Творения

Язычество, извращающее природу «божественного животного», как Лактанций именует человека, не только является ложью, но и тщетно и бессмысленно. В то время как религия должна давать человеку путь к лучшему состоянию, в язычестве, как указывает автор «Божественных установлений», нет ничего, что «помогло бы улучшить нравы и устроить жизнь; и нет там стремления к какой‑либо истине, но только — исполнение ритуалов, которое основывается на служении не сердца, а тела» (IV.3.1). Стремление к истине необходимо человеку, чтобы открыть ему высшие истины: что есть Бог, для чего Он сотворил мир, поселив в него человека, и каков смысл человеческого бытия. Причина пороков, подчеркивает Лактанций, кроется в незнании самих себя, ибо «если кто познает истину, тот разрушит эту причину, узнав, куда следует направляться и каким образом следует проводить свою жизнь» (1.1.25). А потому одним из важнейших постулатов для Лактанция становится мысль о значении философии. Никакую религию, пишет он, нельзя принять без философии (1.1.25).

Отношение к греко–римской философии. Так же как и в полемике с языческой религией, в вопросе о достоинствах и недостатках языческой философии у Лактанция были предшественники. Отношение греческих апологетов к языческой мудрости, как правило, строилось на так называемой восточной теории происхождения культуры. Христианские апологеты, продолжая идеи иудейских писателей, утверждали, что все науки греки, а через них и римляне, заимствовали с Востока. Особенно настойчив в проведении этой точки зрения был Татиан, который свою «Речь к эллинам» открывает каталогом изобретений и изобретателей, с помощью которого доказывалось, что все культурные достижения греков — не что иное, как изобретения вавилонян, персов, египтян и других «варваров» (Tat. Or. 1). Подобное понимание истории культуры превращало греко–римскую философию в нечто вторичное и потому несовершенное относительно восточной мудрости.

Несмотря на страстное желание доказать приоритеты ближневосточной культуры, апологеты довольно высоко ценили достижения эллинской философии, во многом ценя именно заимствованные ими идеи. Начиная с Иустина Философа, греческие апологеты стремились доказать, что греческие языческие мудрецы причастны истине, именно потому что многое заимствовали с Востока. Иустин в «Первой апологии», проведя литературное сопоставление платоновского «Тимея» с Пятикнижием, утверждает, что учение Платона о судьбе, о свободе воли, о добре и зле прямо заимствовано у Моисея:[21] «Все, что философы и поэты говорили о бессмертии души, о наказаниях по смерти, о созерцании небесного и о подобных предметах, узнали они от пророков» (Jus. 1 Ар. 44). Поэтому, заключает Иустин, у всех у них есть «семена истины». Так же, как и Иустин Философ, некоторую долю истины в каждой философской школе видел и Климент Александрийский, писавший, что эллинам «не чужд был некий дух премудрости» (Clem. Strom. 1.87.1–2).

В то же время апологеты не могли оставить без внимания факт расхождения античной философии с идеями христианства, а потому вполне естественным выглядит вердикт, вынесенный Феофилом Антиохий–ским всем языческим мудрецам: «То, что по–видимости сказано ими справедливо, смешано с заблуждениями. Как смертоносный яд, смешанный с медом или вином, делает всю смесь вредной и негодной, так и красноречие их оказывается напрасным трудом» (Theoph. Ad Aut. П.12). Ему вторит Климент Александрийский: «И все‑таки эллинские философы были ворами и разбойниками, потому что, позаимствовав до пришествия Спасителя у еврейских пророков некоторые части истины, они не только не вполне поняли ее, но и преподнесли ее как свое изобретение, местами извратив, местами в неумеренном энтузиазме перепутав вещи местами» {Clem. Strom. 1.87.2; пер. Е. В. Афонасина).

Главные обвинения, которые высказывали христианские апологеты в адрес греческих и римских философов, сводились к тому, что философия так и не нашла истины; появление множества школ свидетельствует о том, что истина так и осталась для философов тайной, а философия окончательно погрязла в противоречиях. Не удивительно, что безрезультатный поиск истины привел к появлению скептицизма и школы академиков. Именно подход академиков стал для апологетов настоящей находкой, — они, так же как и их языческие предшественники–скептики, сравнивали и сталкивали между собой учения различных философских школ, позиции которых, как правило, не совпадали друг с другом.

