О трагическом чувстве жизни

Что такое освобождение Дон Кихотом преступников или его задушевный разговор с разбойниками с точки зрения так называемой общественной морали, этой законнической, фарисейской, буржуазной нравственности? Все это беззаконно, антиобщественно, а, следовательно, и аморально. Он ведет себя, как безумец и преступник. Но не таков ли и библейский Авраам - рыцарь веры, прославленный Киркегором? Он не более, чем убийца, с точки зрения закона. Не таков ли и Христос в глазах фарисеев?

Кихотизм, который проповедует Унамуно, - это нравственность, основанная на вере и свободе, а не на разуме и законе. Это нравственность религиозная и по сути своей христианская.

Безумие Дон Кихота состоит в том, что святой идеал, которому он служит, всецело не от мира сего, его безусловная вера в этот идеал и делает его врагом мира и сумасшедшим в глазах мира сего. Здесь речь идет о трагедии, извечный смысл которой коренится в трагедии Креста.

И как же разрешается это положение? Оно разрешается тем, что Мышкин, совершив лишь несколько мелких промахов, вызванных волнением, поступает в полном соответствии со своей доброй, нежной, детской натурой, с улыбкой терпя невыносимое, на бесстыдство отвечая самоотверженностью, готовностью взять на себя всякую вину, счесть ее своей, - и он терпит полное поражение, подвергаясь осмеянию со стороны не той или иной группы, скажем, молодых или пожилых людей, но с обеих сторон! Все отворачиваются от него, он задел всех... Почему же такого рода безумцы невыносимы в мире иных людей?.. Что отделяет этих зачарованных людей от остальных, обыкновенных? И почему последние оказываются правыми, отвергая их? Почему они могут поступать так и не ошибаться? Почему у них все получается как у Иисуса, которого в конце концов оставил не только весь свет, но и все его ученики? Эго происходит потому, что безумец мыслит иначе, нежели другие. Дело не в том, что он мыслит менее логично... Он, этот кроткий безумец, отрицает целиком жизнь, мышление, чувство - вообще мир и реальность всех прочих людей. Для него действительность совершенно иная, нежели для них. Их действительность ему кажется всецело призрачной. И вот потому, что он видит совершенно новую действительность и требует осуществления ее, он делается врагом для всех». Расхождение такого безумца с другими людьми состоит вовсе не в том, что он представляет нечто идеальное, а они - нечто материальное, «нет, о взаимных притязаниях духа и природы, о необходимости их совместного действия Мышкин легко договорился бы с прочими. Но для них совместное существование и равная значимость обоих миров - лишь нечто теоретическое, а для него - сама жизнь! " . Трагедия заключается в том, что этот безумец, ведомый только верой, только любовью, послушный только велению сердца, стремлению воплотить всю полноту своего истинного человеческого бытия - образа Божия, запечатленного в его душе, неизбежно оказывается врагом мира, общества и культуры, врагом Закона в самом широком понимании этого слова. Ибо для него высшей реальностью является вся полнота бытия, «полнота полноты и всяческая полнота» (Унамуно), тогда как не существует вообще никаких мыслей, никаких законов, никаких видов и форм, которые были бы правильны и истинны не иначе, как при условии рассмотрения с одного полюса. «Установление единственного полюса, определение одной точки зрения, откуда рассматривается и организуется мир, есть первейшая основа всякого разграничения, всякой культуры, всякого общества и всякой морали. Кто считает, что дух и природа, добро и зло могут хоть на единый миг поменяться местами, тот злейший враг всякого порядка» .

Жизненная драма Унамуно заключалась в том, что мир между жизнью и мертвой идеей, верой и разумом, жаждой всей полноты бытия, бессмертия, и скептически взирающим на эти порывы безумной страсти интеллектом невозможен. Невозможно примирить и совместить в своей душе христианство как религию Закона, «служение смертоносным буквам», в которое оно неизбежно обращается, будучи делом культуры, с «христианскостью», живой, благодатной верой, «служением духа», созидающим невидимую Церковь во Христе, Церковь не от мира сего. Но христианин должен жить в мире, в обществе и культуре, и потому он должен жить в агонии, в трагической внутренней борьбе «без победы и без надежды на победу», ибо в этом мире антиномия разума и веры, Закона и Благодати неразрешима. Бесполезно бежать от мира, ибо тот, кто бежит от мира, уносит его в себе, но невозможно и примириться с миром, положившись на Закон, ибо Закон не спасает, а сердцу с его беззаконной и противоразумной жаждой вечной жизни - этим чувством, взыскующим Бога, - не прикажешь. В душе Унамуно боролись интеллектуал, человек культуры, и христианин, человек, страстно жаждущий жизни в Духе и Свободе. В его душе боролись Ренессанс и Средневековье, Реформа и католицизм, анархизм и этатизм, либерализм и консерватизм. Но все это возгонялось в его душе в трагическое столкновение Савла и Павла, в трагедию распятия Христа, которая была жизненной драмой ап. Павла, тем более трагичной, что он сам продолжал распинать Его («Савл! что ты гонишь Меня?» Деян. IX: 4). В его душе боролся Унамуно-персонаж, вымышленное существо, с Богом-автором, Творцом, взывая: «Скажи имя Твое! ".

