On Hearing and Doing

     Один английский автор обратил внимание на тот факт, что в Апокалипсисе слово "конец", которое должно быть среднего рода, всегда употребляется в мужском роде. И вот как он это объясняет: автор Апокалипсиса не думает о конце как о завершающей точке линейного времени; для него конец – это приход, это встреча со Христом, с Богом Живым. Конец – не только миг, когда все завершено-окончено; все завершено, потому что все достигло своей полноты в лице Богочеловека. Христос – конец и в смысле последнего момента, и в смысле цели и завершения. Мы слишком часто забываем, что живем уже во временном ряду, который вышел за пределы линейного времени, хождения ощупью в полумраке Ветхого Завета, подобного цикличному времени внебиблейских религий. Мы живем во времени, где все уже завершено: Царство пришло во всей своей силе, Христос – в нашей среде, Дух Святой излился на апостолов и, через них, излился на нас в непрекращающейся Пятидесятнице. Конечно – и я к этому еще вернусь – мы ожидаем Парусии, славного Второго пришествия Господня, но Он уже пришел, мы уже в Царстве; Царство пришло во всей своей силе, оно уже не только предмет нашей надежды и веры.

     Подвижники древности упражнялись в "памяти смертной" и заповедали то же своим ученикам: "Помни последняя твоя". "Имей память смертную", – говорит нам вся аскетическая традиция. Когда приводишь эти слова современному человеку, он отвергает их: "Как? Неужели я всю жизнь, всю мою долгую человеческую жизнь должен провести в ужасе грядущей смерти? Неужели все радости должны быть отравлены уверенностью, что они окончатся? Неужели надо страшиться потерять все, что мы любим, и помнить, что любая красота мимолетна, истлеет? Неужели вся вселенная сводится к "Падали" Бодлера?" – Но это ли имели в виду подвижники древности, когда призывали нас постоянно помнить о смерти? – Думаю, нет. Смерть – единственное, что может заставить нас вырасти в меру жизни. Без нее жизнь могла бы стать столь мелкой и ничтожной! В тот момент, когда перед нами встает смерть, когда она входит, например, в наш дом, – все приобретает истинно человеческий, то есть богочеловеческий масштаб. Подумайте о том, что происходит, когда один член семьи узнает, что смертельно болен. Смерть рядом, ее образ нельзя отстранить, она неотвратимо нарастает, она постепенно побеждает. Подумайте об этой семье, где не только кто-то один знает, что обречен, но где это знает и его окружение! Смерть может прийти внезапно, и отныне произнесенное вами слово может быть последнее, что услышит больной. Может быть, на вашем поступке упадет занавес, на нем окончится для больного "человеческой жизни празднество", как поется в Покаянном каноне. Времени исправить что-либо не остается, нельзя сказать себе: пока что я пишу черновик жизни, позднее я перепишу ее начисто. Времени нет, смерть может унести одного из нас, и останется только сожаление, отчаяние, которое, правда, может быть превзойдено верой, опытом Бога, молитвенным общением со святыми и безграничным взаимным снисхождением грешников, когда они признают свою общую слабость. Но для того, у кого нет веры, остается лишь отчаяние, остается только прошлое. Потому-то лишь сознание смерти дает всему и всем подлинную ценность. Один из наших православных священников, теперь покойный, сказал как-то в проповеди: "Лишь Дух Святой в Своем Божественном величии может усмотреть бесконечную ценность вещей слишком мелких для того, чтобы быть замеченными людьми". Да, то, как вы ставите чашку чая на поднос; то, что вы не забудете салфетку, цветок; движение, которым вы все это поднесете, слово, которое вы скажете; то, что вы найдете время присесть возле человека, которого ждет смерть, когда он одинок, – все, вплоть до самого незначительного жеста, может стать символом и выражением глубины человеческих отношений, общения в Боге, которое может быть между двумя людьми. Все это возможно только перед лицом смерти. Только она может подсказать: это слово, этот жест должны быть вершиной, полнотой ваших отношений, должны стать тем последним словом, последним жестом, который даст вам вырасти в меру величия жизни и величия смерти. Столько людей не умеют жить, не могут жить, потому что не достигают этого сознания смерти: они не то что боятся, а все время как бы отодвигают смерть в далекое будущее, вне досягаемости, так что никогда не осознают всей меры своего человечества. Этой полной меры мы можем достичь, только если обнаружим величие нашего человечества, сопоставив его с вопросами столь же глубокими, каковы человеческие глубины. Тогда обнаруживаешь, что эти глубины – не только в меру человека, но в меру Бога. "Я столь же велик, как Бог, Бог так же мал, как я", – сказал Ангелус Силезиус в одном из своих двустиший. Во Христе они соединены. Через Воплощение мы знаем, что человек достаточно велик, чтобы вместить полноту Божества не только в духе и в душе, но и во плоти. Вот – мера человека.

     Я позволю себе еще один пример, который вам, несомненно, покажется ниже того, о чем я говорю, но который, вероятно, в мою меру.

     Однажды при бомбардировке во время войны я был с матерью в нашей квартире на четвертом этаже дома. Мы не обращали внимания на бомбежку, мы предпочитали рухнуть с четвертого этажа, нежели быть погребенными под весьма ненадежными сводами нашего подвала. В какой-то момент моя мать предложила приготовить странную бурду, которая тогда называлась чаем, и отправилась на кухню. Я услышал грохот и страшный крик. Я бросился на кухню, ожидая худшего, и нашел свою мать на четвереньках на столе; она с ужасом смотрела в угол и говорила: "Вот, вот, она там!" А "там" действительно был предмет ее ужаса: мышь.

     Так вот, большая часть нашей жизни проходит в схватках с мышами. Мы не умеем встать во весь рост перед этими мышами, мы делаемся маленькими, в их рост... пока нас не съест кошка.

     Итак, сознание смерти несет с собой острое чувство жизни, особенную чуткость к динамике жизни. Только "память смертная" делает нас вполне человечными, мы вырастаем "в меру смерти", а значит, в меру жизни. Вне этого мы бываем "в мышиный рост", и есть опасность, что никогда не вырастем. Напротив, через смерть, через осознание смерти мы обнаруживаем, что Христос – конец и завершение, полнота и исполнение – уже пришел; и что мы уже теперь – внутри Его победы, а не в ожидании будущей, недостоверной победы. И мы видим, как эта уверенность, что Царство уже пришло в силе, в некоторых ситуациях может выражаться чрезвычайно конкретно.

     Вспомните слова апостола Павла в шестой главе Послания к Римлянам, – отрывок, который Церковь читает при крещении: в крещении мы умираем со Христом и восстаем, обновленные Его воскресением, к новой жизни; это уже не прежняя жизнь, но жизнь, разделенная со Христом: мы привиты к Нему, мы получаем живительный сок; более того, мы становимся одно с Ним на такой глубине, с такой силой, что святой Ириней Лионский мог сказать: в единстве с Ним мы будем когда-то единородным сыном, а не просто собранием, сообществом. Потому что мы не только имеем отношения с Богом, но находимся в онтологическом единстве с Богочеловеком. В этом смысле крещение есть семя вечности. Поэтому-то и говорят о крещении, о миропомазании и о причастии Телу и Крови Христа, к которому Он впервые позволяет нам приступить, как о "посвящении": это начало нашей жизни во Христе, в Боге, – то есть не просто высшей жизни, но жизни в корне новой, самое качество и существо которой – иные. Покаяние, обращение составляют, таким образом, полный поворот, живительную смерть, благодаря которой мы говорим: теперь я стал чужд греху, которому поклонялся и служил, который любил, которому я отдался. Я стал ему чужд, я больше его не желаю, я хочу принадлежать одному Богу... Это – "живительная смерть" потому, что это – смерть для ложной жизни греха, это – смерть для смерти; нам предлагается и предстоит подлинное обновление. То же самое содержится в монашеских обетах, когда мы отбрасываем тьму, – временное, относительное, – для того чтобы радикальным подвигом прилепиться только высшему, совершенному.