Статьи не вошедщие в собрание сочинений вып 2 (О-Я)

Попробую в нескольких словах очертить схему исторической эволюции.

Мой друг Владимир Зелинский начал когда-то свою книгу «Приходящие в Церковь» с цитаты из Георгия Федотова, описывающей возвращение к церковности старой русской интеллигенции в 20-е годы. Он совершенно прав, говоря о фатальном разрыве между тем, о чем говорил Федотов, и духовным пробуждением наших поколений. И всё же разрыв, благодарение Богу, не был абсолютным.

Труднее всего описать эту предысторию моего предмета — некое неуловимое присутствие в воздухе памяти о федотовских временах. В пору, когда официальная идеология была всё еще достаточно сильна, чтобы навязывать интеллектуальное отчаяние даже тем, кому не могла навязать себя самое, определенный, хотя и скупо отмеренный простор возникал из столкновения двух парадигм этой идеологии — довоенной, более марксистской, и послевоенной, более националистической. Из первой парадигмы можно было при желании извлечь право и обязанность читать столь важного для генезиса марксизма Гегеля; а уж из Гегеля можно было вычитывать вещи, решительно несовместимые с патологически ограниченным советским атеизмом. Из второй парадигмы можно было попытаться извлечь право проявлять интерес к истокам художественной культуры русского народа, ergo, к древнерусской иконе и к церковной архитектуре.

Первое, еще очень урезанное издание труда Алпатова о преп. Андрее Рублеве вышло в том же 1943 г., который был годом легализации Московского Патриархата; помню, каким радостным потрясением было для меня листать во второй половине 40-х гг. эту книжку, изданную на плохой бумаге, с очень низкокачественными и немногочисленными черно-белыми репродукциями, между тем как я уже видел предреволюционные издания на ту же тему — но эта книжка вышла теперь! Затем последовали два тома «Истории византийской живописи» В. И. Лазарева, купленные для меня по моей просьбе родителями сразу же после выхода в 1947 г. Во времена школьной юности мне случалось встречать молодых, ненамного старше меня, умников вроде бы советской формации, которые еще сохраняли канон круга обязательного чтения, куда входили, например, основные романы и статьи Мережковского, которые вычитывали из Гегеля соображения о роли христианства в становлении идеи личности. Правда, такие разговоры были, как сказано у Мандельштама, за десять шагов не слышны: они велись либо между очень хорошими знакомыми, либо, что было еще характернее, с вовсе уж незнакомым встречным. Никогда не забуду, как я школьником разговорился возле книжного антиквариата со взрослым историком, поклонником и знатоком платоновского идеализма; под конец продолжительного и доверительного разговора я предложил обменяться имена ми и адресами, но услышал в ответ: «Не надо, ведь мы разговаривали так хорошо только потому, что не знаем друг друга и никогда не встретимся». То обстоятельство, что разговор наш не касался не только политических, но и собственно религиозных тем, оставаясь в пределах сугубо академической философской тематики, делает его финал особенно симптоматичным. Сходный диалог на тему личностного характера христианского искусства состоялся у меня тогда же с совершенно незнакомыми молодыми людьми постарше меня в Музее изобразительных искусств, только что открывшемся после многолетней оккупации выставкой подарков Сталину. Казалось бы, во второй половине 50-х годов, когда переживания молодежи фокусировались на XX съезде и тому подобных событиях и свободолюбие выливалось во вполне секулярное русло, патристика не была темой. И всё-таки: только я поступил на филологический факультет, шел 1956 год, и мне сразу встретился сверстник, для которого самым важным и самым интересным философом во всей истории философии был Августин как автор «De Civitate Dei»3. Я не поручусь, что он уже успел непосредственно познакомиться с объемистым трудом Августина в 22-х книгах, однако по какому-то достоверному изложению достаточно точно представлял себе, о чем там идет речь, и принимал это с энтузиазмом. Трудно сказать, что из него вышло бы; увы, ранней осенью второго года обучения я узнал, что Володя - так звали моего знакомого - летом погиб при довольно неясных обстоятельствах, выпавши на полном ходу из поезда и разбившись (двери тогда не имели соответствующего механизма и могли быть открыты помимо остановки).

Живой связью между порой, описанной Георгием Федотовым, и нашими днями служили одинокие фигуры, к числу которых относилась, например, знаменитая пианистка Мария Вениаминовна Юдина. На рубеже 50-х и 60-х гг. началась деятельность о. Александра Меня. Я не буду говорить о его приходе, к которому принадлежало несколько моих друзей, но сам я не принадлежал и, следовательно, не могу сказать ничего помимо известного. Ограничусь констатацией, что сама по себе решимость приступить к миссионерским трудам в такое время и в таком обществе, в котором лучшие люди уже примирились с мыслью, что этого быть не может, потому что этого не может быть, достойна удивления и восхищения. Без героической позы, не отказываясь быть осторожным, но запретив себе даже тень капитулянтства, ни на миг не покладая рук, он сделал невозможное возможным.

Очень существенные перемены произошли в 70-е годы. Позволю себе еще раз рассказать о двух заурядных, но тем более симптоматических и потому запомнившихся мне уличных эпизодах этого времени.

Второй эпизод: мне навстречу идет слегка подвыпившая семья, судя по виду - рабочие, и сын серьезно порицает отца: «Батя, нужно говорить не «поп», а «свяштшенник»!» В этом случае поразительно, но и характерно, что респекта к духовенству требовало не старшее поколение от младшего, а наоборот, сын от отца.

Хотя Владыка Антоний Блюм, уже упоминавшийся мною, неоднократно приезжал в Москву и служил в московских храмах и раньше, только в 70-е годы его появление становилось каждым раз событием для верующей интеллигенции в целом; в особенности после перерыва, вызванного временным запретом посещать СССР. Никогда не забуду, как я добирался к храму в троллейбусе по не очень хорошо известным мне восточным районам, и на мой вопрос к соседу, скоро ли такая-то остановка, получил в ответ хором от всего троллейбуса: «Сергей Сергеевич, мы же все туда!» - и как после литургии Владыка сам вышел с крестом, мы сотня за сотней подходили к нему, и он на каждого смотрел острым и проницательным, неутомимым взглядам, словно каждый из нас был единственным...

Антоний Блюм, недаром способствовавший своим присутствием в Англии обращению в Православие немалого числа англичан, автор книг о молитве, которые привлекают в различных странах самых различных читателей, в том числе и таких, которые до сих пор не читали книг о молитве, - личность очень яркая; он сумел осуществить в себе очень редкое сочетание праведной отданной Богу и творческой инициативы. Как всякая яркая личность, он имеет очевидные черты неповторимости, уникальности; кроме того, в его складе отразилось неповторимое время, страшное и героическое, которое его сформировало, — бедствия первой эмиграции, Вторая мировая война, Resistance4 и т. п. Но неповторимому per definitionem5 нельзя учиться; в контексте моего доклада я должен поставить вопрос о том, чему мы стремились у него учиться, т. е. о более общих, внеличных, парадигматических чертах его облика и его проповеди. Мне кажется, что на этот вопрос можно ответить так: Владыка Антоний Блюм сумел с особенной силой дать пример такого исповедания православной веры, которое предполагает мужественный, лишенный иллюзий взгляд на реальность секулярного общества, готовность дышать его сухим и холодным воздухом, смотреть ему в глаза и при этом не поддаваться его внушениям. В этом пункте для нас вообще был очень важен опыт русской православной диаспоры, вера которой необходимо должна была приучиться стоять одиноко и без подпорок. Разумеется, наряду с этим у нас были иные, более эмоциональные, даже аффективные, романтические причины особенно интересоваться этим невиданным и непредставимым для подсоветского человека миром, включавшим легендарные времена Института St.-Serge6 и тому подобные компоненты; понятно также, что журнал «Вестник РХД» и другие издания с rue de la Montagne-Ste-Jenevieve7, появлявшиеся в советском пространстве как дар небесный, компенсировали совершенно ненормальный дефицит тех лет, ныне, по счастью, ушедший в прошлое.

Что же, время романтики должно было кончиться, и мы должны благодарить за это Бога, потому что даваемый Им опыт реальности в любом случае лучше наших фантазий. Но нет никакого добра в психологической наклонности некоторых моих соплеменников и единоверцев переживать переход к реальности непременно как разочарование. Благодарная память о прошлом в любом случае остается нашей ничем не отменяемой обязанностью. Но я не думаю, что пример веры, привыкшей обходиться без внешних подпорок, главная из которых может быть выражена формулой «как все, так и я», потерял свое значение для нашего настоящего - и будущего.

Интеллигентская гордыня по отношению к жизни тех кругов, для которых не очень свойственен важный для интеллигента принцип личного выбора, как всякая гордыня и всякая безлюбость, безоговорочно запрещена для христианина. А попрекнуть кого бы то ни было из неофитов тем, что он в коммунистическую пору вел себя иначе, чем теперь, способен лишь тот, кто слеп к своей собственной доле исторической вины; такого слепца не только не назовешь христианином, но его нельзя назвать и человеком интеллигентным в этимологическом смысле слова, восходящем к латинскому глаголу intelligo. Но неосторожно и переоценивать значение состояний изменчивой коллективной психологии, которые сменяются гораздо быстрее, чем этого ожидают самые чуткие наблюдатели. Состояния эти, увы, зависимы от действия стихий мира сего и очень зыбки; если история России в XX веке, начиная от невообразимо стремительного превращения набожного народа в крушителей храмов и кончая не предсказанным никакой «советологией» исчезновением со сцены советского образа мыслей, всё еще не научила нас этому, чему же она нас, спрашивается, научила? Но с нами навсегда останутся освобождающие слова, расслышанные нашими сердцами во тьме времени, которое вообразило, будто навсегда похоронило веру:

«Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут» (Мтф 24, 35).

И еще:

«Не сообразуйтесь с веком сим, но преобразуйтесь обновлением ума вашего» (Рим 12,2).