А.Ф.Лосев

В этом тексте самое глубокое и самое существенное значение принадлежит решительно каждому слову.

Прежде всего то, что мы перевели словом "желанное", по-гречески выражено такой формой (т.н. герундивом), которая по самому своему существу указывает на предмет соответствующего глагольного действия. А действие, в данном случае, по-гречески обозначает и "желание", и "влечение", и "вожделение", и "страсть". Вероятно, было бы правильнее перевести не "желанное", а "предмет влечения". Далее, этот предмет влечения трактуется здесь не в своем случайном проявлении, но "по природе". Далее, оказывается, что этот предмет влечения дается не иначе, как в самостоятельном виде, как "сам через себя". Это нужно считать одним из точнейших определений момента самодовления в стоической предметности прекрасного. Кроме того, в приведенном определении этот самодовлеющий момент подчеркивается еще и наречием "всегда". Это значит, что прекрасная предметность у стоиков не подчиняется никакому внешнему становлению и изменению. Автор такого определения хочет сказать, что к стоической красоте бессмысленно применять категорию времени. А мы знаем, что эту категорию времени бессмысленно применять и ко всякому математическому предмету: если мы произвели какое-нибудь вычисление, или решили какое-нибудь уравнение, или решили задачу геометрического построения, то здесь не может быть никакой речи о временных процессах, так что треугольник и все его особенности выводятся вне всяких процессов времени, круг и шар определяются тоже сами по себе и вполне независимо от своего существования во времени, и т.д. Значит, красота, как ее понимали стоики, существует и определяется так же вне процессов времени, как и любая математическая конструкция. И читатель должен уже и сам знать из нашего предыдущего изложения, почему у стоиков обстоит дело именно так. Наконец, приведенное у нас сейчас стоическое определение красоты из средневековой лексикографии содержит еще один, чрезвычайно важный момент. Оказывается, эстетический предмет у стоиков дает такое наслаждение, которое совершенно никогда не оскудевает. Очевидно, стоики поняли то элементарное обстоятельство, что прекрасную вещь и прекрасное произведение искусства никогда не может надоесть воспринимать, и им всегда хочется любоваться, то есть любоваться без конца. Впрочем, этот момент уже содержится в том "всегда", о котором мы выше говорили, так что он является только одной из его весьма ярких разновидностей.

Это стоическое определение красоты, заимствованное нами из средневековых словарей, представляется нам замечательно ясной формулой, которая мало чем отличается от двух формул, предложенных нами выше, и которую средневековый лексикограф сразу мог схватить своим зорким историческим зрением, в то время как нам в XX в. такую формулу приходится получать только в результате кропотливейшего анализа огромного числа разнородных и никак не связанных между собою античных текстов.

9. Чисто эстетическая предметность у стоиков не колеблет их материализма

Во всех наших предыдущих изысканиях мы старались без всякого предубеждения формулировать стоическое понятие красоты на основании первоисточников. В этом понятии красоты мы нашли достаточно элементов самодовления, бескорыстия, независимости ни от чего материального и даже полной внесубстанциальности. Кто не имеет навыка в критическом анализе греческих первоисточников и кто не очень в них начитан, тот сейчас же сделает вывод, что стоическая эстетика есть попросту эстетика Канта, и больше ничего. Такой вывод будет не только антиисторическим предприятием и абсурдным по самому существу, но, главное, также и полным непониманием подлинной существенной глубины всей античной эстетики. Однако обычное некритическое понимание стоицизма, когда логос стоиков ничем не отличается от логоса Гераклита, или когда стоический мудрец есть просто какая-то омертвелость человеческого субъекта, или когда стоическому учению о судьбе не придается ровно никакого значения, тоже ровно никуда не годится.

Все наше предыдущее изложение стоической эстетики основано было на поисках ее подлинной специфики, для чего мы и предприняли исследование стоической концепции иррелевантного лек-тон. Теперь, однако, отдавши всяческую историческую дань стоической иррелевантности красоты, мы наталкиваемся на весь стоицизм в целом, который ведь не сводится же только на одно учение о лектон, хотя это учение для него специфично. Мы встречаемся с весьма упорно проводимым у стоиков материализмом, когда все на свете (кроме лектон, пространства, времени и места) объявляется телесным, и только телесным. Но стоики отнюдь не остаются при этом дуализме внетелесного, внесубстанциального лектон и телесной, вполне субстанциальной действительности. Они весьма глубоко и виртуозно умеют также и синтезировать эти две области, о чем теоретически мы говорили выше достаточно, но что теперь мы должны применить уже специально к эстетике и к эстетике в собственном смысле слова. Сначала попробуем укрепиться на стоическом да и вообще на античном стихийном соматизме (учение о всеобщей телесности), а потом сделаем отсюда выводы и специально эстетические. В отношении стоиков этого соматизма особенно не нужно забывать ввиду полного асоматизма их учения о лектон. Чем глубже мы поймем телесность античного мироощущения, тем больше мы поймем и стоиков. А чем глубже мы сумеем объединить асоматическое, то есть внетелесное и внесубстанциальное, лектон с учением стоиков о всеобщей телесности бытия, тем глубже проникнем в искомую нами эстетическую специфику стоицизма.

