Назначение поэзии

"Never, never, never, never, nerver…" — так же звучна, как строка По, вызвавшая восхищение Эрнеста Доусона:

"ТЬе viol, violet and the vine."

Мы склонны, по-видимому, недооценивать критические разборы Драйдена, предполагая, что они применимы только к такой поэзии, как его собственная, — и не придавать ему должного значения, так же, как и слову "изобретательность". Пусть даже драйденовская поэзия кажется нам особенной, и многие не считают ее поэзией, — мы не должны из этого заключать, что в своей интеллектуальной деятельности он сильно отличался от поэтов других эпох; нельзя забывать и о широте и тонкости его поэтического вкуса.

Думаю, нет нужды еще раз цитировать отрывок из Кольриджа, приведенный в противовес драйденовскому, так как я не собираюсь подробно его рассматривать. Вы заметите более развернутый этимологический смысл. Я не уверен, что коль- риджевский анализ так же хорош, как драйденовский. Разграничение слишком просто. Уже последняя фраза ("Мильтон обладал высокой степенью воображения, Каули — развитой фантазией") может вызвать сомнение. Странный способ аргументации. Вы устанавливаете различие, находите двух авторов, которые, к вашему удовольствию, его иллюстрируют, — и игнорируете отрицательные примеры и сложные случаи. Если бы Кольридж написал: "Спенсер обладал высокой степенью воображения, Донн — развитой фантазией", то предполагаемое превосходство воображения над фантазией, возможно, не показалось бы сразу столь очевидным. Не только Каули, но и все поэты-метафизики обладали развитой фантазией, — отбросив фантазию и оставив только воображение, вы не получите метафизической поэзии. Это, конечно, ценное (аксиологическое) разграничение. Слово "фантазия" сделалось уничижительным, применимым только к тем талантливым стихам, которые не доставляют удовольствия.

В период, отделяющий Драйдена от Вордсворта и Кольриджа, единственный, кто обладал величайшим критическим умом, был Джонсон. В период между Драйденом и Джонсоном создавалось немало критических сочинений, но не было ни одного крупного критика. Отличие обыденного сознания от великого со всей остротой проявляется в тех скромных упражнениях ума, где нужны здравый смысл и восприимчивость, а не в невозможности подняться на высоту полетов гения. Аддисон — замечательный пример этой неловкой посредственности, он — симптом эпохи, им же возвещенной.

Велика разница между душевным складом XVII и XVIII века. Вот, например, высказывание Аддисона о Воображении (мы уже приводили высказывания Драйдена и Кольриджа на эту тему): "В английском языке найдется мало слов, которым при употреблении придается более широкий и неограниченный смысл, чем словам "фантазия" (fancy) и "воображение" (imagination). Поэтому я считал необходимым ограничить и определить значение этих двух слов, так как намерен использовать их в ходе своих дальнейших рассуждений, с тем, чтобы читатель мог правильно понять, что представляет собой предмет, о котором я говорю".

Может, полезно будет предупредить, что Аддисон вызывает во мне нечто вроде антипатии. Мне кажется, даже в этих нескольких словах проявились его самодовольство и ограниченность. Аддисон — самый характерный образ эпохи, когда Церковь дошла до невиданного ни до, ни после падения; он был наделен христианскими добродетелями, но в его сознании их иерархия была полностью нарушена.

Он вообще не придавал никакого значения смирению. Судя по его высказыванию о "фантазии" и "воображении", похоже, что Аддисон никогда не читал драйденовских замечаний на эту тему или, во всяком случае, никогда не размышлял над ними. Я подозреваю, однако, что именно аддисоновское соединение фантазии и воображения могло поразить Кольриджа и побудить его к их разграничению. Для Драйдена "воображение" — это весь процесс поэтического творчества, а вымысел — один из его элементов. Аддисон собирался "ограничить и определить" значение этих слов; но я не нахожу ни ограничения, ни определения слова "фантазия" ни здесь, ни в следующих эссе на эту тему; автор полностью занят воображением, и исключительно зрительным воображением по м-ру Локку. Это долг, который он спешит признать — и оплатить щедрым свидетельством научных открытий Локка. Увы, философия не точная наука, так же, как и литературная критика; считать открытием объективного закона то, что мы просто навязали реальности, зафиксировав частные правила, — элементарная ошибка.

Забавно найти здесь старые понятия удовольствия и просвещения, с помощью которых XVII век защищал поэзию, — они появляются вновь, в форме, типичной для аддисоновской эпохи, но едва ли более глубоки по содержанию. Аддисон замечает, что:

"Человек, обладающий развитым воображением, получает доступ к огромному количеству удовольствий, которые люди неразвитые неспособны получить. Он может разговаривать с картиной и общаться с картиной и обнаружить приятного компаньона в статуе. Описание приносит ему скрытое отдохновение, и часто он от одного вида полей и лугов испытывает больше удовлетворения, чем другой от владения ими".

Акценты восемнадцатого века многое объясняют. Вместо придворного — человек с утонченным воображением. Думаю, Аддисон именно то, что называют джентльменом; он, можно сказать, не более, чем джентльмен. Удачная мысль — хвалить воображение за возможность наслаждаться статуей или какой-нибудь собственностью без необходимости платить за нее из своего кармана. И, как джентльмен, он очень низкого мнения о тех, кто не благороден:

"Если говорить правду, очень немного людей знает, как остаться свободным и простодушным, или иметь вкус к таким удовольствиям, которые не являются преступными".