Оливье Клеман

Искушение этой эпохи – дурно усвоенное византийское наследие, которое порождает сакрализацию царства и национальный мессианизм: «Москва – Третий Рим». Искушение было преодолено – если и не всегда в сознании верующих, то по крайней мере в глубинном сознании Церкви – на большом Московском Соборе (1666–1667), осудившем русских «староверов», приверженцев царства «белого царя» и законническо–го христианства, религии буквы, закона, обряда и т. п. Ослабленная этим расколом, Русская Церковь оказывается не в состоянии помешать Петру Великому упразднить Московский патриархат и заменить его Синодом, управляемым правительственным чиновником–мирянином. XVIII век – трагический период для православия: в Константинополе патриархат становится игрушкой в дворцовых и посольских интригах; в России Церковь порабощена государством, внесшим жесткие ограничения в жизнь монастырей.

Возрождение наступило на стыке XVIII и XIX веков благодаря новому пробуждению «исихазма». От Афона до Греции, от Греции до румынских княжеств, от Молдавии в Россию пролагает путь это движение, нашедшее свое выражение в составлении и переводах «Добротолюбия», обширной антологии мистического богословия, пронизанного особым светоносным духовным опытом. Это обновление соединяется в России с потребностью в созерцании, коренящейся в самой гуще народа, в особенности в женской среде, а в греческом мире – начиная с Космы Этолийского – с социальным служением и просвещением народа. На пороге XIX века Никодим Святогорец, Паисий Величковский и Серафим Саровский, как бы в противовес нарождающемуся торжеству голого разума, свидетельствуют о сияющем опыте Духа Святого. Внезапно пробуждается исключительно личностное и харизматическое призвание к «старчеству» («старец» – geronda по–гречески). Среди мирян «духовник» распространял «молитву Иисусову» и был наставником, помогающим другим нести молитвенный подвиг в современном мире.

В XIX веке христианские народы на Балканах приобрели независимость, и благодаря ей возникли национальные Церкви, не свободные, однако, от следов того церковного национализма, который как язва разъедает и сегодняшнее православие. Константинопольский Собор 1872 года столь же тщетно, сколь и недвусмысленно заклеймил его под именем «филетизма». И все же встреча с Западом и – независимо от нее – обновление духом «Доборотолюбия», вызвали активное пробуждение православной мысли. Отцы Церкви переводятся на русский и румынский языки; Филарет Московский постоянно опирается на них в своих проповедях; Послание восточных патриархов, объединившихся вокруг патриарха Константинопольского, предостерегает папу от догматического определения непогрешимости, настаивая на том, что истина сохраняется всем народом Божиим; Хомяков и мыслители–славянофилы определяют основные направления экклезиологии соборности; наконец, в пророчествах и прозрениях от Достоевского до Бердяева происходит и преодоление современного атеизма… Когда в романе Достоевского убийца и проститутка, открыв Евангелие, со слезами на глазах читают повествование о воскрешении Лазаря, мы чувствуем, что здесь, как бы впервые, христианское слово обращается к современному атеисту. И каждый православный верующий произносит те же слова, уподобляя себя разбойнику и блуднице, когда дерзает приступить к причастию.

Промышленная цивилизация и аналитические и утопические системы мысли, порожденные ею, со всей силой обрушились на православие, и без того плохо приспособившееся к современному миру. Оно сохраняло свою духовную профетическую основу среди прозорливцев, но в народных массах оставалось архаичным. Славянофильство попыталось построить православную «соборность», однако реформы и прежде всего реформы Александра II, которые могли бы этому способствовать, не были доведены до конца, и само славянофильство скатилось к утраченной сельской идиллии, не способной повернуться лицом к промышленной цивилизации, ставящей свои проблемы и набиравшей темп в России в начале этого века. В Греции в оттоманскую эпоху Церковь вдохнула жизнь в существование самостоятельных общин, она сумела сплотить их, явить их красоту, однако прозападная элита независимой Греции либо не знала народной жизни, либо пренебрегала ею, чем порождала распад, иной раз переходивший в неистовство. И потому понятно, что коммунизм – не как наука, но как мессианская утопия – нашел глубокий отклик в народах, прежде всего в русском, прошедшем через незрелую секуляризацию и подсознательно сохранявшем православное упование Царства. Следует сказать, что столкновение коммунизма и христианства в России, а затем и в странах народной демократии, носило чисто духовный характер. Православная Церковь в этих странах, не связывая себя ни с какой экономической и социальной системой, просто безоговорочно приняла новый социалистический порядок. Но в силу самой этой позиции, отягощенной, правда, определенным сервилизмом (судить о котором могут лишь те, кто знает по опыту законы выживания при продолжительном тоталитарном режиме), Церковь выявила саму суть проблемы, которая есть прежде всего проблема назначения человека, принимающего или отвергающего мир духа. Русская Церковь в промежуток между двумя войнами испытала самое страшное гонение из тех, что когда–либо знала история христианства. Благодаря своей гражданской лояльности она, не заключив ни малейшего компромисса в вероучительном плане, получила в советском обществе весьма ограниченные права гражданства. Ей была предоставлена только свобода отправления культа в противовес свободе антирелигиозной пропаганды, и потому ее непрерывное молитвенное служение осталось единственным и поразительным свидетельством о себе самой… Новая попытка удушения, не кровавая, но безжалостная, в 1959 и 1964 годах, явным образом провалилась, хотя и повлекла за собой закрытие многих церквей…

