Сборник "Блок. Белый. Брюсов. Русские поэтессы"

Наступил вечер. Белый с пышного возвышения над оркестром охрипшим голосом кратко объяснил киевлянам, что такое символическое искусство. Потом читали: Н. Петровская, Блок, проф. де ля Барт и С. Соколов. Белый пишет: «Вечер был полным „скандалом“: и представители нового направления, вызванные из Петербурга и из Москвы с такой помпой, торжественно провалились бы в Киеве, если бы не выручил С. А. Соколов». По свойственной ему нервности Белый преувеличивает «скандал». Блок сообщает матери: «Вечер сошел очень хорошо… Успех был изрядный». После вечера состоялся раут в ресторане, с речами и тостами. На следующий день приходили студенты, журналисты, литераторы, тенора; поэтов возили по городу и угощали в ресторанах. Киев показался Блоку «скучным и плоским». Но вид на город издали поразил его своим мрачным романтизмом. Он пишет матери: «Можно стоять в сумерки на высокой горе: по одну сторону — загородная тюрьма, окопанная рвом. Красная луна встает, и часовые ходят. А впереди— высокий бурьян (в нем иногда находят трупы убитых). За бурьяном— весь Киев амфитеатром — белый и золотой от церквей, пока на него не хлынули сумерки. А позже — Киев весь в огнях и далеко за ним моря железнодорожного электричества и синяя мгла».

6 октября Белый должен был читать лекцию, и Блок остался с ним в Киеве еще на один день. «Мы почти не спали, — сообщает он матери, — днем не отставали люди, а по ночам мы говорили с Борей — очень хорошо». Ночью, накануне лекции, с Белым случился сильный нервный припадок. В это время в Киеве была эпидемия холеры, и мнительный поэт вообразил, что он заразился. Полуодетый, он прибежал к Блоку. Разбудил его и заявил, что у него начало холеры. Блок провозился с ним всю ночь, успокаивал, растирал руки. «Не забуду внимания, — вспоминает Белый, — которым меня окружил он». Успокоившись, он стал жаловаться другу на свое одиночество, на свою несчастную жизнь. Вдруг Блок сказал: «Знаешь что: возвращаться в Москву одному тебе нехорошо; вот что я предлагаю: мы едем с тобою в Петербург». Белый стал говорить о своей ссоре с Любовью Дмитриевной; Блок возразил, что причины для ссоры больше нет, что давно пора примириться. «А что же скажет Любовь Дмитриевна при моем неожиданном появлении?» — спросил Белый. Блок ответил: «Да она уже знает, мы с ней говорили». Сколько великодушия, человеческой доброты и жалости к «несчастному Боре» было в этом поступке Блока!

К утру припадок Белого прошел; но он еще хрипел, и Блок предложил прочесть за него лекцию по рукописи. Внимательно ее изучал. Но вечером к Белому вернулся голос и он с большим успехом прочел лекцию. «В этот вечер, — пишет он, — Александр Александрович с нежнейшей заботливостью не оставлял ни на шаг одного меня: сидел в лекторской рядом со мной; приносил мне горячего чаю… После лекции закутал мне горло, чтобы я не простудился». 8 октября в дождливое холодное утро они прибыли в Петербург. Блок довез Белого до Hôtel d'Angleterre и, прощаясь, сказал: «Теперь я поеду — предупредить надо Любу, а ты приходи к нам завтракать; да не бойся!»

Белый с волнением ждал «объяснения» с Любовью Дмитриевной — но объяснения не было. Она встретила его просто, но он сразу понял, что к прошлому возвращаться она не хочет. Его поразила перемена в ней; ему показалось, что она похудела и выросла; прежде была тихой, молчаливой, углубленной, теперь говорила много, стремительно и экзальтированно. Любовь Дмитриевна готовилась к сцене, вела бурную светскую жизнь, была полна всяческих забот и суеты. Между ней и Белым установился тон легкой шутливой causerie. Белый заметил, что весь стиль жизни Блоков резко изменился. «Александр Александрович и Любовь Дмитриевна, — пишет он, — окружали себя будто вихрем веселья; и несет этот вихрь их не вместе: Любовь Дмитриевна улетает на вихре веселья от жизни с Александром Александровичем; и Александр Александрович летит прочь от нее; я заметил, они разлетаются, собираясь за чайным столом, за обедом; и вновь — разлетаются; я видел, веселье это — веселье трагедии и полета над бездной»… Все интересы супругов сосредоточивались вокруг театра, и жизнь их была театральна: не мистерия, о которой мечтали они в юности, a commedia dell'arte.

Вечерами часто сидели впятером: Любовь Дмитриевна, ее подруга, веселая блондинка актриса Веригина, Н. Н. Волохова, Блок и Белый. Постоянно бывали Мейерхольд, Кузмин, Городецкий, художник Сомов. Блок жалуется матери: «Все дни — люди и на людях, даже Люба устает страшно и почти ни минуты не остается одна…» И в другом письме: «Я постоянно занят — это спасает». И еще через несколько дней: «Рассылаю стихи, строю планы, и за всем этим проходит все время, кроме того, когда я шатаюсь по улицам — в кинематографах и пивных».

Журнальные дела звали Белого в Москву. На прощанье Любовь Дмитриевна ему сказала: «Переезжайте же к нам в Петербург: я ручаюсь вам — будет весело». И Белый меланхолически прибавляет: «Слова „весело“, „веселиться“ — казались мне наиболее частыми словами в словаре Любови Дмитриевны». В Москве кипела литературная жизнь: образовалось «Общество свободной эстетики», заседания которого происходили в Литературно-художественном кружке; в нем участвовали Брюсов, Эллис, Балтрушайтис, Садовский, художник Серов и коллекционер Гиршман; оживилось московское Религиозно-философское общество с переездом в Москву С. Н. Булгакова; П. И. д'Альгейм устраивал «Дом песни» и поручил Белому организовать при нем литературный отдел; наконец, у М. К. Морозовой, на Смоленском бульваре, собирался «философский кружок» молодежи, в котором читали доклады: И. А. Ильин, Б. А. Фохт, Г. Г. Шпет, Б. П. Вышеславцев, кн. Е. Н. Трубецкой, А. К. Топорков. Но Белый все это бросил и в начале ноября переехал в Петербург, с намерением поселиться в нем окончательно. Он решил добиться решительного ответа от Любови Дмитриевны. Объяснение наконец произошло. «Я, как Фома, — пишет Белый, — палец вложил в рану наших мучительных отношений, и я убедился, что суть непонятного в Щ. для меня в том, что Щ. понимания не требует: все— слишком просто, обиднейше просто увиделось в ней… Последнее мое слово о Щ.: — „Кукла“!»

Это значит: он понял, что Любовь Дмитриевна его не любит. Как он возмущался еще недавно, что «Прекрасная Дама» оказалась в «Балаганчике» — «картонной невестой». А вот теперь сам говорит о ней «последнее слово» — «кукла». Белый прожил в Петербурге недолго; к Блокам почти не ходил. Александр Александрович кратко сообщает матери: «Приехал на днях Боря, был у нас два раза. Будет у нас не очень часто». Белый скоро вернулся в Москву. В его отношениях с Блоком наступила мертвая полоса: она продолжалась три года.

А Блок продолжал жить сложной, запутанной, мучительной жизнью: много выступал на концертах, сбор с которых поступал в пользу «политических преступников». У него завелись конспиративные отношения с каким-то «товарищем Андреем» и молодой революционеркой Зверевой. Любовь Дмитриевна училась дикции у артистки Д. М. Мусиной и танцам у балетмейстера Преснякова. О своей жизни поэт рассказывает матери в письме от 27 ноября: «Мама, сейчас вот ночь, и я вернулся рано, по редкости случая трезвый, потому что Наталья Николаевна не пустила меня в театральный клуб играть в лото и пить. Сижу и жду Любу, которая уехала куда-то… Сейчас мы были вместе на концерте Олениной. 30-го мы с H. H. читаем на концерте, 1-го она играет Фру Сольнес,[36] 5-го мы втроем на Дункан,[37] 6-го читаем „Незнакомку“ в „Новом театре“ по ролям (Н. Н. — Незнакомка, я — „голубой“; Мейерхольд, Давидовский и др.). 10-го опять Дункан… Днем я теперь пищу большую критику в „Руно“, а Н. Н. занимается ролью, а по вечерам мы видимся у нее, в ресторанах, на островах и прочее. Снег перепадает и резкий ветер… Знаешь ли ты, то Люба едет с Мейерхольдом на пост и на лето в поездку (с труппой) в западные города, потом на Кавказ, потом м. б. в Крым с Н. Н. (летом)… H. H. останется первый месяц поста здесь, а потом присоединится к труппе (на Кавказе). Может быть, и я поеду?»

Такова внешняя история его жизни. А вот— внутренняя (письмо к матери от 9 декабря 1907 г.): «…жить становится все трудней— очень холодно. Бессмысленное прожигание больших денег и полная пустота кругом: точно все люди разлюбили и покинули, а впрочем, вероятно, и не любили никогда. Очутился на каком-то острове в пустом и холодном море… На всем острове — только мы втроем, как-то странно относящиеся друг к другу — все очень тесно… Все мы тоскуем по разному. Я знаю, что должен и имею возможность найти профессию и надежду в творчестве… Но не имею сил — так холодно. Тем двум женщинам с ищущими душами, очень разными, но в чем-то неимоверно похожими, — тоже страшно и холодно… Моя тоска не имеет характера беспредметности— я слишком много вижу ясно и трезво и слишком со многим связан в жизни… Сейчас я сижу один, — вечер, через час воротятся Люба и, вероятно, H. H. из Старинного театра… Я вышел из ванны, так что предаюсь грустным мыслям с комфортом. Но вины не чувствую». Остров в холодном море и на нем три человека, «как-то странно относящиеся друг к другу» и тоскующие «по разному», — и никто не виноват— все одинаково несчастны. Об этом холодном одиночестве втроем поют метели «Снежной Маски» и «Земли в снегу». О «безумном годе», проведенном у «шлейфа черного», поэт загадочно и туманно рассказывает в «сказке о той, которая не поймет ее». Это самое манерное, самое «декадентское» из всех его произведений. Но под вычурными аллегориями: «золотыми змеями в темном кубке с вином», «безобразными карликами, летящими за шлейфом своей госпожи», «золотым и тонким стилетом, которым схвачены ее черные волосы», за всем душным демонизмом и эстетизмом этого наброска— можно отгадать что-то глубоко утаенное в душе поэта…

«Уже тонкие чары темной женщины, — пишет Блок, — не давали ему по ночам сомкнуть глаз, уже лицо его пылало от возрастающей страсти и веки тяжелели, как свинец, от бессонной мысли. И она принимала в его воображении образ страшный и влекущий: то казалась она ему змеей, и шелковые ее платья были тогда свистящею меж трав змеиной чешуёю; то являлась она ему в венце из звезд и в тяжелом наряде, осыпанном звездами. И уже не знал он, где сон, где явь, проводя медлительные часы над спинкой кресла, в котором она молчала и дремала, как ленивая львица, озаренная потухающими углями камина. И, целуя ее осыпанную кольцами руку, он обжигал уста прикосновением камней, холодных и драгоценных. Она же любила пройти с ним по зале, и на многолюдстве любила она уронить платок, чтобы он первый поднял его, и взглянуть в глаза его обещающими глазами, чтобы он смутился и стал еще тоньше, выше и гибче, чтобы резко оттолкнул восхищенного ею юношу, открывая путь ей в толпе.

Раз ночью она пришла к нему и была сама „как беспокойная ночь, полная злых видений и темных помыслов“. Голосом „более страстным и более нежным, чем всегда“, она просила его совершить великое предательство, „взяла с него горестную клятву“ и первая предалась ему. Но он не сдержал своей клятвы, и измена не коснулась его сердца. „Навеки безвозвратная, уходила она, негодуя и унося в сердце оскорбление за нарушенную им клятву“. Он вышел на улицу: над ним простиралось осеннее и глубокое небо; в душе его боролись Великая Страсть и Великая Тишина. И Тишина побеждала. А там — вставала над землею грозящая комета, разметая свой яростный шлейф над Тишиною».

В этой странной сказке — лирический комментарий к стихам «Снежной Маски». «Темная женщина», «змея», «комета» — три образа той, которая:

Завела, сковала взорами, И рукою обняла, И холодными призорами Белой смерти предала…

Она искушала сердце поэта соблазном «великого предательства» и покинула его навсегда, взвившись в небе яростной кометой…