Нанауацин обладает ярко выраженным признаком, который не может не привлечь нашего внимания, — это «бубас», то есть нарывы, которые делают его прокаженным или чумным, носителем каких-то заразных болезней. В рассматриваемой мною перспективе, то есть в перспективе коллективных гонений, в этом признаке следует опознать предпочтительный признак виктимного отбора — и спросить, не этот ли признак и предопределил выбор жертвы. Тогда у нас появилась бы жертва — и саможертвоприношение превратилось бы в коллективное убийство. Миф, разумеется, не говорит нам, что дело обстоит именно так, но, конечно же, и не следует ждать, чтобы миф сам открывал нам такого рода истину.

Однако миф подтверждает, что Нанауацин мог играть роль козла отпущения, поскольку изображает его как бога, «на которого никто не обращал внимания»; он стоит в стороне и молчит.

Заметим попутно, что у ацтеков бог солнца является также и богом чумы, подобно Аполлону у греков. Возможно, и Аполлон больше бы походил на бога ацтеков, если бы олимпийская цензура не очистила его от любых виктимных примет.

Такую же комбинацию мы встречаем во многих местах.

Что же общего между чумой и солнцем? Чтобы это понять, нужно отказаться и от пресного символизма, и от мусорного бессознательного, как коллективного, так и индивидуального. В бессознательном мы всегда находим то, что хотим, потому что сами кладем туда то, что нам нужно. Лучше пристально посмотреть на изображенную в мифе сцену. Люди всегда жгут своих бубосо на кострах, потому что они испокон века считают огонь самым радикальным очищением. Эта связь эксплицитно не выражена в нашем мифе, но мы чувствуем ее подспудное присутствие, а другие американские мифы выражают ее эксплицитно. Чем сильнее угроза заразы, тем необходимей для борьбы с ней пламя. Но если затем механизм козла отпущения приведет к каким-то благим последствиям, то палачи, как оно всегда и бывает, обратятся к своей жертве, которую считали виновной в эпидемии, и теперь сочтут ее ответственной за исцеление. По своему происхождению солнечные боги — это больные, которые считались столь опасными, что требовалось огромное пламя Теотиуакана, настоящего искусственного солнца, чтобы уничтожить их до последнего атома. Но если болезнь вдруг отступала, то сожженная жертва становилась божественной именно потому, что была сожжена, потому, что слилась воедино с тем костром, который должен был ее уничтожить и который таинственным образом превратил ее в благую силу. Таким образом жертва преображается в негасимое пламя, освещающее человечество. Но где же находится это пламя? Задать этот вопрос — уже значит на него ответить. Конечно же, это солнце или, по крайней мере, луна и звезды. Только они светят людям постоянно. Правда, нигде не сказано, что они будут светить им вечно, — и чтобы заручиться их доброжелательством, нужно их кормить и развлекать жертвами, воспроизводя процесс возникновения этих светил; нужны все новые и новые жертвы.

Свои злые и благие деяния бог совершает одним и тем же способом — меча в толпу свои лучи. Эти лучи приносят свет, тепло и плодородие, но они же приносят и чуму. То есть они превращаются в те самые стрелы, которые рассерженный Апполон пускал в фиванцев. В конце Средневековья мы снова встречаем все эти мотивы в культе святого Себастьяна, и они образуют целостную систему гонительской репрезентации. Они, как обычно, организованы эффектом козла отпущения, но эффектом уже очень ослабленным[25].

Считается, что этот святой защищает от чумы, потому что он пронзен стрелами и потому что эти стрелы по-прежнему означают то же самое, что они значили у греков и, несомненно, у ацтеков, — то есть солнечные лучи, чуму. А эпидемии часто изображаются в виде дождя стрел, которые сыпет на людей Всевышний и даже сам Христос.

Между святым Себастьяном и стрелами, а точнее — эпидемией, есть некая связь, и верующие надеются, что если святой будет с ними, будет изображен в их церквах, то он притянет к себе блуждающие стрелы чумы — и они поразят его, а не всех остальных. Короче говоря, святого Себастьяна предлагают чуме как самую предпочтительную мишень; его возносят, словно медного змея[26].

Таким образом, этот святой играет роль козла отпущения, носителя чумы и потому защитника от нее, сакрализованного в двойственном примитивном смысле, сочетающем проклятие и благословение. Подобно всем примитивным богам, этот святой защищает от чумы, поскольку распоряжается чумой, а в предельном случае ее воплощает. Но пагубный аспект этого воплощения почти исчез. Поэтому не следует говорить: «Это в точности то же самое, что было у ацтеков». Это не то же самое, поскольку здесь нет успешного насилия, но это безусловно тот же самый механизм, который нам тем легче выявить, что он функционирует в очень ослабленном режиме, в условиях очень ослабленной веры.

Если сравнить, с одной стороны, святого Себастьяна, а с другой — гонимых евреев, в том числе евреев-«врачей», то мы увидим, что пагубные и благие аспекты распределяются между ними в обратной пропорции: евреям оставлены только пагубные аспекты, Себастьяну — только благие. То есть на реальные гонения и на «языческие», примитивные аспекты культа святых разложение мифологического сознания действует по-разному.

Единственная вина, в которой можно упрекнуть Нанауацина, — это то, что он пассивно дожидался, пока его позовут. Зато этот бог безусловно обладает признаками виктимного отбора, то есть нарывами. Обратная ситуация с Текусицтекатлем: у него нет признаков виктимного отбора, но он ведет себя сперва как хвастун, а потом как трус. Во время четырехдневного очищения он продолжает свое бахвальство и, пусть и не совершая преступлений против естества, он оказывается виновен в гордыне в том же смысле, как этот грех понимали древние греки.

Без жертв не было бы ни солнца, ни луны; мир погрузился бы во тьму и в хаос. Вся религия ацтеков зиждется на этой идее. Отправной точкой нашему мифу служит страшное смешение дня и ночи. Таким образом, мы здесь находим в классической форме стереотип кризисной обезразличенности, то есть социальную ситуацию, максимально благоприятную для эффектов козла отпущения.

Таким образом, у нас есть три стереотипа из четырех: кризис, некоторая вина (если не преступление), признаки виктимного отбора и две насильственные смерти, которые приводят к буквально различительному решению, поскольку в итоге появляются не только два светила, отличные одно от другого, но и специфическая окраска двух животных — орла и тигра.

Единственный недостающий стереотип — это стереотип коллективного убийства. Миф нас уверяет, что убийства не было, так как смерть была добровольной. Но очень кстати к доброй воле обеих жертв примешался, как я уже говорил, элемент принуждения. И чтобы окончательно убедиться, что здесь действительно имеется коллективное убийство, крайне поверхностно устраненное или замаскированное, нам нужно лишь вглядеться в центральную сцену. Боги выстроились с двух сторон в две грозные шеренги. Это они организуют все дело и регулируют каждую его деталь. Они всегда действуют согласованно и говорят в унисон — сначала, чтобы выбрать второго «добровольца», затем чтобы приказать обеим жертвам «добровольно» броситься в огонь. А что случилось бы, если бы струсивший было доброволец не решился в итоге последовать примеру товарища? Неужели стоящие вокруг боги разрешили бы ему снова занять свое место среди них как ни в чем не бывало? А может быть, они перешли бы к более грубым формам побуждения? Идея, будто жертвы могли полностью устраниться от своей демиургической миссии, кажется малоправдоподобной. Если бы один из двух богов попытался сбежать, два параллельных ряда богов могли бы мгновенно образовать круг, который, сомкнувшись вокруг ослушника, загнал бы его в костер.