Слова II. Духовное пробуждение

Для человека чувствительного предпочтительнее быть единожды убитым самому, прикрывая другого из чувства любви, чем проявить небрежность или трусость и всю последующую жизнь испытывать постоянные угрызения совести. Однажды на гражданской войне маневр мятежников отрезал нас от остальных сил за одной деревней. Солдаты собирались бросать жребий о том, кому идти в деревню за продовольствием. "Я пойду", — сказал я. Если бы пошел кто-то неопытный и невнимательный, его могли бы убить, и меня потом мучила бы совесть. "Лучше будет, — думал я, — если убьют меня, чем кого-то другого, а меня потом всю жизнь будет убивать совесть. Как я такое вынесу?" — "Ты мог бы его спасти, — будет говорить мне моя совесть, — почему же ты не спас его?" К тому же я постился и был на голодный желудок... В общем, ладно. Ну и командир мне говорит "И я бы предпочел, чтобы ты пошел, ты ведь и из воды сухим выйдешь, только поешь, чтобы сила была". Взял я автомат и двинул. Мятежники приняли меня за своего и дали пройти. Пришел я в деревню, зашел в какой-то двухэтажный дом. Там была одна старушка, она дала мне продуктов, и я возвратился к своим.

Величайшую радость я переживал зимой [в горах], среди снегов. Помню, проснулся однажды ночью. Все спали, а наши палатки завалил снег. Я вылез из палатки, схватил рацию и стал вытряхивать из нее снег. Смотрю: работает. Побежал к командиру и рассказал о том, что творится. В ту ночь я мотыгой откопал из снега двадцать шесть обмороженных.

Для Христа я не сделал ничего. Если бы я сделал для Христа 10 процентов от того, что делал на войне, то сейчас творил бы чудеса! Вот почему потом, в жизни монашеской, я говорил: "В армии я претерпел такие муки ради Отечества, а что я делаю для Христа?" Иными словами, по сравнению с теми муками, что я пережил в армии, в монашеской жизни я чувствовал себя царским сыном, тут уж не имело значения, был у меня какой сухарь или нет. Потому что там, во время операций, знаешь, какой мы держали пост? Снег ели! Другие хоть рыскали вокруг, находили что-нибудь съедобное, а я был привязан к рации — не мог от нее отойти. Однажды мы остались без еды на тринадцать дней: нам дали только по одному солдатскому хлебу и по половине селедки. Воду я пил из следов копыт, и то не чистую дождевую, а смешанную с грязью. А однажды довелось отведать и "лимонада"! В тот раз от жажды я дошел до предела и тут увидел след от копыта, полный воды — желтой! Уж я ее пил-пил!.. И поэтому после, в жизни монашеской, вода, даже если она была полна всяких козявок, казалась мне великим благословением. Она, по крайней мере, была похожа на воду.

А однажды вечером порвалась кабельная линия связи. Был декабрь 1948 года Снега вокруг — сугробы. В четыре часа пополудни нам дают приказ: идти в деревню — это два часа пешком, восстановить линию и возвращаться назад. Через два часа — темнота. Солдаты были как мертвые от усталости и не находили в себе мужества идти. И где там еще найдешь кабель в таких сугробах!

— Вы что, Геронда, не знали дороги и того, как был проложен кабель?

— Э, дорогу-то примерно я знал, но все равно ночь застала бы нас в дороге. Короче говоря, дали мне несколько человек, и мы пошли. Сначала мы, еще будучи в расположении нашей части, лопатами очистили дорогу от снега, чтобы успокоить командира, и маленько прошли вперед. Потом я им говорю: "Пошли-пошли, нам ведь еще возвращаться!" Я пошел первым, потому что остальные все время роптали. "Эллада-то, — говорили они мне, — погибнуть не может, а вот мы погибаем!" Как заладили одно и то же без конца! Так продвигались мы вперед: я проваливался в снег, они меня вытаскивали, снова проваливался, снова вытаскивали... У меня была сабля, и я то и дело прощупывал ей снег перед собой, чтобы найти, куда можно ступить. Надо было постоянно проверять. Я продвигался первым и говорил им: "Пошли-пошли, здесь скот не ходит и кабеля порвать не может. Дойдем до какого-нибудь оврага, где кабель висит над землей, и только там проверим". Дошли мы наконец до одной деревни, перед которой были террасы, скрытые от глаз под снежными заносами, и я упал с одной террасы вниз, в снег. Остальные испугались идти дальше и меня доставать. Наконец мы спустились вниз, перебираясь с одной террасы на другую, — как, лучше не спрашивай — и поздно вечером вошли в деревню. В каких-то оврагах в одном-двух местах я нашел обрыв, мы соединили кабель и связались с командиром. "Возвращайтесь назад", — говорит нам командир. Но как тут возвращаться? Мало того что ночь наступила, так еще надо каким-то образом лезть наверх, на террасы! Спускались-то мы кубарем! И как найдешь дорогу? "Но как мы возвратимся? — спрашиваю командира. — Спуститься-то мы еще кое-как спустились, но как теперь подниматься? Давайте мы лучше завтра утром вернемся: выйдем с другого края деревни и сделаем круг". — "Никаких "давайте", — говорит командир, — сегодня!" На наше счастье, этот разговор услышал адъютант командира и упросил его разрешить нам остаться на ночь в деревне. Так мы и остались. В одном доме нам дали пару-тройку толстых шерстяных покрывал. Меня начало знобить: я ведь шел впереди, расчищал дорогу и был весь мокрый. Товарищи пожалели меня, потому что мне, так сказать, досталось больше других, и положили меня в середину. Поужинали мы тогда одним ломтем солдатского хлеба. Не помню, чтобы когда-нибудь еще в своей жизни я переживал большую радость, чем тогда.

