Труды

 Самоуничижение одной стороной своей сближается с аскезой, т. е. с самопреодолением (закон нищеты проистекает из обоих источников); но само по себе оно есть нечто большее, чем аскетическое средство: непосредственное выражение религиозного опыта, у Мартина – сопереживания Христа. Потому-то оно стоит у него в теснейшей связи с любовью, проистекающей из того же откровения Христа. "На устах его один Христос, в сердце его одна любовь, один мир, одно милосердие"[1020]. Мартин молится за своих оскорбителей[1021]. Он выкупает пленных[1022]. Он просит у комита[1023], императора[1024], освобождения узников, прощения опальных. Он не может примириться с тем, что пролилась кровь еретиков, и порывает общение со всем виновным в этом грехе епископатом[1025]. Любовь Мартина находит выражение в жестах, которые могут быть названы этически гениальными. Все мы помним, как он, еще будучи воином и оглашенным, одевает нищего оторванной половиной своего плаща. На восемь столетий упреждая христолюбца Франциска, Мартин целует прокаженного[1026] – акт, в котором мы вправе видеть как выражение любви, так и аскезы унижения.

 Любовь его изливается и на животных, с чуткостью, необычной для западного христианина IV столетия. Если бл. Августин с любопытством наблюдает погоню собаки за зайцем[1027], то Мартин в аналогичном случае спасает преследуемое животное[1028]. Сульпиций с удивлением останавливается перед зрелищем этой неоскудевающей любви, редкой, "в наш холодный век, когда она хладеет даже в святых мужах"[1029]. Даже умирающий, Мартин колеблется между любовью к покидаемым братьям и желанием соединиться со Христом[1030].

 Быть может, здесь всего уместнее упомянуть о неожиданных чертах юмора в строгом облике Мартина. Ни в стоическом бесстрастии, ни в юродстве смирения они не находят объяснения, но легче всего уясняются, как выражение любви к тварям (подобно юмору Франциска). Замечательно, что немногочисленные примеры "духовного остроумия" Мартина, приводимые Севером[1031], обращены к природе и животным. Таково сравнение остриженной овцы с христианином, отдавшим одну рубашку.

 Впрочем, и любовь сближается Сульпицием с аскезой. Любовь Мартина только сострадание, никогда – сорадование: следовательно, она исполняет его скорбью: "чьим горем не болел он? чьим соблазном не уязвлялся? Чья гибель не заставляла его стенать?"[1032] И, перечисляя права Мартина на "бескровное мученичество", Север, вслед за "голодом, бдениями, наготой, постами, поношениями завистников, преследованиями злых", непосредственно приводит "заботу о немощных, беспокойство за подвергающихся опасностям"[1033]. Так господствующая идея аскезы стремится подчинить себе все проявления духовной жизни, первоначально от нее независимые. Аскеза, равнозначащая мученичеству, как источник святости и мощи (virtus) – такова первая и последняя идея Северова жития св. Мартина.

 На этом принципе Сульпиций строит целую социальную философию, антикультурную и разрушительную в своих выводах. Принцип аскетического уничижения, "истощания" перерастает форму личной добродетели (смирения) и делается мерилом для суда над миром. Это потому, что в основе его у Сульпиция лежит не опыт собственной моральной нищеты, ("блаженны нищие духом"), а созерцание нищего, истощившего себя Христа. В свете уничижения Христова истлевают все культурные ценности.

 Мартин – сын воина, не получивший никакого образования[1034]. Это не мешает прелести его бесед и глубокому проникновению в смысл св. Писания[1035]. Все остальное в науке для Севера – утонченного ритора – вредный вздор. С обычным тщеславием обращенных литераторов[1036], он старается извинить свой будто бы "необработанный слог"[1037]. Но к чему все это? "Царство Божие не в красноречии, а в вере... Долг человека искать вечной жизни, а не вечной памяти"[1038]. "Какую пользу получило потомство, читая о битвах Гектора или о философии Сократа? Когда не только подражать им глупость, но безумие не нападать на них самым жестоким образом"[1039].

 Эти выпады против античной культуры в устах Севера не новы; они общи у него с бл. Августином, Иеронимом, почти всеми его современниками. Оригинальна для Севера суровость в отвержении социальных форм жизни. Он ненавидит деньги даже тогда, когда они употреблены на доброе дело. Один святой пресвитер из Киренаики отказывается взять десять солидов, дар для своей бедной церкви, с таким обоснованием: "Церковь не строится золотом, но разрушается им"[1040]. Так и Мартин бросает дары, полученные им от императора, – "как всегда, на страже своей бедности"[1041]. Впрочем, мы видим Мартина, принимающим денежные суммы, – но для выкупа пленных, – и расточающим их на эту благую цель прежде, чем тяжелое бремя золота достигло монастырского порога[1042]. В монастыре Мартина нет места никаким искусствам или ремеслам, кроме письма; да и тем занимаются малолетние[1043].

