Византийское государство и Церковь в XI в.: От смерти Василия II Болгаробойцы до воцарения Алексея I Комнина: В 2–х кн.

Такое разнообразие оттенков не есть плод неверных представлений о предмете, но указывает на сложность элементов, так или иначе заявивших о себе в истории свержения Калафата. Приводя в порядок рассеянные у историков показания, мы не можем не заметить следующих особенностей.

1) В восстании против Калафата принимала участие знать, раздраженная противоаристократическим направлением внутренней политики. Пренебрежение Калафата к аристократии, предпочтение, оказанное им купцам и ремесленникам, усилило ненависть родовитых людей к незначительным по рождению представителям Пафлагонской династии. Количество недовольных возросло еще вследствие гонения, предпринятого Калафатом на родственников, бывших в силе в предшествовавшее царствование. Гонение, естественно, должно было повести к смещению многих должностных лиц, обязанных Иоанну Орфанотрофу и получивших от него места. Смещенные чиновники поступили в ряды оппозиции, и недаром дальновидные современники Калафата находили его ревность в преследовании родственников ревностью не по разуму; действительно, в известном отношении этим ослаблена была партия Калафата и увеличены силы его врагов.[657] Первой крупной ошибкой Калафата знать воспользовалась, чтобы отомстить за свое унижение и устранить с престола ненавистного плебея; за все, что сделал ей неприятного Калафат, знать отплатила той же монетой, и даже с излишком.[658]

2) Аристократия нашла энергичную поддержку в народной массе, раздраженной злоупотреблениями власти и традиционными приемами византийской фискальной системы. Несмотря на то, что Калафат старался исправить грехи прежнего царствования и принес народу жертву в лице близких своих родственников, времени было слишком мало, чтобы уврачевать все язвы, заставить народ забыть о старом и проникнуться благодарностью к Калафату. Кроме того, гуманные мероприятия Калафата скользили, надо полагать, более по поверхности, не затрагивая существа государственной системы, рассчитаны были на то, чтобы задобрить народ, а не на то, чтобы создать действительное и прочное народное благополучие. Оттого людям, лучше Калафата понимавшим народный дух, легко было заставить непостоянных византийцев пренебречь благодеяниями и живо припомнить обиды. Это было тем легче, что Калафат не довел даже своего дела до конца, не все родственники были удалены — Константин–новеллисим оставался при царе, напоминая своим присутствием народу о всем, что он вынес от пафлагонян. Что в восстании против Калафата нашел себе исход народный протест против господствовавшей системы управления и лиц, ее поддерживавших, видно из того остервенения, с каким народ набросился на уничтожение всего, напоминавшего о податном гнете: народ, ворвавшись в казнохранилище, разграбил казенные деньги, разорвал писцовые книги, разрушил дома царских родственников, расхитил скопленное в них несправедливостями и слезами народными богатство, не пощадил даже основанных и роскошно украшенных паф–лагонянами храмов,[659]

3) В восстании замечается также сильное влияние партии, приверженной к Зое. Существование этой партии Калафат имел случай заметить, прежде еще чем принять решительные меры относительно императрицы. Несмотря на то, что вопрос об удалении Зои был им предрешен, он, желая выведать настроение умов, спросил мнения у приближенных своих советников. Те разделились: одни были согласны с Калафатом, другие не одобряли его намерения. В числе первых был новеллисим Константин, хотя сам он впоследствии не хотел в этом сознаться. В числе последних были ученые астрологи, которым поручено было определить по положению звезд, следует ли удалить Зою, всего же более Константинопольский патриарх Алексий. Патриарх обнаруживал явную приверженность к Зое, и раздраженный Калафат вознамерился низвергнуть его с престола, о чем прямо объявил в манифесте к народу, В день ссылки Зои патриарху дан был приказ удалиться в монастырь, в Стеносе, и там ожидать Дальнейших распоряжений — мера предосторожности, оказавшаяся бесполезной, так как патриарх успел своевременно возвратиться из монастыря и с самого начала бунта выступил защитником дела Зои.[660]

Приверженцы этой партии действуют во время восстания весьма энергично, добиваясь возведения на престол Феодоры если не как самостоятельной императрицы, то как соправительницы Зои. В числе их можно считать патриция Константина Кавасилу[661] и вновь назначенных Феодорой должностных лиц, например, городского эпарха Никифора Кампанара.[662] На приверженцах двух партий — Зои и Феодоры, особенно последней, — лежит ответственность за то, что совершено во время бунта. Императрицы были только орудием в их руках.

