The Bible and the Seventeenth-Century Revolution

Решительный момент настал в 1640 г., когда цензура и церковные суды пали, а с ними и ограничения свободного обсуждения Библии — или чего бы то ни было еще. Группы мужчин и женщин теперь могли собираться вместе, чтобы слушать любого “ремесленного проповедника”, который имел талант и думал, что ему есть что сказать. Не стало никакой возможности контролировать ереси, которые теперь можно было проповедовать: оригинальность была единственным способом, с помощью которого самозванный проповедник мог приобрести себе последователей. В 1650-х годах кромвелевская государственная церковь вернула себе некоторого рода порядок и контроль; но он был далек от совершенства: церковь, к которой присоединился Баниан в 1650-х годах, была по существу “составной” церковью, но ее проповедник получал то, что на деле было его жалованьем, от государственной церкви. Эта конгрегация, как и любая другая, играла активную роль в политике.

Дверь, раз открытую, уже невозможно было запереть. “Напрасно английский парламент позволил английским Библиям войти в беднейшие английские дома и разрешил самым простым мужчине и женщине исследовать Писание”, — писал Роджер Уильямс в 1644 г., если “их надо было заставить верить, как верит церковь”[65]. После 1660 г. существование нонконформизма пришлось признать, хотя и не полностью, но так, как оно никогда не признавалось прежде. Но день самозванного “ремесленного проповедника” с его часто менявшейся аудиторией миновал; правительство Карла II в 1672 г. настояло на том, чтобы церкви, которым была дарована “терпимость”, прошли регистрацию и получили лицензию. Таким образом, какой-то контроль был установлен: у отпавших церковнослужителей можно было требовать ответственности за свои конгрегации. Только в 1689 г. парламент принял Акт о терпимости.

Фрэнсис Бэкон думал, что в новом мире, в котором он жил, были сделаны три великих изобретения: порох, морской компас и книгопечатание. Порох способствовал становлению централизованных национальных государств в Европе и поддерживал состояние войны между ними; порох и морской компас сделали возможным распространение влияния Европы и ограбление ею всего мира, а потому — обогащение Европы. Книгопечатание распространяло знания. Но политические последствия этого были двойственными. С одной стороны, появилась возможность для большего числа людей получить образование, что расширяло нацию политически; с другой, оно предоставило новые возможности для манипуляций и контроля над общественным мнением. В обоих процессах Библия занимала центральное место. Она также повлияла и на образ мыслей, оправдывая европейскую экспансию Англии и ее претензии на верховенство[66].

Библия была центром всей интеллектуальной, а также нравственной жизни в XVI и XVII вв. Все споры между пресвитерианами и сторонниками епископата начиная с правления Елизаветы и далее сводились к спорам вокруг библейских текстов. Для Уолтера Трэверса, например, отношения церкви и государства определялись тем фактом, что ветхозаветные пророки считали необходимым наставлять даже благочестивых правителей, таких, как Давид и Езекия[67]. Но не только в религиозных делах Библия считалась авторитетом. Великий пуританский оракул Уильям Перкинс заявлял, что Писание “вмещает множество святых наук”, включая этику, экономику, политику, академию (“учение о хорошем управлении школами”)[68]. Взять, например, бесспорно мирскую сферу политической теории. Томаса Гоббса современники обвиняли в атеизме, что он яростно отрицал. Он утверждал, что его “Левиафан” исходит из “принципов Разума”: если ему даже не удалось этого доказать, он “уверен, что это принципы, взятые из Писания” и что он продемонстрировал это в третьей и четвертой частях “Левиафана”, составляющих половину всей книги; там трактуются вопросы “Христианского государства” и “царства тьмы”. В обеих этих частях аргументы носят преимущественно библейский характер. “Не должно быть иной власти над совестью людей, — заявлял Гоббс, — чем само Слово”[69]. Было сосчитано, что в “Левиафане” содержится 657 цитат из библейских текстов, а в шести главных его политических трудах — 1 327 цитат из Библии[70].