 Служба государству "бесполезна"[1044]. Мартин считает несовместимой воинскую службу со званием христианина и бросает ее перед битвой. "Christi ego miles sum: pugnare mihi non licet"[1045]. Не раз отмечался своеобразный республиканизм Севера, вернее, ненависть к царской власти, сказавшаяся в его Хронике[1046]. Достаточно суров он к государям и в своей агиографии Мартина[1047]. Юлиан называется тираном без упоминания о его язычестве: при этом отношение его к Мартину, в изображении Севера, далеко от жестокости[1048]. Валентиниан изображен суровым гордецом, не допускающим к себе святого: огонь, охвативший его трон по силе Мартина, научает его уважать чудотворца[1049]. Максим, характеристика которого странно двоится, необычайно искательный перед Мартином, встречает с его стороны открытое неуважение. "Не взирая на многократные приглашения, Мартин уклонялся от его пиров, говоря, что не может быть участником трапезы того, кто лишил одного императора царства, другого жизни"[1050]. Но если этот урок можно объяснить принципом лояльности, то следующий говорит о невысокой оценке царской власти, как таковой. Мартин, удостоивший, наконец, своим присутствием царский пир и получивший из рук Максима первый кубок, передает его после себя не императору, а пресвитеру, говоря, что "недостойно было бы для него предпочесть самого царя пресвитеру"[1051]. Императрица, жена Максима, не знает, как сильнее унизиться перед Мартином. Она прислуживает ему за столом и, распростершись на земле, "не может оторваться от его ног"[1052]. Не смирение ее, а унижение[1053] перед Мартином приковывает внимание автора, который вводит в свое повествование и других правителей – префектов и комитов – в тех же двух положениях: личного унижения или наказанного тиранства. Мартин отказывается пригласить на пир префекта Винценция, несмотря на приводимый последним пример Амвросия Миланского: этот поступок мотивируется нежеланием поощрять тщеславие вельможи[1054]. Комит Авициан – это "зверь, питающийся человеческой кровью и смертью несчастных... Мартин видел у него за спиной демона огромной величины". Но, укрощенный Мартином, тиран, по крайней мере в Type, безвреден[1055].

 Сульпиций не находит достаточно резких слов, чтобы заклеймить, с одной стороны, преступное вмешательство государства в дела Церкви[1056], с другой – раболепство развращенного епископата перед государем[1057]. Один Мартин "почти исключительный пример того, как лести царской не уступила святительская твердость"[1058]. Даже тогда, когда Мартин печалуется перед императором за осужденных, "он скорее повелевает, нежели просит"[1059]. Смиренный перед всеми, сносящий обиды клириков, умывающий ноги гостям[1060], Мартин становится необычайно суров и властен в обращении с представителями государства. Чтобы посрамить их гордость, он забывает о собственном смирении. А между тем в основе, как личной кротости, так и общественной непримиримости, один и тот же религиозный опыт: образ уничиженного Иисуса[1061].

 Этот евангельский образ, оживший в Мартине, требует от него и дальнейшего отрыва от исторического даже церковного быта. Мартин (или Север) не для того восстает против вмешательства государства в дела Церкви, чтобы бороться за церковную теократию. К церковной иерархии они проявляют большую холодность. Мы видели, как низко ценил Мартин свою собственную епископскую власть[1062]. Известно, что он, как и Север, живет в открытой вражде с галльскими епископами[1063]. При избрании своем Мартин встретил оппозицию именно со стороны епископата[1064]. Да и впоследствии у него, по словам Севера, не было врагов, кроме епископов[1065]. Они готовы были, по словам Севера, добиться от императора смертного приговора для Мартина, как виновного в соучастии с еретиками (присциллианистами)[1066].Святой уклоняется от общения с епископами Галлии[1067], за исключением двух, ему преданных, не посещает соборов и считает, что "в его время едва ли не один Павлин исполняет евангельские заповеди"[1068]. Сульпиций также много повествует о преследованиях против него лично одного епископа (единственного бывшего ранее благосклонным)[1069]. Даже упоминая о борьбе Мартина с арианством в Иллирии, он делает ответственными за ересь иерархов[1070] и в рассказах о Востоке находит место упрекнуть Александрийского епископа в жестокости к монахам[1071].

 Итак, ни государство, ни культура, ни церковная иерархия не пользуются уважением в глазах Мартина и Сульпиция. То анахорет, то бродячий миссионер[1072], Мартин не дает опутать себя никакими социальными узами. Непокорный никому, он не требует и от других повиновения. Не только епископ без власти, но и аббат без авторитета, он терпит самые возмутительные оскорбления и распущенность своего ученика Бриция: "если Христос терпел Иуду, почему мне не терпеть Бриция?"

 Является ли послушание необходимой добродетелью монаха? Из Сульпиция это неясно. Он много рассказывает о суровости послушания у египетских отшельников[1073]. "Высшее право для них жить под властью аввы, ничего не делать по собственному усмотрению". "Первая их добродетель – повиноваться чужой власти"[1074]. Но в пустыне живут и анахореты, бегающие людей, их посещают ангелы[1075], это высший подвиг. Сравнительно с ними жизнь в киновии жалкий удел[1076]. О послушании Мартина мы ничего не слышим. После краткой аскетической школы св. Илария, он ведет жизнь анахорета. Даже будучи аббатом, он сохраняет быт отшельника и, по-видимому, не делает никакого употребления из своей власти.

 Пренебрежение св. Мартина ко всякой правовой санкции, ко всякой организационной форме становится окончательно понятным, когда мы вспомним, что Мартин и его круг живут чрезвычайно обостренным эсхатологическим сознанием. Мир кончается. "Нет сомнения, что антихрист... уже родился, уже дорос до отроческих лет"[1077]. Диавол знает, чем искушать Мартина, принимая образ пришедшего в мир, чтобы судить его, Христа[1078]. Так образ Христа уничиженного сливается с Христом Страшного Суда, и на двойном огне Евангелия и апокалиптики испепеляется мир человеческой, даже церковной культуры[1079].

 Суровое отвержение культуры, являясь истечением аскезы мироотречения, аскезы "гумилиативной", не представляется несовместимым с героическим, – скажем точнее: "агонистическим" – идеалом аскезы. Мартин – герой, победивший в себе все человеческое, может гнушаться царями земными, попирать все относительные ценности социальной жизни. Но, возвращаясь к этому "агонистическому" образу, признаемся в своем бессилии: нам не удалось примирить его с другим Мартином, смиренным учеником евангельского Иисуса. И в этой неудаче нашей мы не можем не винить биографа.