Роман Владимирович Жолудь

Но о последующем пусть рассказывают те самые, которые и учили Василия, и насладились его ученостью. Пусть они засвидетельствуют, каков он был перед учителями и каков перед сверстниками, как с одними равнялся, а других превышал во всяком роде познании, какую славу приобрел в короткое время и у простолюдинов, и у первостепенных граждан, обнаруживая в себе ученость выше возраста и твердость нрава выше учености. Он был ритором между риторами еще до кафедры софиста, философом между философами еще до выслушивания философских положений, а что всего важнее, священником для христиан еще до священства. Столько все и во всем ему уступали! Науки словесные были для него посторонним делом, и он заимствовал из них лишь то, что могло помогать в философии[3], потому что нужна сила и в слове, чтобы ясно выразить представляемое умом. Ибо мысль, не высказывающая себя словом, есть движение оцепеневшего. А главным его занятием была философия, то есть отрешение от мира, пребывание с Богом, по мере того как через низкое восходил он к высокому и посредством непостоянного и быстропроходящего приобретал постоянное и вечно существующее.

Из Кесарии самим Богом и прекрасной тягой к познаниям ведется Василий в Византию (город, первенствующий на Востоке), потому что она славилась совершеннейшими софистами и философами, от которых при естественной своей остроте и даровитости в короткое время собрал он все отличнейшее; а из Византии – в Афины – обитель наук, в Афины, если для кого, то для меня воистину золотые и доставившие мне много доброго. Ибо они лучше ознакомили меня с этим мужем, который не безызвестен был мне и прежде. Ища познаний, обрел я счастье, испытав на себе то же (в другом только отношении), что и Саул, который, ища отцовских ослов, нашел царство, так; что придаточное к делу вышло важнее самого дела.

До сих пор чисто текло у нас слово, несясь по гладкому, весьма удобному и действительно царскому пути похвал Василию, а теперь не знаю, и как сказать, и к чему обратиться, потому что слово встречает и стремнины. Ибо, доведя речь до этого времени и касаясь уже его, желаю к сказанному присовокупить коечто и о себе, остановиться немного повествованием на том, отчего, как и чем начавшись, утвердилась наша дружба или наше единодушие, или (говоря точнее) наше сродство. Как взор неохотно оставляет приятное зрелище, и если отвлекают его насильно, опять стремится к тому же предмету, так и слово любит увлекательные повествования. Впрочем, боюсь трудности предприятия. Попытаюсь же исполнить это насколько можно умереннее. А если и отвлекусь несколько изза любви, то да извинят это чувство, которое, конечно, выше всякого другого чувства и которому не покоряться – уже потеря для разумного человека.

Афины приняли нас, как речной поток, – нас, которые, отделившись от одного источника, то есть от одного отечества, влечены были в разные стороны любовью к учености и потом, как бы по взаимному соглашению, в самом же деле по Божиему мановению, опять сошлись вместе. Немного ранее приняли они меня, а потом и Василия, которого ожидали там с обширными и великими надеждами, потому что имя его еще до прибытия повторялось в устах у многих, и для всякого было важно предугадать то, что всем интересно. Но не лишним будет прибавить к слову, словно некоторую сладость, небольшой рассказ в напоминание знающим и в научение незнающим.

