б) особая роль при этом принадлежит «апофатическим» самоописаниям, когда текст о России и русском строится на перечислении того, чего в них нет (пейзаж в «Мервтых душах» может строится как «неитальянский»), или на переборе некоторых наихудших качеств в целях катарсического изживания их (так, применительно к героям «Мертвых душ», говорил М. Бахтин о «катарсисе пошлости»);

в) максимум самоотрицания дурного в мире и в человеке достигается в текстах с жестким этическим фильтром и последовательно фиксируемых предпочтений. Отсеивается и группируется совокупность предельно нежелаемых состоящий, каузальных рядов, качеств, ситуаций, возможностей. Их суммарной персонификацией и является Антихрист, итог мировой апофатики. Процедуры суммации не могут не быть окрашенными в многократно усиленные контекстом задачи интонации национальных предпочтений и отбора. «Негатив» национального характера проступает здесь в абрисе рисунка, четкость линий которого не нуждается в оттеняющем фоне иных национальных «негативов», построенных в своем режиме фильтрации и в своей проекции.

Если бы нам удалось понять «негатив» русского Антихриста, мы могли бы рассчитывать и на адекватный позитивный «отпечаток» русского национального характера. Наша задача, впрочем, ограничена «негативом».

1. Русский Антихрист и русский черт — глубоко двойственные существа [51]. Время от времени им надоедает от века назначенная роль и охраняемое ими царство всеобщей порчи. «И зло наскучило ему…» — будет сказано поэтом, а собеседник–черт из кошмара Ивана Карамазова поделится своей заветной мечтой: воплотиться в семипудовую купчиху. Инфернальный двойник Ивана — это раз-, ночинец, который, стремительно эволюционируя от инициатора преступного нормотворчества (Раскольников) к бесовскому типу террориста, а от него — к азартному экспериментатору рубежа веков, превратился, наконец, в законченного Антихриста большевистской выделки. На этом этапе представления о добре и зле будут утрачены окончательно. Наследник карамазовского черта — булгаковский Воланд, Князь Тьмы — и вовсе странная фигура. Он не совершает поступков самоцельного злодея. Воланд явился в Москву с инспекцией успехов антихристова дела, добровольно творимого поколением 30–х годов. Великий престидижетатор не провоцирует поступков, которые и без него бы произошли, он их ускоряет на потребу динамическому сюжету. Действительность плетет некие событийные узоры, не гаснет свет в окнах известного учреждения, сотрудники которого распутывают нити авантюр, все идет как надо, и все при деле. Воланд покидает Москву в убеждении, что сему антихристову граду его помощь не требуется: племя антилюдей подросло и воспитывает молодую смену негодяев в идеалах звериного царства.

Бесконечно печален вопрос о Мастере, обращенный Воландом к Левию Матвею: «Отчего вы не берете его в свет?» Мастер и его подруга уходят во тьму, веселую и злую преисподнюю, еще раз подтверждая исконное для русской религиозной мысли убеждение в демонической природе творчества (европейский романтизм и ницшеанская традиция стоят на том же). Но решение о судьбе Мастера принимает не Воланд, так что хозяину Загробья ведомо сомнение в правоте Тьмы как последней инстанции истины.

Сомнение это перерастает в прямой «бунт наоборот» демона — героя романа В. Орлова «Альтист Данилов». Демон отрекается от своей природы и пытается войти в круг очеловеченного добра. Черт, соблазнившийся добром, — это что‑то новое, но для русского черта не вполне непредсказуемое, скорее органическое. От благородного побуждения, дискредитированного циническими интонациями черта в «Карамазовых», до поступка — таков путь русского черта.

Иначе говоря, и в русском Антихристе может проснуться то, что способно погубить его до назначенного в Апокалипсисе срока: совесть. Как только монолитное «нет» антихристова сознания расщепляется на антиномичные позиции, в нем прорезается диалогическая фактура совести (со–ветования и co–ведення), а стало быть, и возможность раскаяния.

Разорванное сознание Иоанна IV свидетельствует о саморазрушении антихристова сознания. В самом центре православной столицы возник остров антихристовой власти — опричнина. Иоанновы кромешники, снабженные атрибутами бесовского могущества, внешне являли собой пародию на чернецов (скуфейки и пр.).

Монастырь и вертеп, литургия и оргия, официальный культ и его Травестия, сакральное и мирское в быте опричников сплелись самым невозможным образом. Это был поистине сатанинский Черный Собор, сочетавший инквизиторские функции с глумлением над русскими святынями, а покаяние — со вседозволенностью.