В то же время рассеяние миллионов православных всех национальностей, в особенности греков и русских, в наш век придало православию неоспоримый географический универсализм. В Париже русская религиозная философия принесла свои плоды и сообщила новые импульсы западной мысли. Владимир Лосский во Франции, о. Георгий Флоровский, о. Иоанн Мейендорф в Соединенных Штатах вновь раскрыли и разъяснили для нашего времени великий патриcтический и паламитский синтез. Павел Евдокимов в Париже и О.Александр Шмеман в Нью–Йорке стремятся, исходя из этого синтеза и великих поисков русской религиозной философии, творчески разрешить проблемы зарождающейся планетарной цивилизации… В арабском православии пророческое движение Православной Молодежи, спонтанно вылившееся из недр христианского народа, обновило жизнь Церкви, завоевало доверие мусульман и ныне ищет разрешения трагических проблем стран третьего мира, не утратив при этом духовного смысла православной традиции. В Греции большая апостольская работа была проведена православными братствами, однако нынешний режим контролирует и укрепляет извне определенные формы православной жизни, ныне особенно нуждающейся в новом освобождении духа. Румынская Церковь, прошедшая, как и Русская, через суровые испытания в 60–х годах, провела замечательную работу по осмыслению православия при встрече Востока и Запада. Едва ли не повсюду в рассеянии, но в особенности во Франции и в Соединенных Штатах, Запад ищет встречи с православием, дабы осознать и разделить с ним то самое существенное, что способно соединить всех…

Совсем нетрудно было бы подвести отрицательный итог этой долгой истории: искушение религиозным национализмом, этические и политические расколы в рассеянии, общая слабость интеллектуальной работы, отсутствие свободы в странах, расположенных по ту сторону железного занавеса, трудное приспособление к современному миру в Греции, отсутствие координации в рассеянии. Но есть две нити, свидетельствующие о непрерывности и невидимой плодотворности этой истории, и нитей этих ничто не могло порвать. Первая из них – золотая нить преподобных, каковыми были уже в XX веке святой Нектарий Эгинский († 1920) и старец Силуан Афонский († 1938); вторая же – пурпурная нить мучеников: «новомучеников» оттоманского периода, бесчисленных мучеников в России 20–х и 30–х годов (но в те же годы на глазах у многих людей неведомым сиянием «обновляются» старые иконы) , или мучеников Сербии времен Второй мировой войны. Эти знаменья крови и света всегда сопутствуют друг другу согласно древнему изречению: «Даждь крови и приими дух».

Православие сохранило ощущение тайны и всегда неохотно выражало ее догматически. Догмат, вопреки искушениям падшего разума, что смешивает или разделяет и стремится к обладанию, хранит в себе непостижимость Бога Живого, Который через любовь становится доступным всему нашему существу, а не одному только разуму. Вот почему догмат построен на антиномии и прославлении; он органически входит в литургическое славословие и в ту область реальности, что открывается созерцанием. Как говорили в старину: «богослов–тот, у кого чистая молитва, у кого чистая молитва, тот – богослов». В сердце православной мысли и духовной жизни лежит пасхальная радость: Бог воплощенный, Бог распятый смерть победил смертью. Он позволил аду и смерти – этим двум силам, неотъемлемым от здешнего нашего удела – овладеть Собой, и как ничтожную каплю ненависти Он растворил их в пылающей бездне богочеловеческой любви. Прославленное тело Господа соткано из нашей плоти, из всей плоти земли, из безмерности космоса, в Нем преображенной. После Пятидесятницы это прославленное Тело, которое есть уже новое небо и новая земля, в Духе Животворящем приходит к нам в таинствах Церкви, в Церкви как таинстве Воскресшего. Однако это присутствие, которое объемлет Собою и животворит мир, из уважения к свободе нашей остается сокрытым. «Бог может все, – говорили Отцы, – кроме того, чтобы принудить человека любить». Только при достижении личной святости делается зримой эта сокровенная работа Духа. Только святость может приобщить нас к ней, и не только нас, но и все, что нас окружает, «ускоряя» ее окончательное проявление в мире.