Брожение началось немедленно после того, как совершилась ссылка Зои; оно быстро охватило весь город, проникло в мастерские, в семьи. По всему видно, что руководили делом и разжигали страсти искусные люди, старавшиеся всеми мерами, даже посредством женщин, подействовать на народное чувство и налегавшие главным образом на то, что худородный осмаливатель судов, Калафат, попрал клятву и устранил высокородную царицу, получившую престол по наследству от отца и деда. К утру понедельника 19 апреля народное настроение было достаточно наэлектризовано, чтобы прорваться при первом толчке. Утром эпарх города, патриций Анастасий, явился на площадь с царским воззванием — манифестом, в котором объяснялись причины, заставившие удалить Зою, народ призывался к верности престолу и обещались разные милости. Не успел эпарх кончить свое чтение, как в народной толпе кто–то закричал: «Не хотим ставропата Калафата иметь царем, желаем урожденную законную нашу матушку Зою» — и бросил камень. На этот крик народ ответил воплем: «Разнесем кости Калафата!» и бросился подбирать камни, ломать скамьи мелких торговцев, дабы с этим оружием идти на бой. Эпарх со своими спутниками едва успел спастись. Народ двинулся ко дворцу густой толпой, которая по пути с каждым шагом все более возрастала, увеличившись еще освобожденными народом из тюрем преступниками. В то время как небольшие отряды бросились разорять и грабить дома царских родственников, сплошная масса приблизилась ко дворцу и шумно стала заявлять свои враждебные действия. Калафат струсил, тем более что отряд его телохранителей оказался ненадежным и часть его перешла на сторону бунтовщиков. Упавший дух его был поддержан новеллисимом Константином, который при первых проявлениях народного брожения поспешил к себе домой, собрал и вооружил свою челядь и с этим импровизированным войском явился на подмогу племяннику. Были также вооружены дворцовые прислужники, оказались случайно во дворце и некоторые настоящие воины, например, стратиг Катакалон Кекавмен, прибывший из Сицилии с вестями. Общими силами решились дать отпор взбунтовавшемуся народу и стали пускать камни из пращей, стрелы из луков и метательные дротики на всех пунктах, с каких напирал народ. Между тем обратились и к другому средству, чтобы утишить народную ярость, к устранению причины бунта. В то время, когда приверженцы Калафата отстреливались от толпы, быстроходное судно отчалило от дворцовой пристани на остров Принца и доставило во дворец Зою, облаченную в монашеское платье. Платье это с нее сняли, одели в порфиру,[663] вывели в царскую ложу большого театра и заставили говорить к народу успокоительные речи. Если бы удаление Зои было действительной и единственной причиной народного бунта, если бы в основе его не лежали другие, более глубокие побуждения, вызывавшие недовольство правительством в высших и низших слоях, если бы наконец, кроме партии Зои, не существовало еще партии Феодоры — то очень вероятно, что средство, к которому обратился Калафат, восстановление Зои в прежнем положении, успокоило бы народ. Но удаление Зои было скорее поводом, чем причиной бунта, с ее возвращением настоящие причины не были устранены, и потому бунтовщики не успокоились, — потеряв в лице Зои свой лозунг, они обратились за лозунгом в другую сторону. В то самое время, когда народные страсти разгорались и прорывались наружу в насильственных действиях, храм Св. Софии сделался центром более спокойной и обдуманной агитации. Сюда явился патриарх Алексий, около него сгруппировался кружок приверженцев Зои и стал воздействовать на толпу, требуя возвращения ее из ссылки. Когда же Зоя была возвращена, над этим кружком ее приверженцев, в том же храме Св. Софии, взяла перевес партия Феодоры, требовавшая, чтобы Феодора была вызвана из монастыря и возведена на престол. Так как это требование давало возможность продолжить и довести до конца оппозицию против Калафата, то к нему склонились даже приверженцы Зои, войдя с приверженцами Феодоры в компромисс: между ними условлено было провозгласить царицами обеих сестер. Снаряжена была депутация в Петрий, к Феодоре, во главе депутации стоял какой–то иностранец, человек не греческой крови, служивший некогда Константину VIII и достигший своей храбростью, удачами и прекрасным характером уважения греков. После некоторых колебаний, возбужденных в Феодоре предстоявшей перспективой вновь окунуться в круговорот политической жизни, она отдалась в руки депутации, усажена была на лошадь и с торжеством доставлена в храм Софии. Это было в понедельник, поздно вечером, и Феодора, ничего в тот день не предпринимая, отправилась почивать в патриаршие покои.