Монархист Н. Карамзин счел возможным поставить рядом имена Ивана Грозного, языческих антихристов императорского Рима и Людовика XI[52]. Потребность в покаянной исповеди не покидала неистового царя до конца жизни, и умер он уже не Великим Государем, а монахом Ионой.

Поведение Иоанна IV несло в себе отчетливые признаки юродства. В специфично русском феномене юродства дан образчик надчеловеческого аскетизма. Сакральный авторитет юродивого необорим, он не может быть отменен социальной санкцией: он у–богий. За ним — добровольный мучительный артистизм шута–пророка, он — вне греха, он — носитель последней правды, его невозможно наказать. Но в подаянии бывает гордыня паче чаяния, любование самоуничижением. Антиповедение Грозного было именно таким: ужас перед невинно пролитой кровью маскировался надрывно–наигранным юродством, переходящим в подлинное. На Руси никоща не было недостатка в юродивых понарошку; наиболее заметный из последних — «святой черт» Г. Распутин.

«Объюродивание» Антихриста осветляет его темные энергии, очищает их чувством вины. Если кому‑то и суждено будет спасти Россию от Антихриста, то будет им ничтожнейший и беднейший мира сего — Божье дитя, юродивый. В фигуре юродивого отражена вся реальная сложность русского национального характера.

2. Существует русская привычка бороться с хаосом средствами хаоса. Поэтому, вопреки красивой символистской схеме, в нашей культуре не Аполлон побеждает Диониса, а Антихрист — Антихриста. У русского Антихриста и его народа короткая историческая память, о чем с ясной жестокостью сказано П. Чаадаевым в первом 28 «Философическом письме». Страна дураков и голых королей до сих пор не выработала средств социальной защиты от легализованных Антихристов. Ни в одной части света глубина Божьего попущеня не достигала такой опасно удлиненной вертикали, как в России. Нигде, как на ее пространствах, не осуществлялись до конца замыслы антихристова царства и нигде его антиутопии не воздвигались наяву на тщательно подготовленной почве и с таким размахом. Начиная с Петра Великого и до наших дней русская государственность, втягивая в гибельный круговорот социальных преобразований все новые и новые народы, ускоряет темпы трагического эксперимента. Своих пределов социальный иллюзионизм достиг в 30–х годах нашего века: действительность была заслонена фантомом потребной истины. Тяжкий процесс освобождения от исторического наркоза только начался, но идет он в условиях очередного эксперимента. В нестабильном мире непредсказуемой реальности серьезным испытаниям подверглась нравственная природа личности. Ее этическим принципом стала логика абсудра, в которой амбивалентно «сняты» основные оппозиции. В свете этой логики не выглядят противоречивыми установки вроде той, что отразилась в присказке «Годится — молиться, а не годится — горшки накрывать» (ответ на иконоборческие страсти), или «Не согрешишь — не покаешься» (универсальное самооправдание перед Богом). Равная готовность русского пассионария на святость и на злодейство странным образом примирены в логике абсурда и в режиме абсурдного целеполагания. Характерна сценка, связанная с С. Булгаковым: «При известии о Манифесте 19 октября Булгаков в толпе студентов, нацепив красный бант, вышел на демонстрацию, но в какой‑то момент «почувствовал совершенно явственно веяние антихристова духа» и, придя домой, выбросил красный бант в ватерклозет» [53]. На мире абсурда строит свой мир Гоголь, осознавший Россию в гротескных образах «иношнего» Загробья, образ Божий совлечен с героев «Мертвых душ». Поэма–роман и «Размышления о Божественной Литургии» противостоят друг другу, как мир дьявола — миру Божьей благодати, но ни за одним из них нет последнего слова. Герои Гоголя — адаптаторы Апокалипсиса, они фаталистичны, это дети смертной тоски, первенцы Ничто. Они греются у огненных языков Геенны, принимая их зловещие отсветы на стенах исторической тюрьмы («Платоновой пещеры») за сияние Света Невечернего. Они живут в мире масок и антихристовых имитаций добра, равнодушные ко всякой нравственной качественности. Апокалипсис Гоголя дал органическую традицию абсурдистской поэтики для писателей следующего века.

Дойти до предела исторического сознания, избыть неизбывное горе, дать Злу захлебнуться в собственной славе — таков отечественный вариант Антихриста.[54]