Требование «умереть для закона ... чтобы служить Богу в обновлении духа, а не по ветхой букве» (Рим. VII: 4, 6), Унамуно воспринимает как требование не уклоняться от трагедии, пытаясь примирить эти несовместимые системы ценностей. Мы не должны пытаться избежать трагедии, отдав предпочтение одному из тезисов антиномии - закона (разума)

Путь к спасению, к «жизни непрестающей» лежит через распятие разума и воли, через трагическую веру, веру-неуверенность, только она является творческой силой, только она творит жизнь. А жизнь - жизнь полная и вечная - это и есть то, в чем мы более всего нуждаемся.

И дело вовсе не в том, что Унамуно был односторонним человеком, который был озабочен одной-единственной проблемой - проблемой собственной смерти или бессмертия. Дело в том, что жить значило для него не подчиняться смерти, не уступать ей ни в чем. Это значило, что в своей душе он стремился не оставить ни одной мертвой идеи, оживляя всякую идею в тигле своей агонии. Оживить идею - это значит докопаться до ее трагического корня, прикоснуться к нему и почувствовать, заново пережить трагедию ее автора. Именно через трагедию самые разные люди - анархисты и иезуиты, мистики и схоластики, атеисты и религиозные фанатики, католики и протестанты, святые и вероотступники - получают жизнь на страницах его книг, являющих собою некое многоголосое сообщество, вмещающее в себя людей самых разных идейных ориентаций. В душе Унамуно они объединяются не мертвой идеей (идеи их разъединяют), но единой болью, единым страданием, общим несчастьем бытия и единым неистовым порывом к живой и вечной Истине. И неверно, что Унамуно - «эгоцентрик, провозгласивший вечную жизнь своего индивидуального «я» высшим критерием всего сущего» , ибо именно трагическое чувство жизни, неразрешимый внутренний конфликт жажды «жизни непрестающей» и утверждаемой разумом фактической смертности и конечности всего человеческого, делает его сердце открытым всякому другому живому существу, всякому другому человеку и Богу. В своей душе он умел уместить целую вселенную.

«...Христианская аксиология, - пишет Б.П.Вышеславцев, - вырастает и раскрывается не иначе, как в противопоставлении закона и Царства Божия, закона и благодати, закона и Духа, закона и веры, закона и любви, закона и свободного творчества» . В этом противопоставлении раскрывается и трагическая антитетика унамуновской кихотической философии и религии. Отсюда же вырастает и ее воинственный конкистадорский дух. «Столкновение несовместимых ценностей есть трагизм, - продолжает Б.П.Вышеславцев. - Каждая великая система ценностей имеет своих поклонников и они вступают в борьбу друг с другом. Служители «закона» всегда гнали и будут гнать поклонников свободы и духа: пророков, мудрецов и святых. Рожденный в рабстве гнал и будет гнать свободнорожденного. Апостол Павел выражает этот вечный трагизм в своей ветхозаветной «аллегории»: «но, как тогда рожденный по плоти гнал рожденного по духу, так и ныне» Эти два брата не могут жить рядом и вместе. Что же делать? «Изгони рабу и сына ее, ибо сын рабы не будет наследником вместе с сыном свободной» (Гал. IV: 29-30). Конфликт ценностей превращается в трагическое столкновение их носителей. Оно предсказано Христом и выражено сильнее, чем в этом «иносказании» апост. Павла: горе вам, законники, налагающие бремена неудобоносимые, ибо к вам будут посланы пророки и мудрецы и апостолы и праведники, и «вы иных убьете и распнете, а иных будете бить в синагогах ваших и гнать из города в город»; «да взыщется от рода сего кровь всех пророков, пролитая от создания мира». Кто же «род сей»? Дважды повторяется в конце и в начале обличения, что это законники, взявшие ключ разумения (Лук. XI: 44-52; Матф. XXIII: 29-37); закон через своих служителей, носителей и истолкователей гонит пророческий дух, свободу и благодать. И пределом этого гонения является распятие Христа: «мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, ибо сделал Себя Сыном Божиим» (Ин. XIX: 7). Вот где выявлена трагическая несовместимость закона и благодати, как основная трагедия жизни, трагедия креста, трагедия Голгофы» . Вот почему Унамуно провозглашает крестовый поход против верующих и неверующих, атеистов и деистов, против всех вассалов Благоразумия, прислужников Закона, взявших ключ Гроба Рыцаря Безумств, чтобы там, у Гроба, «среди воплей неистового отчаяния и надрывающих сердце слез, дожидаться, когда же воскреснет Господь и спасет нас, не дав нам обратиться в ничто» .

