Articles & Speeches

“Откровенные рассказы странника” удивительным образом дают возможность почувствовать, ощутить Бога, пережить в молитве встречу с Ним всем существом и, если пользоваться выражением митрополита Антония, “с Ним подружиться”. Именно об этом говорит А. Ф. Лосев, когда утверждает, что только в молитве можно познать Бога. В другом месте, указывая на телесность и, более того, физиологичность религиозности, Лосев жестко связывает религию с конкретной личностью конкретного человека, с его, если так можно выразиться, “безусловными рефлексами”, иными словами, не с тем, что приобретается в процессе общения с другими людьми под их влиянием, но с тем, что вырастает изнутри каждого из нас.<об этом см. также здесь>Не случайно же великий русский поэт Гумилёв, расстрелянный в 1921 году коммунистами, который хорошо чувствовал, как “кричит наш дух” и “изнемогает плоть, рождая орган для шестого чувства”, прямо говорит в повести “Весёлые братья” о телесности религиозного чувства.

“…Зверю открыты, – говорит гумилевский герой, – три измерения пространства. Возьмите, к примеру, лошадь на узком мостике через канаву. Видит она, что канава глубокая, и боится, что мостик узенький, ступает осторожно, а когда берег близко, идет скорее. Значит, длину, глубину и ширину чувствует. А человеку открыта ещевнутринаЂ (курсив мой. – Г. Ч.). Внутрь себя духовными очами проникать он может и тоже без конца, как по земным измерениям. Это и есть четвертое измерение, или, лучше сказать, первое нового порядка, которое и есть Бог…” (там же).

Чисто художественными средствами Гумилев, говоря о внутринеЂ, блестяще формулирует основные постулаты того учения о поисках Бога в глубинах собственного “я”, которое несколько позднее развивала в Германии Эдит Штайн, ученица Э. Гуссерля, ставшая монахиней–кармелиткой и погибшая в газовой камере как еврейка, а затем провозглашенная святой Иоанном Павлом II. Однако необходимо понять и то, что внутринаЂ, или Бог, открываемый каждым в глубинах его собственной души, затем начинает обнаруживаться везде и во всем, равно в плаче ребенка или в сиянии солнца, когда оно, по словам русского поэта Афанасия Фета, “нижет лучами в отвес”. “Совершенство человека, – говорится в одном из суфийских текстов, – проявляется тогда, когда он видит Бога во всём, на что упадёт его взгляд”.

И об этом же говорится у Гумилева устами его героя, когда тот восклицает:

'“…как посмотришь на травку, на облачко, на девушку да на самого себя, так и увидишь, что это всё единое всегда было и всегда будет, потому что Бог засмеялся…” (там же).

Улыбка Бога (сразу вспоминаются слова Ф. И. Тютчева “на всём улыбка, жизнь во всём”, которыми поэт характеризует свое восприятие природы) – термин, известный из Священного Писания. В книге Причтей (8; 29–31) олицетворенная Премудрость Божия сама говорит о том, что “когда (Бог) полагал основания земли, тогда я была при Нём художницей, и была радостью всякий день, веселясь пред лицём Его во всё время” и так далее.

Именно это радование, или улыбка, lo riso de la Sapienza (“улыбка Премудрости”), в которой, как говорит Данте в своем трактате “Пир”, обнаруживается её (то есть Премудрости) “внутренний свет”, и становится для верующего человека той удивительной и незримой силой, что кардинальным образом преобразует жизнь и вносит в неё смысл. Свет, именно “внутренний свет”, “свете тихий” знаменитой молитвы, поющейся во время православной вечерни, и улыбка или сияние, lo riso de la Sapienza, не гомерический смех античных богов на Олимпе, но тихая и почти незаметная улыбка природы, которую так хорошо умел видеть Франциск Ассизский, – вот две основные составляющие того, из чего вырастает человеческая религиозность.

И не нужно здесь бояться впасть в сентиментальность. Вера бывает по–настоящему мужественной, она дает человеку силы не бояться смерти, мучений и пыток, но при этом она всегда базируется на присутствии в душе человека той улыбки, которая вызывается взглядом на полевые лилии или на маленьких птичек, что продаются за два ассария, о которых упоминает Иисус. При этом необходимо не забывать о том, что lo riso de la Sapienza обнаруживается как в природе, так и в глубинах человеческой души.

Об этом же писал схимонах Иларион в книге “На горах Кавказа”:

“Ослепительные лучи Солнца, сливаясь с белизною снега, не дают возможности смотреть на горы. Они обратились как бы в море света, блеска и нестерпимого сияния. Зрелище чудное и величественное!.. Если такое поражающее сияние происходит от тварного света, то каков же должен быть Свет несозданный?.. Свет присносущный, первовечный Свет Божества?”

Мистицизм и апофатическое богословие

Эрих Фромм писал о том, что мистиком “попытка познать Бога рационально отвергается и заменяется переживанием единения с Богом, при котором для знания о Боге не остается ни места, ни необходимости”. Это прекрасно представляют себе схимонах Иларион и автор “Откровенных рассказов странника”. Главное заключается в том, чтобы знать не что‑то (пусть даже всё!) о Боге, но только в том, чтобы знать Бога.

Фромм, ссылаясь на Маймонида, указывает далее, что если что‑то и остается в такой религиозности от знания о Боге, так это знание о том, чем Он не является. На самом деле христианам, несмотря на то, что ими велись бесконечные догматические споры, явно вопреки этим спорам, зачастую выливавшимся в настоящие войны, с первых веков христианства это было прекрасно известно. Так, в самом начале чинопоследования литургии Иоанна Златоуста (о которой речь пойдет в заключительной части) есть молитва, в которой Бог по–гречески определяется через четыре префикса а-, то есть “не-”. Здесь говорится о том, что власть Бога aneikaston, Его слава akЗtaleшptos, милость – amОtreшton, а человеколюбие – aphatos, то есть власть Его нельзя изобразить, славу – невозможно постичь, милость – измерить, а человеколюбие – выразить в словах.

Причем речь идёт здесь не о том, что Бог всемогущ настолько, что Его нельзя представить себе разумом, но именно просто о том, что все средства выражения – при помощи образов, умственных конструкций, чисел или слов – бессильны, когда это касается Бога. Non valet lingua dicere, nec littera exprimere, то есть “язык не может рассказать, не в силах буква передать”, – как скажет потом об этом на христианском Западе Бернард Клервосский. Об этом же напишет в начале XX века совсем не философ и не богослов, но просто поэт Николай Гумилёв: