On Hearing and Doing

     Романо Гуардини в небольшой книжечке под названием "Les fins derni eres"[8] подчеркивает факт, который мы слишком часто забываем: мы бесконечно ближе знакомы со смертью, чем нам думается. Смерть и жизнь переплетаются и составляют одно целое. Всякое перерастание, всякий жизненный порыв, который приводит нас на высший уровень, который действительно приближает нас к Богу, всегда сопровождается смертью. Ребенку нелегко стать юношей или девушкой. Некоторые детские черты должны действительно "вымереть", дабы юноша или девушка не были отмечены инфантильностью, так же как позднее взрослому человеку следует не замыкаться в вечной юности, но перерасти ее. И ради того, чтобы вырасти в полную свою меру, зрелому человеку придется отказаться от многих привлекательных черт, которые он хотел бы сохранить, но которые все равно ускользнут, потому что юность – состояние преходящее. На каждом уровне, в каждый момент нашего внутреннего или внешнего развития смерть присутствует не как разрушительная или убийственная сила, но как сила, которая нас освобождает, позволяет нам стать иными, чем мы были в предыдущий миг. Так что у нас есть опыт близости со смертью; и если продумывать его каждый день, если переживать его сердцем и умом, если принимать его со всей глубиной, которую смерть приобретает в различных ситуациях, эта близость могла бы научить нас встречать смерть спокойным сердцем, потому что это – реальность, которую мы встречали изо дня в день в течение долгой ли, короткой ли жизни, и потому что из этого привычного нам события всегда возникала новизна жизни, оно оказывалось не концом поприща, а началом нового пути. Разумеется, есть смерть биологическая, но есть также то, что Романо Гуардини называет "смертью биографической", – смерть, которая гораздо страшнее телесной: она-то может оказаться победой, миром, высвобождением. Биографическая смерть имеет иной характер и может тянуться долго; это смерть переживших себя существ: они потеряли разум, но телом продолжают оставаться среди нас. Люди, которые были великими, служили примером, – уже больше не могут жить со всей напряженностью и глубиной в меру достигнутой ими зрелости. Приходит время, когда смерть предстает нам в трагичности старения, как беспощадный упадок и вырождение, в уверенности, – ложной, но столь болезненной, – что смерть означает постепенный распад, превращение в прах, означает, что мы стали ненужными, лишними для нашего окружения, быть может, задолго до того, как настоящая смерть принесет нам свободу, – свободу встать перед Богом живой душой. Сколько знаменитых людей были забыты задолго до своей кончины! Они завершили свое дело и были преданы забвению. Наша ответственность перед лицом этого уродливого, отталкивающего постепенного умирания велика, потому что человек становится лишним, если его сочтут лишним ближние; нас обходят, отстраняют те, кто прежде нас окружал, и в результате у нас впечатление, что наша жизнь окончилась задолго до того, как пришла смерть. Тут есть ответственность общественная, человеческая, христианская, которую мы должны взять на себя; мы не имеем права отбрасывать кого-либо по причине его кажущейся "ненужности".

     Если позволите, я вам дам пример, хотя он не в уровень моей темы: я вам расскажу о своей бабушке, которая достигла почтенного возраста девяноста пяти лет. Однажды, после тщетных усилий вымыть посуду, она ее выронила. Она позвала меня, показала осколки и сказала: "Почему Бог дает мне жить? Я уже никуда не гожусь". Помню, в ответ я привел ей две причины, которые мне действительно кажутся законными. Первая: у Бога наверняка уже столько старушек, что еще одна уж действительно может подождать; но вторая была, вероятно, более важна с точки зрения человеческой, – я сказал бабушке: "Знаешь, многое ты не умела делать так же хорошо, как другие, или лучше их. На протяжении твоих девяноста пяти лет, несомненно, были люди, которые умели лучше тебя мыть посуду. Но есть одно, чего не умел делать никто, кроме тебя, и это тебе удалось". Она с интересом насторожилась и спросила: "Что это?" – "Никто, кроме тебя, – ответил я, – не сумел быть моей бабушкой". Оно звучит шуткой, когда я вам это так передаю. Но это действительно имело значение для этой женщины; она будто открыла в себе что-то настолько неповторимое, чего не могли задеть ни возраст, ни дряхлость, ни старость со всей ее силой разрушения.