Кихотическая философия и религия - это, по словам Унамуно, не что иное, как народный испанский католицизм, которому присуще чувство трагического; и в образе Дон Кихота, «испанского Христа, в коем явлен весь глубочайший трагизм человеческой комедии, зашифрована и заключена бессмертная душа моего народа». Это и есть живое, или, как скажет Унамуно впоследствии, агонизирующее христианство. И пророк кихотического христианства, явившийся во времена всеобщего безверия и пошлости, - это лицо, в реальном существовании которого «мы отнюдь не уверены», и «скорее подозреваем, что он фигура от начала и до конца вымышленная»; а к тому же, это «лицо комическое, всеобщее посмешище, представленное народу для потехи и поношения. Но как раз этого-то качества - не бояться попасть в комическое, смешное положение - нам не достает больше всего. Устрашать нас тем, что мы смешны, - вот оно оружие всех презренных бакалавров, цирюльников, священников, каноников и герцогов, скрывающих от нас, где находится Гроб Безумного Рыцаря, над которым смеялся весь свет, но который сам не отпустил ни единой шутки. Он был слишком велик духом, чтобы размениваться на остроты. Смех он вызывал своей серьезностью».

Унамуно открывает в Дон Кихоте тот самый трагизм, который таинственным образом сближает его с трагизмом Креста, а последний, будучи самым полным выражением всякого трагизма, включает в себя и «дух комического». Дон Кихот Унамуно - фигура трагикомическая, а это говорит о полноте, предельности трагизма, который она собой являет. Предел трагизма лежит не просто в болезни, смерти и страдании, но в торжестве зла, доходящем до унижения добра, осмеяния и оплевывания самого святого, божественного, в предельном унижении самого возвышенного. И здесь речь идет о жизни и смерти, ибо если принять такое положение вещей в качестве окончательного и безысходного, то жить с этим «адом в душе» невозможно - невозможно принять и любить этот мир Божий (Достоевский), невозможно принять Бога (Иов). Этот страшный смех бакалавров, цирюльников, священников, каноников и герцогов, этот страшный смех, раздающийся в нашей собственной душе - голос нашего рассудка, осмеивающего безумие нашей веры, погружает нас в бездну отчаяния. Но из этой предельной безнадежности, говорит Унамуно, рождается самая крепкая надежда. Ибо здесь вступает в действие христианская диалектика трагической победы: «не оживет, аще не умрет», смертью побеждается смерть, побеждает тот, кто жертвует (а кто «душу (жизнь) свою сохраняет, тот погубит ее»); кто не боится и не бежит того, что «гибелью грозит», тому дан «залог бессмертия», кто не боится выставить себя на посмешище перед всем светом, тот одерживает победу над миром и завоевывает царство славы.

«Богоявление Христа отдельным народам таинственно разнствует, как по-разному видели Его ближайшие Его ученики» . В образе Рыцаря Безумств открылся Он испанской душе Унамуно. И образ Вечного Идальго оживает на станицах сочинений Унамуно всякий раз, когда скептицизм разума, осмеивающий все и самое себя в том числе, встречается с отчаянием чувства, страстно жаждущего преодолеть свою трагическую неуверенность в существовании Бога и отделенность от Него. Из этой встречи рождается спасительная надежда. Ее основание - сам образ Христа, ее гарантия - Крест и Воскресение.

«Именно из этого критерия, - говорит Пауль Тиллих, - рождается весть, которая составляет самую сердцевину христианства и делает мужество утверждать веру в Христа возможным: это весть о том, что вопреки всем силам, обособляющим Бога от человека, это обособление преодолевается со стороны Бога. Одной из таких сил обособления является сомнение... Но и в этой ситуации вера может утвердить себя, если существует уверенность в том, что даже риск веры, окончившейся неудачей, неспособен обособить интерес дерзающей веры от предельного...» . В кихотическом христианстве Унамуно возрождается этот дух дерзающей веры. То, что Унамуно называет сомнением и неуверенностью, святые называют искушением, причем сила искушения прямо пропорциональна степени святости. И воинственный дух дерзающей веры велит не бежать искушения трусливо, не уклоняться от него, но смело идти навстречу опасности и побеждать. Но победа в этой духовной брани достигается не «мужественным и твердым усилием воли», а смиренным: «Верую, Господи, помоги моему неверию! ".

То, что Унамуно называл кихотической философией и религией, рационально доказать невозможно. По его собственным словам, это скорее мифология, фантазия, мистическая греза, чем опирающаяся на рациональные доказательства теоретическая позиция. Но истинность этой фантазии доказать все же возможно, только не логически, а практически, если жить и действовать так, как если бы она была истинной. И он жил и действовал, как Дон Кихот, выпрямляя всякую кривду, какую встречал на пути. Он «целился в недостижимое», мечтал о «новом Средневековье» и о «небесной Испании, навечно воцарившейся среди звезд», и вел себя, как тот Рыцарь, что, по словам Сервантеса, «гнался за ветром, вопиял в пустыне, служил самой неблагодарности».