Гоббс, конечно, не был исключением, хотя масштаб использования Библии в его трудах на первый взгляд удивляет. Все аргументы посмертно опубликованного “Патриарха” сэра Роберта Филмера и других его работ, печатавшихся ранее, в 1640-х и 1650-х годах, основываются на истории Ветхого Завета начиная с книги Бытия и далее. Филмер думал, что Библии следует отдавать предпочтение перед всеми другими авторитетами. Локк в своем ответе не подверг сомнению это утверждение даже в 1690 г., но постарался показать, что доказательства Филмера “расходятся с четкими словами Писания”. Для Локка тоже “Библия была главным историческим источником в любой попытке подтвердить ‘историческое’ повествование о человеческом бытии”[71]. Олджернон Сидней в своих “Рассуждениях о правлении” (1698) спорил с Филмером на тех же самых основаниях, не отвергая Библию как авторитет.

Джеймс Гаррингтон, как и Гоббс, считается светским политическим теоретиком, но и он цитирует Библию чаще и пространнее, чем любой иной источник; Библия и история Израиля занимают огромное место в его произведениях[72]. Милтон в 1642 г. говорил о Библии как о “такой книге, в священном тексте которой заключена вся мудрость”[73]. Его собственные политические произведения, особенно “Обязанности королей и магистратов” (1648) и “Скорый и легкий путь установления свободной республики” (1660), насквозь пронизаны библейскими текстами. Дж. X. Симс, писавший об эпосе, отмечает “насыщенность души Милтона Библией”[74]. Едва ли менее библейский характер носили произведения левеллеров, в частности Лилберна, Джерарда Уинстэнли, рантеров и особенно людей Пятой монархии. Трактат Сексби “Умерщвление — не убийство” (1657) снабжен эпиграфом из 4-й книги Царств, где описывается умерщвление Гофолии и Амасии. Оба получили одобрение в примечаниях к Женевской Библии[75]. Политическая практика предшествовала политической теории. Когда парламенты Англии и Шотландии заключили исторический союз против Карла I в 1643 г., он принял ветхозаветную форму Священной Лиги и Ковенанта (Завета. — Прим. перев.), намекая на более ранние шотландские заветы. Народ Божий был народом, получившим Завет[76].

Для большинства ученых Библия также была главным авторитетом. О Ричарде Хэклюите говорили, что к изучению космологии его привело чтение 107/106-го псалма[77]. Главными препятствиями для принятия гелиоцентрической теории было описание в книге Бытия 1.16 солнца и луны как “двух великих светил”, а также увенчавшийся успехом приказ Иисуса [Навина] солнцу остановиться (Ис. Нав. 10.12), которые Женевская Библия не нашла нужным прокомментировать. Выдвинутый Кальвином принцип приспособления, гласивший, что Библия писалась для того, чтобы читатели ее понимали, позволял обходить этот и подобные ему пассажи, когда они оказывались в противоречии с научными наблюдениями. Это находило поддержку в традиционном презрении ученых к невежеству простых людей, которые теперь получили возможность читать то, что до сих пор было доступно только образованным. Моисей, говорит Кальвин, “не был несведущ в геометрии”, но он описывал строительство ковчега “в бытовом стиле, чтобы соответствовать пониманию народа”[78]. Галилея предупреждали, что коперникову теорию можно принять только допустив, что Библия говорит “на языке простых людей”. Галилей согласился, что “поверхностные умы простых людей” следует оградить от истин, касающихся строения вселенной, дабы они не “стали сбитыми с толку, упрямыми и непокорными”, а охотно согласились с “теми главными положениями, которые являются абсолютными категориями веры”. “Мудрые толкователи” должны “искать истинный смысл текстов Писания”, сохраняя простой язык Библии нетронутым для “всегда слишком многочисленных невежд”[79].

Эдвард Райт, предваряя своим предисловием новаторский труд Уильяма Джилберта “О магните” (1600), утверждал, что систему Коперника можно примирить с Писанием. “Вряд ли в намерения Моисея или пророков входило обнародование интересных математических или физических истин; они скорее приспосабливали свои речения к образу мыслей простого народа и к народной речи того времени”[80]. “Библия говорит языком каждого”, — утверждал Кеплер[81]. Джон Уилкинс, будущий епископ, пользовался подобными же аргументами, когда защищал систему Коперника. Он остроумно заметил, что “те, кто писал Библию”, могли быть абсолютно невежественными людьми, но тем не менее “астрономия доказывает существование Бога и Провидения” и подтверждает истинность Библии[82]. Математик Томас Гуд соглашался с тем, что после Библии “искусство астрономии дает знание Бога”[83]. Сэр Исаак Ньютон думал, что Моисей “приноравливал свои слова к грубым понятиям невежд”, переводя астрономические понятия на обыденный язык[84].

В 1646 г. Джон Холл из Дарема спрашивал Бенджамина Уорсли, “может ли Библия быть адекватным судьей в спорах о физических истинах”. Уорсли был против построения “аксиом в физике” на основе “неопределенной фразы Писания”, предпочитая “очевидность от разума или демонстрацию эксперимента”[85]. Как Напир и Мерчистон в начале столетия, так и Исаак Ньютон в конце его были заняты подсчетами, относящимися к концу света, которые основывались на библейских текстах. Написанная Ньютоном “Улучшенная хронология древних народов” являлась попыткой опровергнуть рациональную критику Библии и объединить мирскую историю “с ходом природы, с астрономией, со священной историей”[86]. Фрэнсис Бэкон протестовал против того, чтобы делать книгу Бытия единственным основанием для астрономии; но милленарийские воззрения оказывали влияние на его собственный подход к науке[87].

Мы не должны думать только о том, что рассматриваем как науку сегодня. Алхимия, предшественница нашей химии, носила глубоко библейский характер. Донн в “Первой годовщине” писал об “истинно религиозной алхимии”; а в проповеди 1622 г. он цитировал Исайю, чтобы подчеркнуть, что “Бог может работать во всех металлах и превращать все металлы”[88]. Роберт Фладд в своей “Моисеевой философии” полагался на “аксиомы и свидетельства Писания… чтобы доказать и поддержать свою философию”. Для него Библия служила “основой всех искусств” — астрономии, метеорологии, магнетизма, физики, музыки, арифметики, геометрии, риторики, механических искусств, нравственной философии и политики[89]. Ньютон считал “восхитительным и новым парадоксом то, что алхимия имеет совпадения с древней историей и теологией”[90]. Линди Эбрахэм недавно прекрасно проиллюстрировала христианизированную алхимию Марвелла[91].

Астрологию, предшественницу астрономии, было не так легко примирить с Библией, так как некоторые из ее положений, казалось, скорее соперничали с христианством, нежели дополняли его. Существовала особенная антипатия между отстаивавшим доктрину предопределения кальвинизмом и астрологией, которая являлась столь же детерминистской. Кальвин в своих “Комментариях на… Исайю”, настаивая на том, что “человеческие действия не управляются звездами”, не отвергал “такую астрологию, которая сосредоточивается на круговороте светил”, и был готов принять, что “человек может иногда открыть для себя какие-то вещи” с помощью астрологии/астрономии и предсказать голод, эпидемию, урожайные или неурожайные годы “и тому подобное”[92]. Кальвинистские теологи Джон Престон, Джозеф Кэрил, Уильям Гринхилл и епископ Роберт Сэндерсон — все интересовались астрологией.

Уизер с радостью принимал оба пути:

Ибо и разумом, и здравым смыслом Мы знаем, и часто чувствуем, что сверху Планеты оказывают на нас влияние И что наши тела меняются с их движением.