а) Мы знаем, что уже античность вообще не имеет чистого эстетического опыта ввиду отсутствия достаточной дифференцированности воспринимающего и мыслящего субъекта. Прекрасное здесь вообще понимается не в своем чистом виде, когда оно противоположно вещи, им определяемой, но как прекрасная вещь, то есть вместе со всем телом (бытием), из которого она фактически состоит. Это заставило Платона и Аристотеля дать теорию красоты как некой бытийственной благоустроенности, космической, божественной, человеческой, природной, общественной и личной. В этом пункте стоицизм ничем не отличается ни от Платона и Аристотеля, ни от античности вообще. Нет, в конце концов, отличия и в трактовании чистой эстетической предметности, поскольку она существует для античного восприятия. Выше мы уже говорили, что когда эстетическая область трактуется онтологически, то хотя это, вообще говоря, и равносильно отрицанию чистой эстетической предметности, но можно сказать еще и так, что чистая эстетическая предметность, отягощенная вещественной скованностью, не то чтобы окончательно здесь упразднялась, но только теряла свою насыщенную, сочную природу и превращалась в абстрактную совокупность частей и целого. Вещество, взятое само по себе, вне всякого своего осмысления, абстрактно, ибо оно не есть смысл, но только носимость смысла. И когда эстетический предмет не является сам своим собственным смысловым носителем, а теряет это носительство в пользу вещества, он превращается в абстрактно-эстетическую предметность, в симметрию и гармонию. Вот почему если оставаться на почве чистой эстетической предметности, то ничего, кроме формалистического учения о симметрии, мере, гармонии и пр., не способны нам дать даже Платон, Аристотель и Плотин. Этот античный опыт телесности, вещественности ведет здесь именно к абстракции, ибо вещество всегда таково. Разгадка античного абстрактного формализма, говорим мы, - в общеизвестной скульптурности и пластичности античного гения. И в этом стоики - тоже типичные античные мыслители. Однако дальше начинаются и специфические различия. б) Платон и Аристотель, давая свое учение об идеях и формах, резко противопоставляли сферу смысла и сферу материи. Правда, каждый из них еще и объединял эти сферы, так что в результате получилось единое и цельное бытие, единый осмысленный мир. Стоики не знают этого различия явления и смысла. Стоики признают исключительно только телесное бытие. У них признается два принципа сущего - действующее и страдающее, а таковым может быть только тело. Поэтому у стоиков телесно решительно все - и души, и боги, качества вещей, добродетели, пороки, понятия и представления и пр. Телесна душа. "Смерть есть отделение души от тела. Но ничто бестелесное не отделяется от тела, потому что бестелесное и не овладевает телом. Душа же и овладевает телом и отделяется от него. Следовательно, душа есть тело" (Клеанф у Немезия, SVF II 790). Телесно божество. Хрисипп и Зенон "предположили, что бог - начало всего, является чистейшим телом, и промысел его охватывает все" (II 1029; ср. многочисленные тексты тут же, 1028-1048); и потому божество - изменяемо (II 1049-1056). Телесно и искусство. "Добродетели и искусства суть тела" (II 797). Оба основных принципа максимально выражены в "боге" и "бескачественной материи"; но и то и другое обязательно телесно. Бог - это только Творческий Огонь (руг technicon), оплодотворяющий материю, откуда и все свойства вещей суть только "воздухообразные напряжения и истечения" (pneymata cai tonoys aerodeis, II 449). Бога же можно называть и "мировой душой", посевающей в бытии "семенные смысловые зародыши" (logos spermaticos), или Огненным Умом мира (noys cosmoy pyrinos), который в человеке проявляется как его "господствующий принцип" (to hegemonicon). Бог и первоматерия есть, таким образом, одно и то же, единое, живое, "умное тело" (soma noeron), только рассматриваемое с двух сторон - как субстрат и как действующее начало. Эта противоположность есть не что иное, как противоположность стихий, в которые превращается огненная первоматерия, - обыкновенный огонь и воздух, с одной стороны, и вода и земля - с другой. Душа есть только жизненная теплота, теплое дыхание (pneyma enthermon), а дух - особый тонкий огонь. Вот с этой-то абсолютно-телесной точки зрения стоики и рассматривали идеальную сторону бытия. Все идеальные, все смысловые формы вещей есть не что иное, как