Я был вынужден привести вам эти примеры, чтобы вы поняли, что такое жертва. Я рассказал вам все это не для того, чтобы вы похлопали мне в ладоши, но для того, чтобы вы поняли, откуда происходит настоящая радость.

А после, в отделе связи, меня обманывали сослуживцы. "Ко мне отец приезжает, надо пойти с ним повидаться, посиди за меня, пожалуйста", — говорил один. "А ко мне сестра приехала", — врал другой. Никакая она ему была не сестра. Кому-нибудь еще нужно было зачем-то отлучиться, и я шел на жертву: все время сидел на дежурстве то за одного, то за другого. После дежурства подметал, наводил порядок. В помещения взвода связи запрещалось входить другим, даже офицерам из других отделов, к тому же время было военное. Так что уборщицу мы взять не могли. Брал я веник и подметал все помещения. Там и научился подметать. "Здесь, — говорил я, — служебное помещение, место некоторым образом священное, неприбранным его оставлять нельзя". Я не обязан был подметать, да и делать этого не умел: у себя в доме я ни разу и веника-то в руки не брал. Да если бы я и захотел его взять, меня бы тут же моя сестра этим же веником бы и отлупила! "Уборщица", — дразнили меня сослуживцы, — "вечная жертва". Я на это не обращал внимания. И делал это не для того, чтобы услышать "спасибо", но оттого, что ощущал это необходимостью и радовался.

— У вас, Геронда, совсем не было помысла "слева"? Вы, например, не думали: "Такой-то гуляет, а не с сестрой своей встречается"?

— Нет, таких помыслов у меня не было. С того момента, как кто-то говорил мне: "Прошу тебя, можешь маленько посидеть вместо меня?" — все, вопрос был закрыт. А еще один просил у меня денег якобы для своих детей, однако сам не только не отсылал их детям, но еще и у жены своей просил денег, чтобы тратить на себя самого. Понятно? И я делал это не для того, чтобы мне сказали "молодец", я ощущал это необходимостью. Из расположения части я не выходил, другие пользовались этим и свалили всю работу на меня. Мне приходилось выполнять работу всего взвода. Целая куча позывных, реле стучат без остановки... Я превратился тогда в развалюху. Какое-то время у меня держалась температура тридцать девять и пять, и я никому об этом не говорил. Но потом от перенапряжения свалился, потерял сознание. Меня бросили на носилки, и я слышал голоса сослуживцев: "Ну что, Венедикт[158], поехали на капремонт, сейчас мы тебя отнесем на носилках туда, где чинят старые автомобили". И они отнесли меня в госпиталь. Там я был без присмотра — кому было за мной смотреть, все занимались ранеными, — но ощущал радость. Ту радость, которая происходит от жертвы, потому что мой собственный покой рождается от того, что я доставляю покой другому.

Насколько мы забываем себя, настолько Бог помнит о нас

Тот, в ком есть жертвенность и вера в Бога, себя в расчет не берет. Если человек не возделает в себе жертвенного духа, то он думает только о себе и хочет, чтобы ради него и другие жертвовали собой. Но тот, кто думает только о себе, попадает в изоляцию и от людей, и от Бога — в двойную изоляцию — и Божественной Благодати не приемлет. Такой человек ни на что не годен. И посмотрите: ведь того, кто постоянно думает только о себе, о своих трудностях и т.п., в минуту нужды никто не поддержит даже по-человечески. То, что он не получит поддержки божественной, — это ясно и так, но ведь и поддержки человеческой он не получит тоже! Потом этот человек будет искать помощи то здесь, то там, то есть он будет мучиться, чтобы найти помощь от людей, но не сможет найти ее. И наоборот о том, кто не думает о себе, но постоянно, в хорошем смысле этого слова, думает о других — о таком человеке все время думает Бог. И потом другие люди тоже думают о нем. Чем больше человек забывает себя, тем больше помнит о нем Бог. Вот, например, в общежительном монастыре тот, в ком есть любочестие, приносит себя в жертву, отдает себя другим. Думаете, остальные этого не замечают? И разве смогут они не подумать об этой душе, которая всецело отдает себя другим, а о самой себе не думает? И разве может не подумать об этой душе Бог? Великое дело! В этом видно Божие благословение, виден образ божественного действия.

Попадая в трудную ситуацию, человек сдает экзамены. Действительная любовь, жертвенность проявляются в такие минуты. Когда мы говорим, что у кого-то есть жертвенность, мы имеем в виду то, что во время опасности он не берет в расчет себя и думает о других. Ведь и пословица говорит. "Друг познается в беде". Если бы, Боже упаси, сейчас, например, начали падать бомбы, то стало бы ясно, кто думает о других и кто — о самом себе. Но тот, кто приучился думать лишь о себе, в трудную минуту тоже будет думать о себе, и Бог об этом человеке думать не станет. Если же кто-то заранее учится думать не о себе, но о других, то и во время опасности он тоже подумает о других. Тогда станет видно, в ком есть действительная жертвенность, а в ком — самолюбие.

Если придут нелегкие годы и такой человек увидит своего соседа, в горячке упавшего на дороге, то он оставит его лежать там, уйдет и скажет "Пойду-ка лучше и я прилягу, а то как бы не свалиться и мне".