Если люди в крайнем случае и осознают свою дурную взаимность, им все-таки захочется, чтобы у нее был автор, реальное и наказуемое первоначало; они согласились бы, может быть, преуменьшить его роль, но они требуют все же первопричину, допускающую коррективное вмешательство, как сказал бы Эванс-Притчард, причину, значимую в плане социальных связей.

Нетрудно понять, почему и как механизму козла отпущения иногда удается прервать этот процесс. В основе слепого инстинкта репрессалий, идиотской взаимности, бросающей каждого на самого близкого или самого заметного противника, не лежит ничто действительно неизбежное; поэтому все могут объединиться почти в какой угодно момент (но предпочтительно в самый истерический) против почти кого угодно. Для этого требуется лишь почин такого объединения — сперва чисто случайный или мотивированный каким-то виктимным признаком. Стоит какой-то потенциальной мишени показаться хоть чуть-чуть более притягательной, чем другие, — и всем коллективом сразу овладеет уверенность без единого голоса против, блаженное примиряющее единодушие…

Поскольку у этого насилия никогда и не было никакой другой причины, кроме всеобщей веры в некую причину, то едва эта всеобщность воплощается в реального другого, в козла отпущения, который становится всеобщим другим, как коррективное вмешательство перестает казаться эффективным и становится эффективным на самом деле — полностью утоляя желание репрессалий у всех уцелевших к этому моменту участников. Один только козел отпущения мог бы еще хотеть за себя отомстить, но по всей очевидности он не в состоянии это сделать.

Иными словами, для прекращения взаимного уничтожения в мифе о Кадме было бы достаточно, чтобы воины обнаружили агента-провокатора в лице Кадма и примирились за его счет. Не так важно, будет этот агент реален или нет, достаточно, чтобы все были убеждены в его реальности и в его виновности. А как удостовериться, что мы схватили истинного виновника, если упавший камень просто стукнулся о другие камни? В любой момент подобный инцидент может случиться без всякого злого умысла со стороны инициатора, да даже и без настоящего инициатора. Здесь важна исключительно вера — более или менее интенсивная и более или менее всеобщая вера в желание и в способность предполагаемого козла отпущения сеять беспорядок, а значит и восстанавливать порядок. Не сумев обнаружить, что же произошло в реальности, или, если угодно, не сумев найти достаточно убедительного козла отпущения, воины не перестанут сражаться и кризис продлится до финального истребления.

Уцелевшие репрезентируют общину, возникшую из мифа о Кадме; а мертвые репрезентируют только беспорядок, в отличие от самого Кадма. Для мифа Кадм — одновременно сила беспорядка (это он посеял зубы дракона) и сила порядка (это он избавил человечество сперва от дракона, а затем от множества воинов, от draco redivivus [ожившего дракона (лат.)] — нового тысячеглавого чудовища, возникшего из предыдущего чудовища). Таким образом, Кадм — один из тех богов, которые всегда провоцируют беспорядок, но «лишь» затем, чтобы положить ему конец. Таким образом, Кадм не служит козлом отпущения в мифе и для мифа; он имплицитный козел отпущения, сакрализованный самим мифом, бог фиванцев. И в конечном счете этот миф не более чем остроумен: он не разоблачает до конца и не может разоблачить секрет собственного возникновения, он все еще основан на механизме козла отпущения.

Мифы типа «маленькая причина — большие последствия», или, если угодно, «маленький козел отпущения — большой кризис», встречаются на всех пяти континентах и в формах зачастую слишком своеобразных по деталям, чтобы можно было от их принципиального сходства отделаться теориями заимствований и диффузионизма. Индийскую версию мифа о Кадме еще можно отнести на счет индоевропейских «влияний», но это сложнее для версии южноамериканской, которая упоминается в «Мифологических» Леви-Строса. Антропоморфный попугай, невидимый на дереве, сеет раздор на земле, роняя из клюва дротики. Трудно утверждать, что все эти мифы имеют лишь одно значение — исключительно логическое и различительное — и что у них нет ничего общего, ну просто совсем ничего, с межчеловеческим насилием.

