Works in two volumes

Дражайший юноша, мой Федор!

Сегодня ты напрасно бы стал ждать от меня чего‑либо другого, кроме пустяков. Во–первых, я занят, и, затем, ум мой не так настроен. К тому же, пока я это спокойно пишу, один болтун мелет мне в ухо всякий вздор, несмотря на мое негодование и мою занятость, и нет Аполлона, который бы меня от него защитил, как он защитил Горация  [1122]. Поздно вечером Гриша возвестил, что есть сообщение — на следующий день рано утром он должен отправиться. Вопреки моему каждодневному обыкновению я при свете лампы приготовил два письма. Ибо и ночь теперь коротка, и глазами я страдаю, и имею обыкновение, и вынужден вставать рано. Почему ты до сих пор молчишь? Что касается меня, то я ранее писал тебе, если с луч… Если ты болеешь телом, люди тебя назовут несчастным, но не я. Если ты твердо идешь путем, которым начал идти, то, по нашему расчету, ты блажен. Иди, следуй, смотри по сторонам, смотри вперед, ищи, стучись, настаивай, но упорно и настойчиво: царство небесное, как девственность, любит, чтобы его брали силой. Кто‑нибудь ослабевает? — Ты укрепляйся. Кто‑нибудь оскорбляется? — Сноси обиду. Кто‑нибудь приходит в отчаяние? — Твердо держись за якорь. О, счастлив тот, кто вступил на путь too xupioo [1123]. Но трижды, четырежды блажен тот, кто упорно по нему следует. Одна i\ utcojjlovt]  [1124] примет награду венца. Одна, но, увы, почти никто подлинно и серьезно не следует по этой направляющей линии. Ни один философ, ни один художник так не одинок, так не предоставлен самому себе, как тот, который учит о вечной жизни. Появление такого t3xtovo;  [1125] мир осмеивает, мудрецы называют глупым, монахи под маской благочестия преследуют, еретики, хитро перетолковывая, опровергают, юноши избегают, старики гнушаются, цари притесняют, бедные презирают; и не кажется ли он тебе каким‑то шутовским царем? Но он знает своих и знает, для кого он воскресает. Какой бесчестный человек не видит его живым? Но кто, кроме избранных, видит его воскресшим? /О глубина и проч.^, и проч. Но будь здоров, мой дражайший!

Твой во господе Григорий Сковорода 22 апреля, из Харькова

К Василию Максимовичу[1126]

Любезный друг Василий Максимович!

Слава человеку неоцененное есть сокровище. Справедливо мы делаем, что богатство, честно собранное, сохраняем или похищенное выискиваем. Та же справедливость требует от нас, дабы мы честными делами наживали и сохраняли себе славу, а похищенную клеветничьими когтями опять возвратить себе старались. Вы, друг мой, думаю, поверите, сколь злобных я имею оглагольников. Если бы они обычные мне беззакония приписывали, сносно бы было. Но сии немилосердники столь неограниченным ды- шут на меня языковредием, что кроме чрезвычайной моих нравов порчи, от них проповедуемой, делают меня душегу- бителем, или еретиком, и по сей причине запрещают под- командным своим слушать мои разговоры. Сего я не терпя, сделал краткое очищение, которое Вам, другу моему, посылаю. Оно хотя лаятельных их челюстей заградить не может, однако, думаю, понесколько сделает косноязычными, дабы незлобивые и правые сердца меньше от сего соблазнов претерпевали.

Друг Ваш Григорий Сковорода

Во–первых, говоря, будто я некоторым молодцам внушал, что сия или другая какая человеческой жизни стать вредна и неблагополучна и, напротив того, некоторым статьям существенное приписывал блаженство. Но можно ли мне быть столь безумного и вредного мнения? Которые внутренне меня спознали, те довольно уверены, что я о сем имею мнение с Максимом Святым  [1127]. Он говорит, что нет нигде злости, ни в чем, никогда. Как же так, если видим, что почти везде одна злость? Он учит, что злость не что иное, только те ж от бога созданные благие вещи, приведенные кем‑то в беспорядок. Вот, например, наложил кто на голову сапог, а на ноги шапку. Беспорядок зол подлинно, но, чтоб шапка или сапоги жизни человеческой не полезны были, кто скажет? А сколько я приметил, то сей беспорядок по большей части зависит от рассуждения времени, места, меры и персоны. Например, в горячий летний полдень без достойного резона шубу таскать; заснул ли кто безвременно и безмерно или не на месте, хулы достойна непорядочность, но не сон или гнев; все бо есть благое. И разве я не понимаю, что мудрые люди житие человеческое уподобили комедиальным играм? Можно сказать, что ты этой персоны по природе удачно представить в театре не можешь. Но можно ли сказать, что та или другая персона комедии вредна, если благоразумной сочинитель ее определил? И великие персоны, и подлые маски в важной сей жития нашего комедии премудрый творец определил. Рассуждая свойство чьей природы, могу я сказать, что ты, например, гадлив, жалостлив, робок, лекарем или поваром тебе быть неудачно. Но когда я кому говорил, что лечебная наука и поваренное мастерство вредные? Многократно я говаривал, что тебе или тому быть священником или монахом не по природе, но, чтоб сказал, что священство или монашество — стать вредна, никогда сего не было. Кто по натуре своей хлопотлив и ретив, такому можно сказать, чтоб быть градоначальником берегся, где беспрестанные оказии ко гневу и ко вздорам. Но могу ли помыслить, чтоб своевольству людскому командиры надобны не были? Помилуйте меня! Не столь я подлого родился понятия, чтоб ниспуститься в толикие сумасброды. Многие меня называют разумным человеком, но такие рассуждения не могут прийти, разве в бешеную голову.

Если ж я правдоподобные и незлобивые сердца уверить возмогу в сем, что мне какую‑либо стать жития существенно называть вредною никогда на ум не всходило и что я учил всегда осматриваться на свою природу, кратко сказать, познать себя самого, к чему он рожден, ибо никого бог не обидел. Теперь я тем же истину любящим умам на рассуждение оставляю — за сие я хулы или хвалы достоин? Только покорнейше прошу сие взять в рассуждение, откуда меж народом такие непорядки, смятения и беспокойства? Не оттуда ли, что многие, по пословице, не родились к священству, да повлезали в ризы и, не будучи грибами, повлезали в кузов? По сей то причине делается, что иных священство ублажило, а многих окаянными поделало. Отсюда делается, что и самая подлая стать бывает человеку причиною счастия, если она ему природна. Если право и хорошо всяк свою персону представляет, откуда толикое смятение в театре? Оттуда, без сомнения, что неудачно, а неудачно беспрекословие от того, что природе его несогласно, ему вредно и обществу непрочно. Многие изрядные были бы купцы или пахари, если б не принялись за противную их природе стать. Иные были бы искусные стряпчие, если бы в монашество не встряли, в котором один с природою борющийся больше наделает соблазнов, нежели пять честных могут загладить, как обыкновенно бывает в комедиях. Вот мое мнение и намерение, для чего я всегда наставлял советоваться молодым людям со своею природою, чтоб они на театре жизни нашей могли наблюдать благопристойность, искусным актерам, приличную. А если кто по случаю надел маску, не совсем его натуре приличную, дабы, сколь возможно удачно, в оной и без соблазнов поступал и чтоб хотя по некоторой части жалобы меж народом и роптания перед богом о состоянии своем уменьшились. Я бы сам сегодня же бросил мое состояние и вступил бы в иное, если б не чувствовал, что хлопотливая моя и меланхоличная природа к самой подлой приватной и уединенной маске способна, в которой если не могу ни в чем любезному отечеству услужить, то по крайней мере всеми силами стараться стану не быть никому ни в чем вредным.

Есть еще одна клевета, важнейшая прочих поговоров, а именно: говорят, будто я охуждаю употребление мяса и вина. И сия есть точно ересь манихейская, давно уж проклята от святых соборов  [1128]. Иные приписывают мне и то, будто золото, серебро, дорогие одежды и прочее сим подобное сами по себе вредными и негодными называю. Се слыша, смеются те, которые сердце мое знают. Правда, что было время и теперь бывает, что я для внутренней моей экономии воздерживаюсь в дозволенные дни иногда от мя- сояствия и от вина. Но потому ли лекарь охуждает, например, чеснок, когда велит поудержаться, если жар кому вредный вступил в глаза? Ибо то известно, что все благо- сотворенные от всещедрого творца вещи не всем и не всегда бывают по случившимся обстоятельствам полезны. Правда, что я некоторым советовал, чтоб они с опаской поступали с вином и мясом, а иногда совсем их от того отводил, рассуждая горячую их молодость, но, когда отец у мл а до летнего сынишки вырывает из рук нож и не дает ему употреблять оружейного пороху, сам между тем сими пользуясь, не ясно ли показывает, что они еще не доросли до того, чтоб могли обладать сими вещами и обращать в свою пользу, к которой они и изобретены? Вот откуда меня почли за Манихеева ученика.

Подлинно всякий род пищи и пития полезен и добр есть, но рассуждать надобно время, место, меру и персону. И не бедствие ли было бы, смешанное со смехом, если бы кто в колыбели лежащему младенцу налил сосать острого уксусу, а восьмилетнему мальчику рюмку крепкой водки налил, но вернувшемуся с охоты кавалеру или озябшему от многолетствия старику поднес сладкого молока? А как неправильно почли меня за Манихея, так и не по заслуге моей и за богатствоненавистника и человеконенавистника, то есть избегающего людского сообщества, почитают.

Когда бог определил мне в подлой маске обращаться в театре, то уже должно и в уборе, и в обращении с достойными людьми наблюдать благопристойность и всегда помнить свою перед другими ничтожность. Сие я сам наблюдать стараясь, и прочим то ж делать советовал и отсюда попал в оклеветания, от которых если помощью благоразумных и милосердных сердец, хотя по некоей части, освобожден буду, то невинность моя, безопаснейшею от сих немилосердных угрызателей сделавшись, латвее исполнить возможет заповедь господню: «Любите врагов ваших» и проч.