит по чужой области, как по своей. И не по малодушию защитников (никто не обвинит их в этом; они те же самые, которые покорили едва не целую Вселенную!), но за наши пороки, за овладевшее нами нечестивое учение о Троице, постигли нас все эти бедствия и верх бедствий. Кто будет оспаривать это, если умеет определить тяжесть несчастья по тем страданиям, какие мы сами претерпели или разделяли с другими? Но все это мало в сравнении с тем, что изгнан мир, похищено благолепие Церкви, унижено древнее достоинство, до того превращен порядок, что мы, сделавшиеся прежде из ненарода народом, из неязыка языком, подвергаемся теперь опасности — из самого великого народа и языка опять стать не народом и не языком, чем были вначале, когда не начальствовал над нами ты, когда мы не собрались еще под единое имя и единый чин.

Действительно, теперь оказывается, что удобнее переносить злополучие, нежели сохранять благополучие, потому что и мы, когда восставали на нас брани, были укрепляемы и теснее соединяемы гонениями; а когда совокупились воедино, тогда ослабели. И кто из благомыслящих не стал оплакивать настоящего времени? Но кто найдет слово, равняющееся бедствию? В мире живут разбойники, которых связало злодеяние. В мире живут замышляющие о насильственной власти, сообщники воровства, заговорщики мятежа, соучастники прелюбодеяния. В мире живут и певцы одного хора, и воины одного отряда, и пловцы одного корабля. Не стану говорить о наследствах, разделяемых поровну, о противоположных мерах правления, о преемстве общественных служений, о постепенности и законном порядке начальств. Даже редко видим, чтобы и эта пресловутая софистика или грамматика (не касаюсь философии, из ревности к которой молодые люди бесятся и сходят с ума) предавалась крамолам, чаще же соблюдает она мир. Но у нас нет согласия и союза; никогда не можем сойтись в одном, не видим даже и способа излечить такую болезнь; но как будто бы и учим и учимся злонравию, а не добродетели; много трудимся над тем, чтобы поджигать раздор; о единомыслии же мало заботимся, или и вовсе не заботимся.

Когда другие не соблюдают согласия; тогда их раздор не ведет ни к чему важному. А некоторым лучше быть в раздоре, нежели в единомыслии. Ибо кто из здравомыслящих похвалит союз, заключенный на худое дело? Но если бы у нас кто спросил: что мы чествуем и чему поклоняемся? Ответ готов: мы чтим любовь. Ибо, по изречению Святого Духа, Бог наш есть любовь (1 Иоан. 4,8), и наименование это благоугоднее Богу всякого другого имени. А что главное в Законе и Пророках? И на это не позволяет евангелист (Матф. 22,40) дать иного ответа, кроме прежнего. Почему же мы — чтители любви так ненавидим и сами ненавидимы? Почему мы — чтители мира немилосердно и непримиримо враждуем? Почему мы — основанные на камне —зыблемся, утвержденные на краеугольном камне — распадаемся, призванные во свете — омрачаемся? Почему мы — служители Слова довели себя до такого молчания или бессловесия, или оцепенения, или... не знаю, как назвать еще.

И в пище, и во сне, и в позорных делах есть, как говорят, мера сытости; все, не одно скорбное, но и самое приятное возбуждает наконец отвращение, потому что все из одного переходит и превращается в другое. Но у нас нет конца взаимным поражениям друг друга, не только между разномыслящими и несогласными в учении о Вере (это было бы менее прискорбно, извинялось бы ревностью, одним из похвальных качеств, пока она в пределах), но и между единомышленными, у которых в одном и том же одни и те же противники. Это всего бедственнее и жалостнее. И что этому причиной? Может быть, любоначалие или корыстолюбие, или зависть, или ненависть, или высокомерие, или другая какая страсть, которых не видим и в самих безбожниках.