     Так что трагизм смерти не в том, что в какой-то день мы окажемся перед лицом физической смерти, а в том, что задолго до того мы уже мертвецы среди... я хотел сказать – живых. Живых ли? Увы, нет! Мы – мертвецы среди существ, которые еще не научились жить, различать подлинную меру жизни, горение жизни там, где оно есть. В конечном итоге, даже если биологически мы остаемся живы, смерть представляется растущим разделением, трещиной, которая все расширяется и делает нас все более и более чуждыми друг другу. И все кончается видением ада Ветхого Завета. Этот ад не имеет живописного характера дантовского описания. Это не место изощренных мучений, где Бог присутствует во всей жестокости Своего оскорбленного Божества – уродливая карикатура истинного Бога. Это – место где Бога нет. Это место радикального отсутствия Бога, место, где ничто нас больше не соединяет друг с другом, потому что лопнула нить, соединявшая жемчужины, потому что Бога нет, – и мы, как следствие, разделены друг от друга. И тогда ад – это другие, ад – это мы с вами, это та неисцеленная разобщенность, к которой мы приговорены навечно. Вот этой-то смерти больше нет во Христе, этот ад побежден во Христе. В пасхальном тропаре мы поем, что Христос победил смерть, и многие – не только среди неверующих, но и среди верующих – могли бы сказать, имеют право спросить: "Что означает это странное выражение? Смерть все еще царствует, она косит среди нас одного человека за другим, мы все отмечены ее печатью, мы все умрем! Что вы хотите сказать, когда поете воскресение и победу над смертью?" – Победа над смертью состоит в том именно, что Своей смертью и Своим сошествием во ад Христос внес присутствие Божие в то именно место, где царило полнейшее Его отсутствие. Нигде – ни на небе, ни на земле, ни в глубинах духовных бездн – нет места, где отныне не присутствовал бы Бог. Ад раскрылся, чтобы поглотить человеческую душу, и принял в свое лоно Живого Бога. Эта человеческая душа блистала Божеством, и она уничтожила шеол – "место отсутствия", она его уничтожила до конца, упразднила его. Итак, если можно сказать, что Сократ научил нас глядеть в лицо смерти, то Один лишь Христос победил смерть в ее последней сущности. И она побеждена навсегда.

     Отныне и в самой смерти и в ее восприятии есть чрезвычайно положительные элементы. Смерть – миг, где все становление, вся тревога и долгий переход, и волнение, и борьба с временным, со всем тем, что обратится в прах, – окончены. Смерть – момент, когда мы можем сказать: все свершилось. И мы можем войти в тайну смерти еще прежде чем наше тело начнет дряхлеть; это – тайна, куда мы можем войти свободно всякий раз, когда понимаем, что все уже совершилось в жизни, в смерти, в Воскресении и Вознесении Христа и в даре Святаго Духа. Тогда становится понятно, что возвещает Евангелие: мы уже внутри Царства Жизни.

     Один английский автор обратил внимание на тот факт, что в Апокалипсисе слово "конец", которое должно быть среднего рода, всегда употребляется в мужском роде. И вот как он это объясняет: автор Апокалипсиса не думает о конце как о завершающей точке линейного времени; для него конец – это приход, это встреча со Христом, с Богом Живым. Конец – не только миг, когда все завершено-окончено; все завершено, потому что все достигло своей полноты в лице Богочеловека. Христос – конец и в смысле последнего момента, и в смысле цели и завершения. Мы слишком часто забываем, что живем уже во временном ряду, который вышел за пределы линейного времени, хождения ощупью в полумраке Ветхого Завета, подобного цикличному времени внебиблейских религий. Мы живем во времени, где все уже завершено: Царство пришло во всей своей силе, Христос – в нашей среде, Дух Святой излился на апостолов и, через них, излился на нас в непрекращающейся Пятидесятнице. Конечно – и я к этому еще вернусь – мы ожидаем Парусии, славного Второго пришествия Господня, но Он уже пришел, мы уже в Царстве; Царство пришло во всей своей силе, оно уже не только предмет нашей надежды и веры.