На следующий день, утром, Феодора, объявив Калафата низложенным с престола, назначила, как императрица, новых должностных лиц, в том числе эпархом столицы Никифора Кампанара. Между тем вооруженное восстание народа продолжалось и с утра вторника война против Калафата и придворных началась с новой силой, с тем лишь различием, что она велась уже под прикрытием имени Феодоры и в нее внесена большая правильность: осаждавшие дворец подошли с шумом и криком, но вместе с тем при звуках труб и рожков. Против этого напора ворота дворца не устояли, толпа проникла во дворец и стала производить опустошения. Калафат со своим дядей Константином и некоторыми приверженцами поспешил сесть на судно и отплыть в Студийский монастырь, ища в нем убежища. Зоя была покинута во дворце. Междоусобная война кончилась, унеся с собой немало жертв.[664] Узнав об ее исходе и о том, куда бежал экс–император, лица, окружавшие Феодору, немедленно отрядили караул для наблюдения за бежавшими. Начальствовал над отрядом какой–то аристократ, друг Пселла. Это обстоятельство дало возможность Пселлу сопровождать посланных, видеть в церкви Студийского монастыря беглецов, беседовать с ними. Пселл передает, что Константин–новеллисим держал себя спокойно и объявил, что он не принимал участия в том зле, за которое постигла теперь кара; Михаил Калафат, напротив, плакал, отчаянно вопиял, хватался за св. престол и требовал от монахов, чтобы его поскорее облачили в схиму. Оба, и он, и его дядя, были пострижены. К вечеру явился в Студийский монастырь новый эпарх, Никифор Кампа–нар, с поручением от Феодоры взять Михаила и Константина и перевести их в другое, более надежное место. Те добровольно не хотели сдаться, несмотря на заверения, что им не сделают ничего дурного, пришлось силой оторвать их от св. икон. Монахи, не имея возможности сопротивляться такому нарушению права убежища, обязали только эпарха клятвенным обещанием, что со взятыми из храма не будет поступлено дурно. Эпарх повел взятых им в сопровождении студийских монахов и громадной толпы народа, которая громко выражала свою ненависть и издевалась. Едва они успели пройти небольшое пространство и дойти до места, называемого Сигма, как навстречу попались палачи с орудиями для ослепления. Новеллисим Константин и тут не потерял присутствия духа, сам первый лег на землю без малейшего звука, без жалобы, и когда палач один за другим пронзил ему оба глаза, он встал, оперся на руку одного приближенного к себе человека и стал беседовать с окружающими. Калафат же потерял всякое самообладание, ломал руки, хватался за голову, стонал, умолял о пощаде, — палач должен был связать его, чтобы он не барахтался при совершении казни, и потом уже ослепил. На следующее утро, в среду 21 апреля,[665] ослепленные провезены были на мулах[666] по улицам столицы и отправлены в ссылку. Михаил Калафат сослан в монастырь Элегмон. Всего он царствовал 4 месяца и 5 дней (считая до дня народного бунта) или 7 дней (считая до момента его ослепления и ссылки).[667]

После свержения Калафата оказалось две императрицы: одна во дворце, другая в Софийском храме. Предшествующие обстоятельства были не таковы, чтобы поселить в сестрах, Зое и Феодоре, дружелюбное расположение — отношения между ними при Романе III не могли не оставить после себя мрачного воспоминания. Неприязнь сестер была хорошо известна окружающим, и ослепление Калафата отчасти этим обусловливалось. Приверженцы Феодоры понимали, что Зоя из ненависти к сестре готова кого угодно возвести в императоры, только бы не допустить Феодоры. Опасаясь, чтобы Зоя не восстановила с этой целью Калафата в императорском достоинстве, они распорядились ослепить его.[668] Мысль о разделении власти между обеими сестрами должна была обнаружить эгоистические намерения каждой стороны: сестры колебались, от них колебание сообщилось их приверженцам. Была минута, когда соглашение, состоявшееся между партиями в храме Св. Софии, готово было разрушиться. Однако же оно было сохранено, Зоя должна была уступить и согласиться на разделение власти с сестрой.[669] С 21 апреля Зоя и Феодора, сойдясь во дворце, стали управлять государством вместе и управляли месяц и 22 дня.[670] Все делалось от имени цариц, которые в свою очередь все делали и говорили с подсказок приближенных. Зоя имела, как старшая сестра и много уже времени занимавшая императорский престол, преимущество чести и власти перед Феодорой: на троне сидела выше ее, имя ее ставили впереди.[671] Пользуясь таким положением, Зоя могла вполне удовлетворять своей страсти к расточительности.[672]