Бог Живой, Который отдает Себя в Церкви, есть Пресвятая Троица. Догмат о Троице – святая святых православного богословия, потому только он и есть богословие в настоящем сиянии Слова. Он открывает, что Бог Живой есть одновременно непостижимая бездна и полнота любви, абсолютное единство, совпадающее с абсолютным же разнообразием. Бог пребывает по ту сторону всякого образа и всякого понятия. Однако вся реальность Бога раскрывается в Его любви, и человек обретает смысл только в образе Божием, в нем запечатленном, в своей причастности к Тройческому Союзу. Подобно тому, как единый Бог существует в Трех «Лицах», и число три здесь не является шифром, но знаком абсолютного различия, инаковости, законченной и преодоленной одновременно, так и человек – расколотый грехом, но собранный в Теле Христовом – един во множестве личностей, внутренне озаренных пламенем Пятидесятницы. Спасение личное совпадает со спасением всеобщим. Вот почему духовная жизнь в Православии на вершинах своих выражает себя молитвой о том, чтобы все были спасены, «даже и змеи, даже и бесы», по слову святого Исаака Сириянина. Та непреложная достоверность, которую открывает нам вера, должна питать и наш опыт. Этот опыт в основе своей прежде всего сакраментален и литургичен. Литургия же направлена не только к тому, чтобы возвещать Царство, но и к тому, чтобы – в сиянии красоты – приближать и само реальное его присутствие. Вот почему икона составляет неотъемлемую часть литургии. Она несет свидетельство как о святости личности, так и о тайне мира грядущего. Она напоминает о том, что Бог сделался Ликом, и человек в общении с Воскресшим обретает подлинное свое лицо. Богатейшая византийская литургия соткана из библейских текстов и святоотеческих размышлений о них. В поэзии, перенасыщенной символами, она облекает в события то, что Библия говорит о Боге, и от деяния Его возносит нас к бездонной Его природе. «Господи, помилуй!» – «Слава тебе, Боже!» – вот равновесие, что лежит в основе литургии: кающийся становится сослужащим, «человеком литургическим». Поэтому и литургия служилась всегда на местном языке. Православная Церковь, будучи многоязыкой, никогда не ведала феномена единого языка, подобного латыни в католичестве. Если существует явное расхождение между языком церковнославянским и нынешними славянскими языками, то лишь в силу исторической инерции. Все причащаются хлебом и вином, Телом и Кровью. Дети, начиная с грудного возраста, приобщаются к христианству (т. е. получают крещение и конфирмацию или скорее миропомазание, которые слиты в одном обряде) и допускаются к причастию. Причащение, долгое время бывшее весьма редким, несмотря на обновление в духе «Добротолюбия» в начале века, в наше время все чаще становится еженедельным, в особенности в России, где эта тенденция стала спонтанной и массовой, или в других странах, где она соединяется с духовным обновлением. Всякий человек призван к духовному деланию, в котором он сознательно должен стать существом «литургическим или, по слову Апостола, «о всем благодарящим». Православная мистика, мистика трезвения, выдержанная в аскетическом и монашеском духе, остается для всех верующих (постриженных, т. е. предназначенных к «внутреннему монашеству» с самого дня крещения) нормой – пусть и нечасто достигаемой. Вечная жизнь начинается здесь, вместе со «вторым рождением» при крещении, и она раскрывает себя во всех смертях–воскресениях нашего существования. Эта жизнь не может быть ничем иным, кроме как соучастием – через «духовное» тело Христа – в самой жизни Божией и раскрытием повседневного существования в свете, исходящем от Лика Воскресшего. Путь православия – путь «заповедей Христовых», заповедей блаженства: это путь смирения, бедности, путь слез и любви к врагам; и природа наша со всей ее страстностью распинается и преображается здесь, обращаясь в «теплоту» – не одних только чувств, но всего нашего существа. Nepsis – бдение и трезвение и katanyxis – мучительная сладость, теплота – таковы ключевые слова этой аскезы.