Весьма забавна переменчивость в мнениях. Когда нас хотят поймать, тогда мы благочестивы и православны, лживо прибегаем к истине, как будто стоим за веру, и в том одном (по сравнению с худшим) поступаем похвально (хотя это само по себе и гнусно), что, стыдясь порока, переходим на сторону того, что почтеннее, а именно — благочестия. Тебе (кто бы ты ни был, дошедший до такого состояния) можно сказать: безумный и непостоянный человек, тварь лукавого — изобретателя зла, или (справедливее сказать) несмышленнейший из людей! Вчера был он для тебя благочестив, как же ныне стал нечестив, хотя ничего не прибавил и не убавил ни словом, ни делом, но в том же стоит, как и тем же дышит воздухом, теми же глазами и на то же смотрит солнце; а если угодно тебе спросить его о числах и мерах; то и на это будет отвечать не новое, но то же, что и прежде? Однако же ныне у тебя блудник, кто вчера был Иосифом. Ибо и до этого доходит любовь к спорам, подобная пламени, пробегающему по соломе и обнимающему целую окружность. Ныне Иуда, или Каиафа, кто вчера Илия, или Иоанн, или другой кто из подвизающихся в рядах Христовых, обвязанный тем же поясом, облеченный в ту же темную или черную ризу, какой (и по моему уставу и рассуждению) требует строгость жизни. Вчера бледность лица — прекрасный цвет для мужей высоких, или скромность и спокойствие голоса, или степенность и тихость походки именовали мы любомудрием, а ныне называем это тщеславием. Ту же власть над духами и болезнями приписываем то Иисусу, то Вельзевулу; и в этом случае не правдивыми пользуемся весами, но руководствуемся охотой спорить и раздражительностью.