Недолго однако же это продолжалось. В среде лучших людей выработалось убеждение, что мало будет пользы для государства, если политику заменят забавами гинекея, если казна вместо нужд государственных будет расходоваться на женские прихоти, и если сильная мужская рука не поддержит честь государства извне и внутри. Убеждение это мало–помалу сделалось общим: все, за исключением тех, чьи интересы выигрывали от женского управления, стали говорить, что необходимо которой–нибудь из императриц избрать мужа и возвести его на трон. В вопросе, кому эта честь должна принадлежать, опять две партии разошлись: партия Зои доказывала, что выбор мужа должен быть предоставлен ей, как имеющей первенство чести и власти; партия Феодоры защищала свою патронессу, указывая на то, что она была орудием спасения государства от тирана, Калафата, и что, кроме того, она не была еще замужем. Отвращение Феодоры от супружеской жизни и ревнивый эгоизм Зои, боявшейся выпустить из рук влияние, решили дело. Признано необходимым, чтобы сочеталась третьим браком 64–летняя Зоя и оставалось только приискать ей жениха.[673]

Взоры прежде всего обратились на старого знакомого, Константина Далассина, которого еще Константин VIII прочил себе в зятья, который страдал за свою кандидатуру при Пафлагоне и был пострижен при Кала–фате. С Далассина сняли монашеское платье и привели к Зое. Началась беседа. Далассин распространился на тему об идеалах царя, о планах и намерениях, каких он держался бы; речи его показались слишком возвышенными, суждения слишком резкими и суровыми — не такой требовался царь для легкомысленной Зои и ее евнухов! Далассин был отослан.[674] Тогда Зое указан был другой кандидат, не чуждый ей по воспоминаниям. Был некто катепан Константин, по роду службы прозванный Артокли–ном. Невысокого он был происхождения, но красивой наружности. При Романе III он служил в императорской канцелярии, понравился Зое, был ею приближен, и злые языки утверждали, что пользовался ее благосклонностью. Роман был глух к сплетням, но преемник его, Михаил Пафлагон, счел нужным удалить Артоклина под предлогом какого–то почетного назначения. Этот–то Артоклин был приглашен для беседы с Зоей и произвел приятное впечатление как на нее, так и на ее приближенных. Решено уже было, что Зоя сочетается браком с Артоклином. Но у Артоклина была живая жена и, на беду, она была не так кротка и самоотверженна, как первая жена Романа III. Не желая, чтобы муж ее принадлежал другой женщине, она предпочла его отравить,[675] После такой неудачи Зоя обратилась к третьему кандидату, Константину по прозванию Мономаху, о котором она тоже хранила в душе сладостные воспоминания.[676]