* * *

Не все тексты, воспроизводящие более древние мифы, стирают коллективное насилие. Имеются важные исключения — у религиозных толкователей, у великих писателей, в частности, у трагиков — и у историков. Читая нижеследующий анализ, нужно держать в уме проведенные выше разборы. По моему мнению, они проливают новый свет и на слухи о Ромуле, и на все аналогичные «слухи» относительно основателей городов и основателей религий. Фрейд — единственный крупный современный автор, который отнесся к этим слухам серьезно. В «Моисее и монотеизме» он использовал (к сожалению, в слишком полемических целях) «слухи», сохранившиеся на периферии еврейской традиции, согласно которым Моисей тоже стал жертвой коллективного убийства. Но (по странному для автора «Тотема и табу» упущению, которое, может быть, объясняется его слишком пристрастной критикой еврейской религии) Фрейд не делает выводов, какие должен бы, из замечательной близости между «слухами» о судьбе Моисея и такими же «слухами» о многих других законодателях и основателях религии. Например, согласно некоторым источникам, Заратустру убили переодетые в волков члены одной из тех ритуальных ассоциаций, с которыми он боролся, выступая против насилия жертвоприношений — насилия, сохраняющего коллективный и единодушный характер того учредительного убийства, которое оно воспроизводит. На полях официальных биографий часто сохраняется более или менее «эзотерическая» традиция коллективного убийства.

Современные историки не принимают эти рассказы всерьез. Их нельзя за это упрекнуть: они не располагают средствами, которые бы им позволили включить эти рассказы в свой анализ. Им остается выбор из двух вариантов: либо рассматривать эти рассказы в перспективе единственного автора (как они выражаются — «нашего») — и тогда, вслед за ироническим или осторожным древним историком, видеть в них не поддающиеся проверке россказни, «бабьи сплетни», — либо, напротив, в перспективе мифологии или, если угодно, всеобщей истории. В таком случае они будут вынуждены признать, что данная тема, пусть не универсальная, все же повторяется слишком уж часто, чтобы это не требовало объяснений. Ее нельзя назвать просто мифологической, потому что именно мифам она всегда категорически противоречит. Так что же, наши ученые наконец-то признают, что вынуждены прямо взглянуть на проблему, признать ее существование? Не надейтесь: когда речь о том, чтобы уклониться от истины, наши ресурсы неисчерпаемы. Отказ от осмысления прибегает к своему абсолютному оружию, к своему настоящему лучу смерти: неудобная тема объявляется чистой риторикой. Всякое настойчивое упоминание о коллективном убийстве и всякое недоверчивое возвращение к его отсутствию объясняются попросту заботой о словесном украшательстве. Было бы наивно принимать эти украшения всерьез, не так ли? Из всех досок спасения это самая непотопляемая; после долгого отсутствия она снова выплыла в нашу эпоху, и тщетно бури нашего апокалипсиса сталкиваются над нею — покрытая пассажирами гуще, чем плот «Медузы», она не тонет. Что же должно случиться, чтобы она наконец утонула?

Короче говоря, никто не придает коллективному убийству ни малейшего значения. Так что вернемся к Титу Ливию — более интересному, чем академическая наука, которая превратила его в своего заложника. Этот историк рассказывает нам, что когда «Ромул… производил смотр войску», «внезапно с громом и грохотом поднялась буря, которая окутала царя густым облаком, скрыв его от глаз сходки, и с той поры не было Ромула на земле». Затем, после скорбного молчания «сперва немногие, а за ними все разом возглашают хвалу Ромулу, богу».

Но и в ту пору, я уверен, кое-кто втихомолку говорил, что царь был растерзан руками отцов — распространилась ведь и такая, хоть очень глухая, молва; а тот, первый, рассказ разошелся широко благодаря преклонению перед Ромулом и живому еще ужасу [Тит Ливий. История Рима 1,16. Пер. с лат. В. М. Смирина].

Плутарх также упоминает несколько версий смерти Ромула. Три из них — это варианты коллективного убийства. Согласно первой, Ромул погиб, задушенный в постели врагами[35]; согласно другой, он был растерзан сенаторами в храме Вулкана. Согласно третьей, дело случилось на Козьем болоте, во время страшной грозы, о которой говорит и Тит Ливий. От этой грозы «народ бросился бежать куда ни попало», а «сенаторы собрались вместе». Как и у Тита Ливия, это сенаторы, то есть убийцы, устанавливают культ нового бога, потому что они собрались вместе против него: