On the "inherently evil in human nature" the phantom of the Antichrist is erected. The collective evil will that takes hold of the crowd is the real source of energy that sustained the forces of antichrists like Mao, Stalin, Trotsky, Pol Pot. The term "noosphere" arose from theological ideas about good humanity. But it is opposed by a much more powerful energy of universal Evil (the socialized Antichrist). The Antichrist is the counter-osphere monster of the socially evil in society and history. His orientation towards the possession of the whole world is specifically reflected by Saltykov-Shchedrin (a writer extremely sensitive to the historical presence of the Antichrist, as D. Andreev has shown). His Judas, the dark genius of acquisitiveness, in ecstatic visions of universal power (the whole world is his estate) feels wings growing behind his back. Pobedonostsev's "owl wings" stretched out over Russia are this Blok's image from the same series.

The ambivalence of Evil found its profound analysis in M. M. Bakhtin's book The Work of Rabelais and the Folk Culture of the Middle Ages and the Renaissance (Moscow, 1965). A. F. Losev, who called Rabelais's novel a phenomenon of "satanic realism" (his laughter is also "satanic"), was not too far from the truth. From E. Mapy's book "Witchcraft" we have recently learned about Ernest Crowley (1875-1947), the founder of the orgiastic sect of the Satanails. In 1920, he organized the "Abbey of Thelema" in Sicily. His letters, like Nietzsche, he signed: "Antichrist." Let us recall that the image of the Abbey of Theleme (a society of humanists-anarchists with the motto "Do what you want!") — in the center of Rabelais's utopia.

Одна из центральных ролей Антихриста — быть объектом социального страха. С ним связана мифология государственной власти и ее носителей. Античеловечность государства–Левиафана выражается в его безличной множественности, т. е. в специфично бесовском атрибуте. Антихрист — всего лишь чиновник Люцифера и бюрократический послушник Сатаны. Антихрист стабильно проецируется на сущность властных структур и на персонажей высшей власти: царя и церковного иерарха. Страх перед деревенским колдуном (его положено бояться и уважать) перенесен на страх перед попом (он хоть и ближе к Богу, а все же встреча с ним на дороге не сулит хорошего). Сакральная санкция, определяющая неотмирность священника, приближает его, по логике мирского сознания, и к знанию темных пределов мира! Церковь — популярное место обитания нечисти. Священник до начала XX в. — проводник решений государственных властей, сплошь неправедных. Отсюда и порча веры, которой бежали старообрядцы. Внецерковная и внегосударственная вера — это вера, свободная от внушений Антихриста. По иронии ситуации, ереси сатана ил ов, хлыстов и чернобожников родились за церковной оградой.

Страх социально–природен; его механизм чрезвычайно древен и связан с множеством реликтовых, атавистических и бессознательных привычек. Он неискореним до конца и, как регулятор поведения, внедрен во все планы человеческой деятельности. Героизм и подвижничество могут быть описаны как архаические сублимации страха, а культура — как сублимация стыда. Стыд страха и страх стыда вывели человека из «естественного состояния» в мир культуры и творчества. Смех защитил его от страшного и ужасного. Ирония эстетизировала кошмар жизни. Остроумие и парадокс развенчали пугающую важность и ложную значительность. «Обезьяной Бога» назвало дьявола христианство.<…>Дьявол, названный обезьяной, перестает быть чем‑то невыносимо страшным, ибо смех подтачивает его силы.<…>Если дьявол — обезьяна Бога, то Антихрист — обезьяна Христа» [50]. Антихрист — гротескное существо, над ним можно смеяться, но его исторические явления катастрофичны и непререкаемо неизбежны. Да, он карикатура Христа, гений интеллектуального плебейства, Божий Хам и Балда Божья. Но он, последний враг, одолеваемый пред искупительным финалом дольней истории, знаменует апофатическую надежду бессмертия. В Антихристе сосредоточен ужас перед Страшным Судом и последним испытанием, страх смерти второй и неисследимой тьмы Геенны. Тоской небытия веет от Антихриста, необъятной пустотой бесконечного одиночества, ледяным отчаянием тлена, гниения и смерти. Вся мстительная ненависть к живому собрана в нем. В черных лучах его Вселенная и человек в ней предстают глупой шуткой и онтологическим маскарадом. Безнадежность тупика (у Достоевского образ вечности: угол бани, затканный пауками), слепое кружение миров в серой мгле мировой бессмыслицы — вот что стоит за Антихристом, сыном погибели и воплощенным страхом Ничто.

* * *

Несколько слов о национальном характере Антихриста. Этот аспект может показаться неожиданным: о каких качествах можно говорить применительно к персонажу, чья задача — перечеркнуть Всякую качественность? И что в нем может быть «национального» при отсутствии минимального контрастного фона или на фоне общехристианской традиции? Насколько правомочен особый статус отечественного образа Антихриста? Наш ответ на все три вопроса будет примерно следующий:

а) прояснить суть национального характера весьма затруднительно в режиме автоописания. Для этого нужен взгляд иностранца, на худой конец — эмигранта (см. опыт такого рода текстов — от А. Герцена до Н. Лосского). Но внутри национальной культуры работают механизмы «остранненного» метаописания, которое является экзотическим в пределах своего языка и манер мировосприятия. Эти механизмы могут работать, выполняя функции самосознания культуры, в сфере коллективного творчества (эклектическая субкультура русского масонства), в форме экстремального отрицания обыденного (исихазм, юродство, «уходы»), в виде восприятия своего как чужого (П. Чаадаев) или чужого как своего (А. Пушкин);

б) особая роль при этом принадлежит «апофатическим» самоописаниям, когда текст о России и русском строится на перечислении того, чего в них нет (пейзаж в «Мервтых душах» может строится как «неитальянский»), или на переборе некоторых наихудших качеств в целях катарсического изживания их (так, применительно к героям «Мертвых душ», говорил М. Бахтин о «катарсисе пошлости»);

в) максимум самоотрицания дурного в мире и в человеке достигается в текстах с жестким этическим фильтром и последовательно фиксируемых предпочтений. Отсеивается и группируется совокупность предельно нежелаемых состоящий, каузальных рядов, качеств, ситуаций, возможностей. Их суммарной персонификацией и является Антихрист, итог мировой апофатики. Процедуры суммации не могут не быть окрашенными в многократно усиленные контекстом задачи интонации национальных предпочтений и отбора. «Негатив» национального характера проступает здесь в абрисе рисунка, четкость линий которого не нуждается в оттеняющем фоне иных национальных «негативов», построенных в своем режиме фильтрации и в своей проекции.

Если бы нам удалось понять «негатив» русского Антихриста, мы могли бы рассчитывать и на адекватный позитивный «отпечаток» русского национального характера. Наша задача, впрочем, ограничена «негативом».

1. Русский Антихрист и русский черт — глубоко двойственные существа [51]. Время от времени им надоедает от века назначенная роль и охраняемое ими царство всеобщей порчи. «И зло наскучило ему…» — будет сказано поэтом, а собеседник–черт из кошмара Ивана Карамазова поделится своей заветной мечтой: воплотиться в семипудовую купчиху. Инфернальный двойник Ивана — это раз-, ночинец, который, стремительно эволюционируя от инициатора преступного нормотворчества (Раскольников) к бесовскому типу террориста, а от него — к азартному экспериментатору рубежа веков, превратился, наконец, в законченного Антихриста большевистской выделки. На этом этапе представления о добре и зле будут утрачены окончательно. Наследник карамазовского черта — булгаковский Воланд, Князь Тьмы — и вовсе странная фигура. Он не совершает поступков самоцельного злодея. Воланд явился в Москву с инспекцией успехов антихристова дела, добровольно творимого поколением 30–х годов. Великий престидижетатор не провоцирует поступков, которые и без него бы произошли, он их ускоряет на потребу динамическому сюжету. Действительность плетет некие событийные узоры, не гаснет свет в окнах известного учреждения, сотрудники которого распутывают нити авантюр, все идет как надо, и все при деле. Воланд покидает Москву в убеждении, что сему антихристову граду его помощь не требуется: племя антилюдей подросло и воспитывает молодую смену негодяев в идеалах звериного царства.

Бесконечно печален вопрос о Мастере, обращенный Воландом к Левию Матвею: «Отчего вы не берете его в свет?» Мастер и его подруга уходят во тьму, веселую и злую преисподнюю, еще раз подтверждая исконное для русской религиозной мысли убеждение в демонической природе творчества (европейский романтизм и ницшеанская традиция стоят на том же). Но решение о судьбе Мастера принимает не Воланд, так что хозяину Загробья ведомо сомнение в правоте Тьмы как последней инстанции истины.

Сомнение это перерастает в прямой «бунт наоборот» демона — героя романа В. Орлова «Альтист Данилов». Демон отрекается от своей природы и пытается войти в круг очеловеченного добра. Черт, соблазнившийся добром, — это что‑то новое, но для русского черта не вполне непредсказуемое, скорее органическое. От благородного побуждения, дискредитированного циническими интонациями черта в «Карамазовых», до поступка — таков путь русского черта.

Иначе говоря, и в русском Антихристе может проснуться то, что способно погубить его до назначенного в Апокалипсисе срока: совесть. Как только монолитное «нет» антихристова сознания расщепляется на антиномичные позиции, в нем прорезается диалогическая фактура совести (со–ветования и co–ведення), а стало быть, и возможность раскаяния.