Род Мономахов,[677] несмотря на то, что историки называют его и древним, и знаменитым, не восходит, по нашим сведениям, выше конца X в.[678] Из предков Константина Мономаха мы знаем только его отца, Феодосия, который занимал важную должность в центральном управлении (был чем–то вроде министра юстиции) и замешан был в каком–то заговоре. Участие отца в заговоре было причиной того, что Василий II и Константин VIII не давали его сыну, Константину Мономаху, большого движения по службе. Впрочем, в момент смерти отца он был уже сенатором. Кроме Константина Феодосий оставил и других детей.[679] Возвышению Константина Мономаха способствовало то, что он по смерти первой своей жены, неизвестной по имени и происхождению, женился на второй, племяннице Романа Аргира, дочери Василия Склира и Пуль–херии. Роман Аргир, вступив на престол, принял зятя ко двору, приблизил к себе, и Мономах вошел в силу если не по официальному своему положению, то по близости к царю. Как мужчина красивый и краснобай большой руки, он пользовался также милостями Зои, и придворная сплетня не без основания считала их отношения слишком интимными. На этих отношениях у Мономаха были построены честолюбивые планы на царский престол. Преемник Романа, Михаил Пафлагон, или, лучше сказать, его брат, Иоанн Орфанотроф, проник в эти планы и нашел основание отправить его в ссылку в город Митилину на острове Лесбосе. Жизнь его на острове была тяжелая: в материальных средствах он был стеснен, в судьбе своей не был уверен, ждал, что его ослепят, и подумывал даже о пострижении в монашество. Одно только было у него утешение и поддержка: нежная преданность Склирены, племянницы его второй жены. По смерти второй жены, случившейся, по–видимому, еще до ссылки, Мономах вступил в связь с этой Склиреной, женщиной, обладавшей не столько красивой наружностью, сколько очаровательными нравственными качествами, утонченным умом и умением вести изящный, пересыпанный остротами разговор. Она до такой степени привязалась к Мономаху, что последовала за ним в ссылку, ухаживала за ним, утешала, поддерживала бодрость и разогревала его мечты о царском престоле, соединяя с ними и собственные свои надежды на возвышение. Так прожил Мономах время царствования Пафлагона и Калафата. Зоя, получив самостоятельность после свержения Калафата, не забыла о бывшем своем фаворите, и в то время как предполагалось ее бракосочетание с Артоклином, назначила Мономаха судьей в Элладу.[680] Но не успело еще это назначение дойти до Мономаха или, по крайней мере, не успел Мономах им воспользоваться, как Артоклин умер. Тогда Мономах был вызван из Митилины в Византию как кандидат на руку Зои и на царский престол. Ему приготовлена была торжественная встреча, и он въехал в столицу при царской обстановке. 11 июня совершено было одним протопресвитером, по имени Стипа, бракосочетание Зои с Мо–номахом (потому что патриарх уклонился от венчания троебрачных), а на другой день, 12 июня, Мономах был коронован патриархом.[681] Для того чтобы сгладить в народе впечатление, какое мог произвести этот предосудительный брак, Зоя сама объявила его в манифесте делом, не достойным своей особы, таким, на которое она пожертвовала собой в видах поддержания мира в Империи.[682]

После вступления Мономаха на престол, с сестрами — Зоей и Феодорой — не повторилось ничего похожего на историю прежнею времени: они не были ни удалены, ни стеснены. До 1050 г. Константин Мономах царствовал в сообществе с ними обеими: Феодора в глазах современников разделяла бразды правления со старшей сестрой Зоей и ее мужем,[683] она являлась народу рядом со своей сестрой[684] и могла самостоятельно делать важные распоряжения.[685] Когда в 1050 г. 72–летняя Зоя сошла в могилу, Мономах стал управлять совместно со своей свояченицей, Феодорой,[686] и в официальных бумагах говорилось во множественном числе не об императоре, а об императорах.[687] Мономах в своих поступках применялся к ее желаниям и не решался идти вразрез с ее настроением.[688] Такое положение вещей обусловливалось тем обстоятельством, что Константин Мономах не был ревнив к власти и охотно предоставлял государственные заботы другим, для себя избирая занятие, которое было сродно ему по характеру.

Константин Мономах между коронованными особами может служить типичным выражением беззаботного и легкого отношения к жизни и к обязанностям. Целью человеческого существования он считал жизнь веселую, исполненную наслаждений и удовольствий, огражденную от всего, что может навести серьезную думу и омрачить облаком заботы светлое душевное настроение. На императорский престол он смотрел только как на средство достигнуть этой цели. Вступив на престол, он рассудил, что после житейских треволнений, обуревавших его до сих пор, достиг царственной пристани, что пора отдохнуть и пожить. Всякий намек на труд и требующую умственного напряжения мысль стал ему противен. Для него приятен был лишь тот человек, который являлся с веселым взором, готов был говорить о вещах забавных и на будущее смотреть в розовом свете. Если кому необходимо было беседовать с ним о серьезном деле, то для успеха он непременно должен был начать речь с пустяков и потом как–нибудь перейти к серьезному. Царский почет, всевозможные церемонии, требующие некоторой сосредоточенности и работы, невысоко им ценились; для него гораздо было приятнее вместо того весело поболтать, посмеяться, позабавиться с шутами. И чем более разнообразия, тем лучше: сосредоточиться на чем–нибудь одном для него было величайшей пыткой. Нрав его был крайне переменчивый, увлекающийся и не знавший середины: если кого любил, то любил без меры, открывал в любимом человеке необыкновенные достоинства и заслуги; если ненавидел, то безгранично, дурные качества преувеличивал, выдумывал небывалые недостатки и не Ценил никаких доблестей; он не был верен самому себе, во взглядах не был постоянен, в разное время думал различно, смотря по впечатлению и Настроению минуты. В удовлетворении плотских удовольствий и прихотей не знал предела, не щадил на это никаких средств, государственная казна таяла под его рукой как снег. Всласть попить и поесть было для него делом далеко не второстепенным; но еще выше стояли любовные утехи.[689]