     Подвижники древности упражнялись в "памяти смертной" и заповедали то же своим ученикам: "Помни последняя твоя". "Имей память смертную", – говорит нам вся аскетическая традиция. Когда приводишь эти слова современному человеку, он отвергает их: "Как? Неужели я всю жизнь, всю мою долгую человеческую жизнь должен провести в ужасе грядущей смерти? Неужели все радости должны быть отравлены уверенностью, что они окончатся? Неужели надо страшиться потерять все, что мы любим, и помнить, что любая красота мимолетна, истлеет? Неужели вся вселенная сводится к "Падали" Бодлера?" – Но это ли имели в виду подвижники древности, когда призывали нас постоянно помнить о смерти? – Думаю, нет. Смерть – единственное, что может заставить нас вырасти в меру жизни. Без нее жизнь могла бы стать столь мелкой и ничтожной! В тот момент, когда перед нами встает смерть, когда она входит, например, в наш дом, – все приобретает истинно человеческий, то есть богочеловеческий масштаб. Подумайте о том, что происходит, когда один член семьи узнает, что смертельно болен. Смерть рядом, ее образ нельзя отстранить, она неотвратимо нарастает, она постепенно побеждает. Подумайте об этой семье, где не только кто-то один знает, что обречен, но где это знает и его окружение! Смерть может прийти внезапно, и отныне произнесенное вами слово может быть последнее, что услышит больной. Может быть, на вашем поступке упадет занавес, на нем окончится для больного "человеческой жизни празднество", как поется в Покаянном каноне. Времени исправить что-либо не остается, нельзя сказать себе: пока что я пишу черновик жизни, позднее я перепишу ее начисто. Времени нет, смерть может унести одного из нас, и останется только сожаление, отчаяние, которое, правда, может быть превзойдено верой, опытом Бога, молитвенным общением со святыми и безграничным взаимным снисхождением грешников, когда они признают свою общую слабость. Но для того, у кого нет веры, остается лишь отчаяние, остается только прошлое. Потому-то лишь сознание смерти дает всему и всем подлинную ценность. Один из наших православных священников, теперь покойный, сказал как-то в проповеди: "Лишь Дух Святой в Своем Божественном величии может усмотреть бесконечную ценность вещей слишком мелких для того, чтобы быть замеченными людьми". Да, то, как вы ставите чашку чая на поднос; то, что вы не забудете салфетку, цветок; движение, которым вы все это поднесете, слово, которое вы скажете; то, что вы найдете время присесть возле человека, которого ждет смерть, когда он одинок, – все, вплоть до самого незначительного жеста, может стать символом и выражением глубины человеческих отношений, общения в Боге, которое может быть между двумя людьми. Все это возможно только перед лицом смерти. Только она может подсказать: это слово, этот жест должны быть вершиной, полнотой ваших отношений, должны стать тем последним словом, последним жестом, который даст вам вырасти в меру величия жизни и величия смерти. Столько людей не умеют жить, не могут жить, потому что не достигают этого сознания смерти: они не то что боятся, а все время как бы отодвигают смерть в далекое будущее, вне досягаемости, так что никогда не осознают всей меры своего человечества. Этой полной меры мы можем достичь, только если обнаружим величие нашего человечества, сопоставив его с вопросами столь же глубокими, каковы человеческие глубины. Тогда обнаруживаешь, что эти глубины – не только в меру человека, но в меру Бога. "Я столь же велик, как Бог, Бог так же мал, как я", – сказал Ангелус Силезиус в одном из своих двустиший. Во Христе они соединены. Через Воплощение мы знаем, что человек достаточно велик, чтобы вместить полноту Божества не только в духе и в душе, но и во плоти. Вот – мера человека.

     Я позволю себе еще один пример, который вам, несомненно, покажется ниже того, о чем я говорю, но который, вероятно, в мою меру.