Весьма многие и безрассуднейшие из молодых людей в Афинах, не только незнатного рода и имени, но благородные и получившие уже известность, как беспорядочная толпа, по молодости и неудержимости в стремлениях, имеют безумную страсть к софистам. С каким влечением ценители коней и любители зрелищ смотрят на состязающихся на конском ристалище? Они вскакивают, вскрикивают, бросают вверх землю, сидят на месте и как будто правят конями, бьют по воздуху пальцами, словно бичами, запрягают и перепрягают коней, хотя все это совсем от них не зависит. Они охотно меняются между собою ездоками, конями, конюшнями, распорядителями зрелищ; и кто же это? часто бедняки и нищие, у которых нет и на день достаточного пропитания. Совершенно такую же страсть питают в себе афинские юноши к своим учителям и к соискателям их славы. Они заботятся, чтобы и у них было больше товарищей, и учителя через них обогащались. И что весьма странно и жалко, заранее уже захвачены города, пути, пристани, вершины гор, равнины, пустыни, каждый уголок Аттики и прочей Греции, даже большая часть самых жителей, потому что и их считают разделенными между соперниками. Поэтому как; скоро появляется ктонибудь из молодых людей и попадается в руки имеющих на него притязание (попадается же или волею, или неволею), у них существует такой аттический закон, в котором с серьезным смешивается шуточное. Новоприбывший селится к одному из приехавших ранее него другу или родственнику, или земляку, или комулибо из отличившихся в софистике и приносящих доход учителям, за что у них находится в особой чести, потому что для них и то уже награда, чтобы иметь приверженных к себе. Потом новоприбывший терпит насмешки от всякого желающего. И это, полагаю, заведено у них с тем, чтобы сократить гонор поступающего и с самого начала взять его в свои руки. Шутки одних бывают дерзки, а других – более остроумны, это соотносится с грубостью или образованностью новоприбывшего. Такое обхождение тому, кто не знает, кажется очень странным и немилосердным, а тому, кто знает наперед – весьма приятным и простительным, потому что представляющееся грозным делается большей частью для вида, а не действительно таково. Потом новоприбывшего в торжественном сопровождении через площадь отводят в баню. И это бывает так;: став попарно и на расстоянии друг от друга, ведут впереди молодого человека до самой бани. А подходя к ней, поднимают громкий крик и начинают плясать как исступленные; крик же означает, что нельзя им идти вперед, а нужно остановиться, потому что баня не принимает. И в то же время, выломав двери и грохотом приведя в страх вводимого, позволяют ему, наконец, войти, а потом дают ему свободу, встречая из бани как; человека с ними равного и включенного в их братство, и это мгновенное освобождение от огорчений и прекращение их во всем обряде посвящения есть самое приятное.

А я своего великого Василия не только сам принял тогда с уважением, потому что предвидел в нем твердость нрава и зрелость в размышлениях, но таким же образом обходиться с ним убедил и других молодых людей, которые не имели еще случая знать его, многими же был он уважаем с самого начала по предварительным слухам. Что же было следствием этого? Почти он один из прибывших избежал общего закона и удостоен высшей чести не как новопоступающий. И это было началом нашей дружбы. Отсюда первая искра нашего союза. Так почувствовали мы любовь друг к другу.

Потом присоединилось и следующее обстоятельство, о котором также не стоит умалчивать. Я примечаю в армянах, что они люди не простодушные, но довольно скрытные и хитрые. Так; и в это время некоторые из числа более знакомых и дружных с Василием, еще по товариществу отцов и прадедов, которым случилось учиться в одном училище, пришли к нему с дружеским видом (в действительности же приведены были завистью, а не благорасположением) и предложили ему вопросы более спорные, нежели разумные. Давно зная даровитость Василия и не терпя тогдашней его славы, они покушались с первого приема подчинить его себе. Ибо невыносимо было, что они, прежде него облекшиеся в философский плащ и привыкшие метать словами, не имеют никакого преимущества пред иноземцем и недавно прибывшим. А я, человек, привязанный к Афинам и недальновидный (потому что, веря наружности, не подозревал зависти), когда стали они ослабевать и обращаться уже в бегство, возревновал о славе Афин, и, чтобы не пала она в лице их и не подверглась вскоре презрению, возобновив беседу, подкрепил молодых людей, и, придав им веса своим вмешательством (в подобных же случаях и малая поддержка может все сделать), ввел, как; говорится, равные силы в битву. Но как; скоро понял я тайную цель собеседования, потому что невозможно стало скрывать ее далее и она сама собою ясно обнаружилась, тогда, употребив неожиданный прием, перевернул я корму и, став заодно с Василием, сделал их победу сомнительной. Василий же понял дело сразу же, потому что был проницателен как едва ли кто другой, и, исполненный ревности (опишу его совершенно гомеровым слогом), словом своим приводил в замешательство ряды этих отважных, и не переставал поражать силлогизмами до тех пор, пока не принудил к полному отступлению и решительно взял над ними верх. Этот второй случаи возжигает в нас уже не искру, но светлый и высокий огонь дружбы. Они же удалились без успеха, не укоряя самих себя за опрометчивость, но сильно досадуя на меня, как на злоумышленника, и объявили мне явную вражду, обвиняли меня в измене, говоря, что я предал не только их, но и все Афины, потому что они разрушены при первом покушении и пристыжены одним человеком, которому само его положение новичка не позволяло бы на это отважиться.