Не только греческие апологеты, но и их латинские коллеги выразили свое отношение к языческой философии. Так же как и для греческих апологетов, для латиноязычных защитников христианства в античной философии были свои авторитеты, к чьим взглядам следует иногда прислушиваться и чьи подходы гораздо предпочтительнее идей, рожденных в других философских школах. Этим авторитетом, как и для греческих апологетов, являлся, конечно же, Платон. Тертуллиан, выделяя в языческой философии два противоположных направления, первое, утверждавшее, что есть Создатель и Устроитель мира, связывал как раз с именем Платона. Это направление, которое Тертуллиан называет humanitas, он противопоставляет второму—duritia (грубость, бездушие), которое связывает с именем Эпикура, утверждавшего, что мир никем не создан, а состоит из особых элементов, соединенных законом природы (Tertull. Ad nat. II.3).[22] Платон и его последователи, в отличие от Эпикура и приверженцев его идей, изучали не мир вещей, а искали главное — первопричину. Однако даже «божественный Платон», по мнению апологетов, не нашел истины. Сложность вопросов, стоявших перед античными философами, в том числе и перед Платоном, толкала не только античных мыслителей, но и многих теоретиков христианства к агностицизму, который теперь основывался на признании непостижимости Божиего замысла. Учитель Лактанция Арнобий прямо признавал, что мы «не знаем того, чего нельзя знать, и не стараемся исследовать и искать то, что не может быть постигнуто» {Am. Adv. nat. И.56–60).[23]

Так же как и в случае с критикой язычества, Лактанций лишь отчасти повторяет идеи своих предшественников. Он далек от подходов греческих апологетов, с одной стороны, обвинявших языческих философов «в воровстве идей», а с другой — одновременно радовавшихся этому интеллектуальному заимствованию с Востока. Никакой идеи интеллектуального заимствования у Востока у Лактанция мы не найдем. Напротив, он удивляется, «как Пифагор, а позже Платон, воспламененные стремлением обнаружить истину, достигли египтян, магов, персов<•••>и лишь до иудеев не дошли, в земле которых в то время находилась мудрость и куда они могли без труда дойти» (IV.2.4).

Если «крупицы истины» не заимствованы греческими и римскими философами напрямую у иудеев, то откуда эти философы узнали многое из того, что близко христианскому взгляду? В самом деле, Лактанций высоко ценит вклад в постижение истины и в наставление человека в добродетелях, сделанный античными философами. Он не только называет Цицерона «великим мастером римского слога» (Ш.13.10), но и указывает, что вслед за Платоном он признавал единого Бога, которого называл Всевышним (1.5.24). В другом месте христианский апологет пишет, что Цицерон, хотя он и не причастен небесных писаний, все же видит божественное происхождение человека, ибо в первой книге «О законах» передает то же, что и пророки: «Цицерон, хотя далек от знания истины, все же, поскольку обладал признаком мудрости, знал, что человек мог быть рожден только Богом» (II. 11.15–17). В трактате «О государстве» Цицерон воспел божественный закон «чуть ли не божественным голосом» (VI.8.6). «Кто, знающий таинство Бо–жие, — восклицает Лактанций, — мог бы столь ясно объяснить закон Божий, как выразил его этот человек, весьма далекий от представления об истине?!» (VI.8.10). Это позволяет христианскому писателю еще раз сопоставить Цицерона с пророками (VI.8.11). Похвалы адресуются не единственно Цицерону, наиболее уважаемому Лактанцием римскому мыслителю и оратору. Поскольку христианские представления тесно связаны с рядом положений стоической философии, одним из авторитетов в эллинской мудрости становится для Лактанция Луций Анней Сенека. Лактанций не только приводит в подтверждение христианской позиции слова Сенеки, но и с восторгом говорит в его адрес: «Что вернее может сказать человек, ведающий Бога, чем было сказано тем, кто не знал истинной религии?» (VI.24.13).

Отвечая на вопрос о том, каким образом языческие мыслители оказались причастны истине, Лактанций обращается к проблеме человеческого разума, возможности которого он оценивает гораздо выше, чем, к примеру, Тертуллиан.[24] Лактанций считает разум исключительным Божиим даром человеку, даром, который выделяет человека из всех прочих творений Божиих. «Знание в нас, — пишет апологет IV в., — от души, которая рождена на небесах, незнание — от тела, которое рождено из земли. Поэтому у нас есть некоторая общность и с Богом, и с животными. Итак, поскольку мы состоим из этих двух элементов, один из которых проникнут светом, а другой мраком, нам дана часть знания и часть незнания» (III.6.3–4). Именно благодаря разуму, размышлению античные мыслители и смогли отчасти приподнять завесу истины.

