Jesus the Unknown

будет такая скорбь, какой не было от начала творения… даже доныне, и (уже) не будет (Мк. 13, 19), —

или в этом подобном зовущему в ночной тишине на пожар колоколу:

чтό вам говорю, говорю всем: бодрствуйте,

(Мк. 13, 37), —

так же трудно догадаться по этим едва уловимым дрожаниям голоса о глубоко скрытом волнении Его, как по чуть скользящей на гладкой поверхности вод солнечной ряби о только что, может быть, перевернувшем дно океана землетрясении – о неведомой никому «Атлантиде» на дне Атлантики.

«Все эти пророчества не имеют ничего общего с историческим Иисусом»;[766] в них – только «мимолетная фантазия» или попросту «глупости»;[767] только в душевном состоянии, «близком к помешательству, мог искать Иисус убежища от овладевшего Им отчаяния в таких фантастических грезах».[768] Вот с какой высоты судят Елеонскую речь люди наших дней. Но и крайние скептики вынуждены в ней признать историческую подлинность по крайней мере двух слов: о том, что Сын человеческий не знает, когда наступит Конец, и о том, что «род сей» увидит Конец.

Первое слово, о неведении Сына, слишком противоречит исконному, уже первообщинному, догмату о единосущном Отцу всеведении Сына: «все предано Мне Отцом» (Мт. 11, 27), а второе слишком противоречит неотразимо очевидному опыту: «род сей» вымер, не увидев Конца; слишком оба эти слова «соблазнительны» уже для ближайших к Иисусу учеников, чтобы кому-нибудь из них могло прийти в голову, «выдумав» их, «сочинив», вложить в уста Господни, если бы слова эти не врезались в память слышавших, может быть, потому именно так неизгладимо, что были для них слишком «соблазнительны».[769] И по мере того как поколения одно за другим уходят, а конец мира не наступает, и все мертвее, неподвижнее становится догмат о единосущном Отцу всеведении Сына, – соблазн возрастает в геометрической прогрессии. «Радуется Арий, радуется Евномий (злейшие еретики, отрицающие единосущность Сына Отцу) – как бы неведению Учителя», – скорбит бл. Иероним,[770] а св. Амвросий гневается до того, что, предвосхищая методы нынешних критиков, считает подлиннейшее слово Господне лживою «вставкою», «интерполяцией».[771]

Все это показывает только одно: мертвый, неподвижный догмат недостаточен, нужен опыт живой, движущийся, чтобы постигнуть, как относится Сын Божий к Отцу и Сын человеческий – к Сыну Божию, Иисус – ко Христу; опыт нужен во всем, а особенно в этом – в тайне не только извне, в мире, по закону необходимости, но и в человеке, изнутри наступающего, свободно человеком творимого Конца. Если бы только извне, в необходимо установленной точке времени, конец мира был уже дан, то главное условие творчества – свобода была бы нарушена. Вот почему Сын не должен, не может, не хочет знать, когда наступит Конец.

Судя по общему для слов Господних правилу: чем неимоверней, «соблазнительней», тем подлинней, – два эти слова – о неведении Сына и о «роде сем», свидетеле Конца (как бы мы ни понимали загадочные слова: «род сей»,

, – два эти слова подлинны в высшей степени, и даже в большей, чем это кажется маловерным критикам. Лев узнается по когтям; Иисус – по таким словам. Слишком на Него похожи они, слишком для Него значительны, чтобы мы могли признать с такой поспешной легкостью, с какой это делают новейшие критики, что вся между этими двумя словами движущаяся, от них идущая остальная речь о Конце – только слабая и грубая, «ничего общего с историческим Иисусом не имеющая подделка». Пусть мы не можем угадать по евангельской записи с дословной точностью, что Иисус говорил; но что Он хотел сказать – можем. Так же, как по собственноручной подписи мы узнаем, чье письмо, или по двум в темной комнате блеснувшим искрам глаз, чье лицо, – так же мы могли бы узнать и по этим двум словам, чья Елеонская речь о Конце.