Gogol. Solovyov. Dostoevsky

Pralinsky proposes the following syllogism: "I am humane, therefore I am loved, and therefore they feel trusted. They feel trusted, therefore, they believe; they believe, therefore, they love... that is, no, I mean, if they believe, they will believe in the reform, they will understand, so to speak, the very essence of the matter, so to speak, they will embrace morally."

Chance helps His Excellency to test the correctness of his idea in practice. Returning on foot from a visit, he hears music in some dilapidated, one-story house. He learns that his subordinate Pseldonimov, "an official on ten rubles a month's salary", is getting married, and decides to commit an act "patriarchal, high and moral": to make this poor man happy with his visit. My act will resurrect nobility in them, the general dreams sweetly. Why, I will raise the morally humiliated, I will return him to myself... They are already mine: I am the father, they are the children... "

Появление Пралинского на мещанской свадьбе вызывает сначала смятение, но скоро гости догадываются, что он, "кажется, того… под шефе "и начинают вести себя непочтительно. Генерал в смущении все прихлебывает из бокала. Студент кричит ему в лицо петухом, сотрудник сатирического журнала "Головешка "[118] бросает в него хлебными шариками. Пралинский чувствует, что пьян, хочет уйти, но остается ужинать и произносит тост.

"Я сказал уже, господа, что Россия… Да, именно Россия…. одним словом, вы понимаете, что я хочу сказать.. Россия переживает, по моему глубочайшему убеждению, гу–гуманность ". — "Гу–гуманность! ", раздалось на другом конце стола — "Гу–гу! " — "Тю–тю! "

Поднимается скандал, и сотрудник "Головешки " "обличает "гуманного генерала. Тому делается дурно и его укладывают на брачное ложе: всю ночь он страдает от расстройства желудка. Молодые устраиваются на перине, положенной на стульях; стулья разъезжаются и они с грохотом падают. Семейное счастье и служебная карьера Пселдонимова навсегда испорчены. Вернувшись к себе на следующее утро, Пралинский восемь дней не выходит из дому. "Были минуты, когда Он было думал постричься в монахи… Ему представлялось тихое подземное пеиие, отверстый гроб, житье в уединенной келье, леса и пещеры ". Этим язвительным штрихом заканчивается портрет "гуманиста ". Рассказ написан в стиле самых свирепых обличений Щедрина. Это грубый фарс, но не лишенный комической силы. Для общепризнанного проповедника человеколюбия гуманность превратилась теперь в "гу–гуманность, гу–гу, тю–тю! "

* * *

В февральской и мартовской книжках 'Времени "за 1863 год появились "Зимние заметки о летних впечатлениях ". Этот замечательный опыт философской публицистики написан в виде писем к друзьям о заграничном путешествии 1862 года. Автор вспоминает о чувствительном путешественнике Карамзине и начинает свои заметки вполне в карамзинском стиле: "Вот уже сколько месяцев толкуете вы мне, друзья мои, чтобы я описал вам поскорее мои заграничные впечатления, не подозревая, что вашей просьбой вы ставите меня просто в тупик ". Напомнив читателям о сентиментальной традиции "Писем русского путешественника ", автор только усиливает впечатление контраста: нет ничего более противоположного карамзинской чувствительности, чем жестокая ирония "Зимних заметок ". Критики Достоевского, особенно иностранные, упрекают его в предвзятости и поспешности оценки европейской культуры; в Европе он пробыл всего два с половиной месяца, в Париже менее месяца, в Лондоне — восемь дней. Когда успел он проникнуть в психологию парижского буржуа, изучить положение лондонского пролетариата? Это недоразумение вызывается исключительным свеобразием литературной формы "Заметок ". Автор притворяется, что описывает свои "впечатления ", но это только прием публициста, создающего новую и острую форму историко–философского трактата. Достоевский поехал в Европу с готовой идеей и лишь "проверил "ее заграничными впечатлениями: действительность вполне подтвердила его теоретическое построение.

Если смотреть на "Зимние заметки ", как на путевой журнал, то придется признать, что во всей мировой литературе не существует более странного "описания путешествия ". Страхов рассказывает в своих воспоминаниях: "Федор Михайлович не был большим мастером путешествовать, его не занимала особенно ни природа, ни исторические памятники, ни произведения искусства, за исключением разве самых великих, все его внимание было устремлено на людей, и он схватывал только их природу и характеры, да разве общее впечатление уличной жизни. Он горячо стал объяснять мне, что презирает обыкновенную, казенную манеру осматривать по путеводителю разные знаменитые места… "

Странные "Заметки о впечатлениях ", в которых не упоминается ни об одном памятнике искусства, ни об одной церкви, ни об одном пейзаже, кроме разве панорамы лондонских улиц; в которых Италия и Швейцария обходятся молчанием, а Париж представлен в нескольких встречах с "буржуа ". Но Достоевский не охотится за живописными впечатлениями; он схватывает "идею "Европы и по немногим признакам разгадывает тайну европейского человека.

Философский опыт писателя посвящен двум темам: первая из них — Россия и Запад, вторая — гибель Европы. Размышляя в вагоне над судьбой родины, автор поражается нашей "плененностью "Западом. "Ведь все, решительно почти все, что есть в нас — развития, науки,, искусства, гражданственности, человечности, все, все ведь это оттуда, — из той же страны святых чудес! Ведь вся наша жизнь по европейским складам еще с самого первого детства сложилась… "И он спрашивает: почему это так? "Почему Европа имеет на нас, кто бы мы ни были, такое сильное, волшебное, призывное впечатление? "И как удалось нам устоять против этого давления и не "переродиться окончательно в европейцев? "Что же спасло нас от потери национального лица?… Ведь грустно и смешно в самом деле подумать, что не было б Арины Родионовны, няньки Пушкина, тогда, может быть, не было б у нас Пушкина…. А уж Пушкин ли не русский был человек? Он, барич, Пугачева угадал и в пугачевскую душу проник. Он, аристократ, Белкина в своей душе заключил…

Ведь это пророк и провозвестник ".

Нет, Россия не превратилась в Европу, не потеряла своей самобытности; "есть какое то химическое соединение человеческого духа и родной земли "; от нее не оторваться. В 18–ом веке, когда никто не сомневался в святости европейских помочей, когда русские дворяне напяливали шелковые чулки, парики и привешивали шпажонки, эта европейская цивилизация была одной фантасмагорией: степные помещики жили по преданию, не презирали мужиков и были им понятны. Русские де Роганы и Монбазоны попрежнему расправлялись со своей дворней: патриархально обходились с семейством, попрежнему драли на конюшне мелкопоместного соседа. "Доказанная и приказанная Европа "удивительно удобно уживалась тогда с русской стариной.

Но теперь не то. "Теперь уже мы вполне европейцы и доросли ". Автор обрушивается на современных русских европейцев, "оранжерейных "прогрессистов и цивилизаторов.

Полемика с западниками и нигилистами, начатая в журнале "Время "переносится в "Заметки ". "Сами мы до того прекрасны, до того удивительны, до того европейцы, что даже народу стошнило, на нас глядя… Как свысока решаем мы вопросы, да еще какие вопросы то: что почвы нет, народа нет, национальность — это только известная система податей, душа — tabula rasa… "Далее идет прямой выпад против "Современника ", "казнившего "Тургенева за роман "Отцы и дети ". "С каким спокойным самодовольствием мы отомстили, например, Тургеневу, за то, что он осмелился "не удовлетвориться нашими величавыми личностями "….