Тем не менее, как и апологеты II‑III вв., Лактанций считает, что языческие мудрецы истины не обнаружили.[25] И тут же объясняет причину этих неудач: «Философия, по–видимому, основывается на двух предметах: на знании и предположении, и ни на каких более. Знание не в состоянии ни прийти от ума, ни открыться размышлением, поскольку заключать знание в себе самом способен не человек, но Бог. Смертная же природа обретает знание не иначе как только извне» (III.3.1–3). Поэтому философы, будучи далеки от источника истины, т. е. от Бога, могли на основе размышлений только догадываться и предполагать. Поэтому прав Пифагор, когда‑то назвавший себя не мудрецом, а лишь ревнителем мудрости (III.2.6).

Рассуждая о философских школах (сектах), Лактанций ставит вопрос о возможности познания вообще и решает его положительно. Он считает, что академики, отрицавшие возможность познания, не правы, «ибо невозможно, чтобы ничего нельзя было познать» (III.4.14). Ведь даже «чтобы утверждать, что ничего нельзя познать, надо кое‑что знать» (III.6.11). И действительно, пишет Лактанций, есть много того, что постигается опытом. Так, было обнаружено движение Солнца и Луны, перемещение звезд, счет времен, врачами были открыты природа тел и свойства растений, земледельцами обнаружены свойства земли, а также признаки приближающегося дождя и непогоды (III.5.2). Абсолютное знание принадлежит только Богу, в то время как полное отсутствие знания — это удел животного (III.6.2). Следовательно, заключает Лактанций, существует некоторая середина, которая принадлежит человеку, т. е. знание, соединенное с незнанием и умеренное им (Ibid.). Это свойство помещает человека между Богом и животными. Философы–физики, утверждавшие, что можно познать все, как и философы–скептики, отрицавшие саму возможность познания, не заметив этого срединного пути, оказались далеки от истины (III.6.6).

Античные философы, по мнению Лактанция, не достигли истины не только в вопросах о сущности мира и о возможности его постижения, но и в вопросах этики. Моральную философию Лактанций, вслед за христианскими писателями II—1П вв., ценит наиболее высоко, поскольку этика непосредственно связана с жизнью. Это дает апологету право обойти молчанием третью часть философии —логику: «Божественное учение не нуждается в ней, поскольку мудрость—не в языке, а в сердце. Не имеет значения, какую речь использовать. Ибо речь идет о сути, а не о словах. И мы рассуждаем не о грамматике и не об ораторе, знание которых сводится к тому, как следует говорить, а о философе, учение которого о том, как нужно жить» (III. 13.5).

Обращаясь к этической проблеме высшего блага, Лактанций вновь подчеркивает то обстоятельство, что мнения античных философов на этот счет весьма противоречивы. Вслед за Цицероном он приводит определения высшего блага, которые были предложены в разные годы философами: «Эпикур полагает, что высшее благо — в наслаждении души, Аристипп — в наслаждении тела. Каллифонт и Диномах соединили с наслаждением добродетель. Диодор увидел высшее благо в избавлении от страданий, Иероним — в отсутствии страдания, перипатетики же—в благе души, тела и фортуны. Высшее благо у Герилла — знание, у Зенона — жить в согласии с природой, у некоторых стоиков —следовать добродетели. Аристотель видел высшее благо в достоинстве и добродетели» (III.7.7–8). Но все предложенные определения, по мнению Лактанция, либо недостаточны, либо могут быть отнесены к жизни скота, а не человека. Аристипп своим пониманием высшего блага низводил человека до уровня бессловесного животного; в то же заблуждение впал и Зенон, призывавший человека жить в согласии с природой. Чуть ближе к истине подошел Герилл, полагавший высшим благом знание. Но знание без действия, по мнению Лактанция, лишено смысла. Знания, пишет христианский апологет, недостаточно, чтобы совершать добро и избегать зла, к знанию необходимо присоединять добродетель: «В самом деле, многие философы, хотя рассуждали о добре и зле, жили, следуя природе, т. е. иначе, нежели говорили, ибо лишены были добродетели. Добродетель же, соединенная со знанием, является мудростью» (III.8.31). В результате Лактанций сформулировал один из важнейших принципов христианской философии: мудрость заключена в единстве теоретической и деятельно–практической сторон; она не только правильное знание, но и правильная жизнь.[26]

Но и добродетель сама по себе не является высшим благом человека. В данном случае Лактанций вступает в спор с самим Цицероном и доказывает, что добродетель является «виновницей и матерью высшего блага, ибо нельзя достичь его без добродетели» (Ш.8.32). Само же высшее благо заключено в религии, через которую человек способен достичь бессмертия. Из всех тварей земных только человеку дана религия, благодаря которой он познает, что душа его бессмертна, «что она ищет и познает Бога» (III. 12.27). Знание же служит тому, чтобы человек узнал, «каким образом и куда мы должны вдти», а добродетель служит тому, чтобы идти «тернистым, но правильным путем» (III. 12.29).