Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

Устами Петра Верховенского толпа, чернь вербует Ставрогина в идеологи и вожди - и это звучит как предисловие к "Двенадцати": "...мы сделаем смуту"; "Мы провозгласим разрушение... Мы пустим пожары"; "Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен!.. Мы проникнем в самый народ... мы, пожалуй, и вылечим... Но одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького... А тут еще "свеженькой кровушки", чтоб попривык".

Как эхо этого монолога звучит дневниковая запись Блока от 4 марта 1918 года (года "Двенадцати"): "Требуется длинный ряд антиморальный... требуется действительно похоронить отечество, честь, нравственность, право, патриотизм и прочих покойников, чтобы музыка согласилась помириться с миром".

Я не хочу опошлять позицию Блока, в его "антиморализме" есть своя метафизическая правда, и глубокая,- но она хороша на своем месте, как лава под корой земли: в сфере философской или богословской; она не должна выходить на "улицу", где черный вечер и белый снег и где за столом поется гимн, в котором рифмуют "Зима" и "Чума". Она не должна соблазнять. Блок не хотел ничего дурного, он хотел "музыку" помирить с "миром". Но ведь и Ставрогина Петруше Верховенскому не удалось втянуть в свою банду, посвятить в вожди.

Дело, однако, не в этом, а в совсем другом:

"Если бы не глядел я на вас из угла,- признается Верховенский,- не пришло бы мне ничего в голову!.."

Вот где главное. Человек высокого предназначения, Ставрогин не соблазнен Петенькой - он сам всех соблазняет.

Так Вальсингам соблазняет своим гимном соседей по столу.

И как Вальсингам перед Священником, так Ставрогин перед теми, кто его знал, предстает другим - и перед Шатовым, и перед Марьей Тимофеевной. Не узнавая его, она кричит: "У тебя нож в кармане... Гришка От-репь-ев - а-на-фе-ма!"

Знает ли она, что цитирует "Евгения Онегина" и "Бориса Годунова"?

Ставрогин ведь тоже предсказан Пушкиным - и не только в "Пире во время чумы": он есть ступень деградации человека онегинского типа (cм. в работе о "Евгении Онегине" в моих книгах "Поэзия и судьба" (М., 1983, 1987, 1999) и "Пушкин. Русская картина мира" (М.,1999). - В.Н.).

Все поняли, что роман "Бесы" содержит пророческий анализ предпосылок катастрофы, постигшей Россию в XX веке; однако мы еще не вполне отдаем себе отчет в том, что предпосылки эти в концентрированном, свернутом, как пружина (и потому не очень явном на узкофилологический взгляд), виде содержатся уже в пушкинской картине мира, частью которого является судьба "русского человека в его развитии" (Гоголь). Они предусмотрены так точно, что порой кажется, будто история послушно воплощала эту картину, перенося ее элементы в жизнь в качестве фактов культуры, исторических событий и человеческих судеб.

Предусмотрено у Пушкина даже то, что произошло с Блоком после "Двенадцати", к концу жизни,- предусмотрено в финале "Пира во время чумы", когда Вальсингам покидает пир и "остается погружен в глубокую задумчивость".

* * *

Отношение Блока к "Двенадцати" незадолго до кончины - если больше верить Андрею Белому, чем К. Федину и Е. Книпович,- в чем-то сходно с тем, что испытывал Пушкин при воспоминании о "Гаври-илиаде". А последнее (или одно из последних) стихотворение - наверное, самое тихое, что есть у Блока: