On Job's Scales

Plotinus, I, 6, 7

SCIENCE AND FREE INQUIRY (Instead of a preface)

I

An old, well-known, but forgotten legend comes to mind. The clever Thracian woman, who saw how Thales, who was looking for heavenly secrets, fell into the well, laughed sincerely at the old eccentric: she could not see what was under his feet, and imagined that she would see what was in the sky...

All sensible people reason in the same way as the Thracian woman. Everyone is convinced that the ordo et connexio rerum in heaven is the same as on earth. Even philosophers, who, it must be supposed, not without reason, have always listened to the judgments of intelligent men, have long sought to establish the law of the continuity of phenomena in the universe. Thales himself, about whom tradition has preserved the anecdote just told to us, Thales himself was the one who first came up with the idea of the unity of the universe. And it is quite conceivable that when he fell into his well and heard the merry laughter of a young girl, he felt with horror that the "rightness" was on her side, that it was necessary, really necessary, to look at his feet even for him, or perhaps for the most part, who was troubled by the mysteries of heaven.

Thales was the father of ancient philosophy, his horror and his convictions, which grew out of horror, were successively communicated to his disciples and the disciples of his disciples. In philosophy, the law of heredity reigns as imperiously and inseparably as in all other spheres of organic being. If you doubt this, take a look at any textbook. After Hegel, no one dares to think that philosophers are given "freely" to think and search. The philosopher grows out of the past like a plant grows out of the soil. And if Thales was frightened by the laughter and hurtful words of the Thracian woman, then everyone who followed him was already sufficiently frightened and "enriched" by his experience. They already knew for sure that before they search in the sky, they must carefully see what is under our feet.

Translated into school language, this means: philosophy wants to be a science at all costs. Like science, it strives to build its knowledge on a solid foundation, on granite. Kant, therefore, had a legitimate right to pose his famous questions in the Critique of Pure Reason, as well as to make a prolegomena to every future metaphysics. If Thales fell into a well on earth, then, as the Thracian woman reasoned quite correctly, his transcendental travels did not bode well. We must learn to walk firmly on earth, only then will we be assured of success in heaven. And vice versa: whoever does not know how to orient himself in our world will not find anything in other worlds...

From this it seems to follow that Hegel was quite wrong in presenting his famous objection to Kant's theory of knowledge. As is known, he compared Kant to a swimmer who, before throwing himself into the water, would like to know how to swim. This would be true if neither Kant himself nor anyone else before Kant had ever attempted to study the world in the broadest sense of the word, i.e., both heaven and earth, and everyone had confined themselves to the question: How is it to be studied? In fact, everything was different: people, for many centuries before Kant, swam, swam a lot and swam well (Kant especially emphasized this in his fundamental book), and Kant proposed his questions after he himself had thrown himself into the water more than once.

Так что возражение Гегеля, если его понимать à lа lettre, оказывается неудачным, наскоро сколоченным софизмом. Но нет оснований думать, чтоб Гегель был настолько наивен и на самом деле считал, что таким легкомысленным соображением можно было отделаться от поставленных Кантом вопросов. Все говорит за то, что мысль Гегеля была много глубже и серьезнее, и именно потому, что она была глубока и серьезна, он облек ее в форму шутки. Ведь вопросы Канта по самому существу своему были такие, что поставить-то их можно было, но ответить на них совсем и нельзя было — ни так, как Кант ответил, ни каким бы то ни было другим способом. Кто знает — может быть, и сам Кант это чувствовал, и потому он обнаружил только половину и далеко менее трудную и важную часть вопроса, а самое трудное и важное так же скрыл, как и Гегель в своем шуточном возражении. Канту, раз он затеял создать теорию познания, т. е. дать философское обоснование науке, никак нельзя было исходить из положения, что у нас существуют науки — математика, естествознание и т. д. Существуют науки — да, но этого недостаточно. Задача ведь в том, чтоб оправдать их существование. Многое существует, что не может и не должно быть оправдано. Существуют воровские притоны, игорные дома, притоны разврата — но факт их существования ничего не говорит ни в их пользу, ни против них. И существование наук и даже оказывавшийся им всегда почет нисколько не защищает их от возможных укоров. Сейчас науки всеми приняты и приносят пользу. А что если того, кто этим наукам вверяется и на них полагается, где-то в последнем счете ждет что-то много худшее, чем то, что было уготовлено Фалесу, когда он глядел через свою трубу на небо? И, стало быть, философ, если он хочет избегнуть беды, должен не искать связей с наукой, а всячески рвать их?

Как ответить на такой вопрос? Куда идти с ним? Кого спросить? И есть ли вообще такое существо, такая инстанция, к которой можно с таким вопросом обращаться? А если есть, то по каким признакам узнать, что мы попали куда следует?

Кант, говорю, этих вопросов не ставил. Он "был убежден", что есть куда идти, что есть что-то непогрешимое либо в нас, либо вне нас, что раз навсегда и безошибочно разрешило либо разрешит те сомнения, которые кроются в гегелевском возражении. Иначе говоря — плавать-то мы умеем и ко дну не пойдем, нужно только отдать себе отчет в том, какими приемами мы пользуемся, чтоб держаться на поверхности.

Откуда пришли к Канту его убеждения? Он молчит об этом, точно бы тут и спрашивать не о чем было. Но тут есть о чем спрашивать, и если Кант не отвечает, то, поневоле, приходится искать ответ в иных местах.

В "Свадьбе Фигаро" у Бомарше Сусанна сталкивается с Фигаро по поводу будущего устройства их семейного очага. При первом же возражении Фигаро Сусанна обрывает разговор и с той ясностью, которую мы всегда ищем, но далеко не всегда находим даже у лучших философов, заявляет ему, что она вовсе не намерена с ним спорить и доказывать свою «правоту». Ибо, поясняет она, раз я вступила бы в спор, этим бы я уже признала, что могу быть и неправой. Вот она, настоящая, последняя, окончательная правота — именно такая, которая умеет не допускать сомнений и вопросов! Фигаро принужден уступить, принужден признать, что нужно остановиться — άνάγκη στηαι, выражаясь словами Аристотеля, — пред волей своенравной, но для него непреодолимо очаровательной женщины. И тогда внезапно обнаруживается, что высшая инстанция, окончательно и навсегда полагающая конец всяким спорам и пререканиям, — в капризе случайного, бренного и преходящего, но милого, близкого сердцу существа. Так, говорю, строил теорию познания своих героев проницательный и тонкий Бомарше. Вправе ли мы использовать его проницательность и в том случае, когда речь идет не о легкомысленных героях французской комедии, а о прославленных вождях философских направлений? Допустить, что и у Канта, и у Гегеля, и у самого Аристотеля были свои Сусанны, которых они не умели и не хотели называть настоящими именами, но пред которыми они так же безвольно и восторженно пасовали, как и Фигаро пред своей возлюбленной?