У нас время легко производит многих во святые, а многих, против всякой вероятности, — в безбожники. Или вернее сказать, оно всех делает жалкими, не только потому, что на нас смотрят, как на худой образец, тогда как порок подручен всякому, хотя бы и никто не привлекал, но и потому, что мы с готовностью прощаем всем и все, только бы сойтись в одном.Прежде не безопасным почиталось сказать одно лишнее слово, а ныне злословим людей самых благочестивых. Прежде не позволял ось читать закон извне и призывать исповедание (Ам. 4,5), то есть, как я понимаю, народное одобрение, а ныне и о неизреченных тайнах допускают судить людей оскверненных, повергая святыню псам и бросая жемчуг перед свиньями (Матф. 7, б). И этого недостаточно; мы насыщаем слух свой взаимными оскорблениями друг друга. Мы не можем рассудить даже того, что не безопасно доверять оружие врагу, и слово против христианина — ненавидящим христиан. Ибо в чем мы укоряли ныне, в том завтра будут укорять нас. Враг ласково выслушивает слова твои, не потому что хвалит, но потому что собирает со злым намерением, чтобы при случае изблевать яд свой на оказавшего ему доверие.Для чего же терпим это, братья, и долго ли будем терпеть? Когда отрезвимся от упоения, снимем с глаз чешую, воззрим на свет истины? Какая это тьма, какое сражение среди ночного мрака, какая буря, не позволяющая различить в лице друзей и противников? Для чего мы стали посмешищем у соседей наших, посрамлением и поруганием у окружающих нас (Пс. 78,4)? Что за ревнование о зле? Отчего такое нескончаемое изнурение самих себя? Или лучше сказать, мы не изнуряем себя но, что бывает с беснующимися, в самом недуге черпаем для себя силы и радуемся своему истощению. Нигде нет у нас ни слова, ни друга, ни соратника, ни врача умеющего исцелить или отсечь страждущий член, ни ангела заступника, ни Бога; и сверх всего сами себе заграждаем мы Божие человеколюбие. Для чего, Господи стоишь вдали (Пс. 9,22)? И будешь скрываться непрестанно (Пс. 88,47)? И когда посещение сотворишь нам (Притч. 29,13)? До чего дойдет это и где остановится?Боюсь, не есть ли настоящее уже дым ожидаемого огня, не вскоре ли после этого настанет антихрист и воспользуется нашими падениями и немощами, чтобы утвердить свое владычество. Ибо, конечно, нападет он не на здоровых и не на объединенных любовью; а надобно, чтобы царство само в себе разделилось, чтобы крепкий в нас рассудок подвергся искушению и был связан, чтобы сосуды были расхищены, и мы потерпели то самое, что (как видим) терпит теперь враг от Христа (Матф. 12,26—29).Об этом я плачу, говорит Иеремия в Плаче своем (1,15); ищу глазам моим источники слез (Иер. 9,1), которые бы удовлетворили моей горести; призываю плакальщиц сотворить и разделить со мной плач (Иер. 9 17). И чрево мое болит, смущаются чувства (Иер. 4,19) не знаю, как и какими словами облегчить скорбь свою! Отчего и древнее предается молчанию, и новое — осмеянию. Ибо врагам обращается в забаву и то, что извлекает у меня слезы. Через это не мало потеряли у нас церкви, а приобрели зрелища, приобрели в таком городе, который и божественное, наряду с прочим, старается обращать в забаву, который скорее осмеет достойное похвалы, нежели оставит без осмеяния смешное. Потому удивительно будет, если он не осмеет и меня, который говорит это ныне, меня — пришлого проповедника, который учит, что не над всем должно смеяться, но что есть предметы, требующие внимательного рассуждения. И что говорю: осмеет? Подивишься, если не подвергнет меня даже наказанию за то, что хочу сделать добро.Таково наше положение; и меня печалит не то, что церкви у нас отняты (человек с ограниченным умом поскорбел бы, может быть, и об этом); не то, что злые языки (они делают свое дело) говорят худо, потому что не научились говорить доброго. Не опасно то, чтобы Бога можно было описать местом или оседлать продажным, и чтобы Он стал достоянием одних богатых. Притом те, которые говорят обо мне хорошо или худо, не переменят меня (подобно тому, как примешивающие, или миро к грязи, или грязь к миру, через такое смешение сливают качества грязи и мира) так, чтобы я стал огорчаться хулами как внутренне изменившийся. Иначе, дорого заплатил бы я хвалителям, если бы своими похвалами сделали они меня лучшим. Не так выходит на деле; бранят меня, или удивляются мне, в обоих случаях остаюсь таким, каков был. Пустой же человек мудрствует, говорит Иов (Иов. 11,12). Как пена прибивается к камню, как ветры к сосне, или к другому густому и высокому дереву, так и ко мне — людские речи, и я так почти любомудрствую сам в себе. Если обвинитель лжив, то обвинение падает не столько, на меня, сколько на его слова, хотя и хулит он мое имя. А если он справедлив, то обвиню лучше себя, не говорящего обо мне. Ибо я сам причина того, что он говорит; а не говорящий — причина того, что я таков. Поэтому речи его, как ничего не значащие, оставив без внимания, обращусь к себе и из злоречия его извлеку еще ту одну выгоду, что стану жить осторожнее. Но злоречие имеет и третью весьма важную и величественную пользу, именно ту, что нас хулят вместе с Богом. Ибо одни и те же и отрицают Божество, и оскорбляют Богослова.Итак, не это страшно, хотя и почитают многие страшным, но то, что, сколько бы кто ни был тверд в душе и искренен в благочестии, не хотят даже и верить, что он верен, нелицемерно добродетелен и свободен от притворства. Напротив, один у нас явно худ; в другом правдивость — одна личина и прикраса, обманывающая наружностью. Хотя не все кажутся черными, потому что есть черные, не все неблагородными, неблагообразными, немужественными, невоздержанными, потому что много таких; а напротив, осуждаем ли, или хвалим кого, произносим о каждом особый, а не общий приговор: однако же обвинение в злонравии удобно распространяем на всех и делаем общим обвинением целого, не только потому что многие, но и потому что некоторые злонравны.