только те или иные модификации божественно-первичного материального огня, есть разная степень напряженности этого первоогня. Не только Платон, но и Аристотель в сравнении с таким материализмом окажется абсолютным дуалистом, потому что у него формы и сущности вещей хотя и неотделимы от самих вещей, но в то же время ни в каком случае несводимы на самые вещи; у стоиков же тут не возникает даже никакого вопроса. Все бытие есть только разная степень напряжения божественно-материального первоогня. Конечно, мы хорошо помним, что напряженность бытия - это то, что обязательно характеризует собою онтологию и Платона, и Аристотеля, и всей античности. Однако только у стоиков это понятие формулировано именно под таким же термином - "напряженность"; и только у них оно освобождено от всяких диалектических и феноменологических конструкций и дано в чистом оптическом (бытийственном, непосредственно-субстанциальном) виде{164}. Это чрезвычайно важное учение об абсолютной, но разностепенной телесности мира не могло появиться в старой досократовской философии, хотя всякий чувствует с первых же строк стоической физики всю ее близость к гераклитизму. Гераклитовский поток, конечно, тоже есть напряженность. Но здесь скорее только опыт, или общая интуиция этой напряженности, чем логически-формулированное учение. Досократовской философии понятно расширение, сжатие, сгущение и прочие физические характеристики, но чтобы учить о напряженности не физических свойств, а самого бытия, для этого нужно было иметь понятие чистого бытия, а его-то и не могло быть здесь до усвоения антитезы идеи и вещи. Это усвоение пришло только с Сократом, Платоном и Аристотелем, у которых поэтому можно найти и категорию чистого бытия. Однако напряженность бытия все-таки и у Платона и у Аристотеля содержится скорее тоже только как необходимая интуиция и опыт, без которых необъяснимы их логические конструкции, чем как самая логическая конструкция. Платон имеет в виду разную напряженность бытия, но, превращая все в диалектические категории, выражает ее при помощи категории становления. Аристотель дает феноменологию динамических форм и потому превращает зримую им напряженность бытия в стихию энергий, то есть потенции, энергии и энтелехии. Оба они слишком заняты: первый - диалектическим выведением категорий действительности, а второй - динамически-смысловым ее перекрытием. Оставить действительность так, как она есть сама по себе, не внося в нее никаких самостоятельных категорий, не позволяла интенсивность объективного мышления, хотевшего видеть полноту бытия именно в объекте. Стоицизм вырос на почве иного взаимоотношения субъекта и объекта. Он поставил целью снабдить субъект всем необходимым для его самодовлеющего существования, и прежде всего соответствующей полнотой самосознания. Потому объективная действительность померкла перед ним, как арена самодовлеющих категорий (отныне им место в субъекте), и превратилась в простую вещественность, только объясняющую собою человеческого субъекта. После Платона и Аристотеля это уже не могла быть ординарная и тупая, глухая вещественность материального мира. Опыт этого бытия, завоеванный Платоном и Аристотелем, остался здесь неприкосновенным. Однако оно стало характеризовать собою разно-напряженную стихию жизни уже не просто в качестве чистого бытия и не в качестве становления или энергийности бытия, но в качестве именно напряженности бытия. Тут сказалось и наследие платонизма-аристотелизма, и эллинистический примат субъективизма, и частичное возвращение к досократовскому примитиву. Следовательно, красота для стоиков есть живая форма бытия и жизни (как их симметрия), но эта форма есть та или другая степень бытийственного напряжения самого же бытия, самой жизни; это - напряженность тончайшего первоогня, лежащего в основе всякого бытия вообще. Если Аристотель отличается от Платона тем, что он приковал самостоятельные эйдосы, эти идеальные формы вещей, к самим вещам, то стоики отличаются от Аристотеля тем, что они еще дальше пошли в приближении идей к вещам, а именно тем, что они окончательно растворили идеальность в самих вещах и ее собственную структурность стали понимать по аналогии с напряженностью физических качеств, принципиально отождествляя и смешивая то и другое. Как переход от Платона к Аристотелю, так и переход от Аристотеля к стоикам есть при этом только результат прогрессирующего субъективизма.