Русское Старообрядчество. Духовные движения семнадцатого века

Политические события, развернувшиеся ко времени приезда иерусалимского патриарха, способствовали его успеху. Уже давно православное население Польши и Турции с надеждой смотрело на русского царя, единственного в то время православного монарха. Приезжавшие в Россию греческие и южнославянские епископы и путешественники нередко намекали москвичам, что православный Восток и русское население Польши надеются, что царь и московские войска освободят их от чужеземного и чужеверного ига. Начавшееся весной 1648 года почти что всеобщее восстание русского населения Украины и отчасти Белоруссии против поляков давало теперь этим надеждам гораздо более реальное содержание.

Уже в июне 1648 года глава восстания, Богдан Хмельницкий, писал царю, что православное население Польши хотело бы иметь того же царя, как и Москва, и высказывал пожелание: “Да исправит Бог з давних виков ознаемленное пророчество”, т. е. выражал надежду на воссоединение Западной Руси и Восточной[159]. Паисий, проезжавший по дороге с Балкан через Украину, навестил Хмельницкого, вел с ним долгие переговоры о возможности соединения православного населения Польши с Москвой. Приехав в Москву, он привез с собой полковника казачьего украинского войска Силуана Мужиловского, который был дипломатическим агентом Хмельницкого. Мужиловский сделал первую попытку выяснить отношение Москвы к пожеланиям населения Украины объединиться с Россией и получить помощь для борьбы с католической Польшей. Переговоры Мужиловского с русским правительством начались 4 февраля 1649 года, т. е. как раз за неделю до Собора, на котором Вонифатьев и боголюбцы столкнулись с епископатом по вопросу об единогласии[160]. Сам Паисий был горячим сторонником воссоединения Западной и Восточной Руси, в котором он видел залог будущего православного единства и могущества. В течение последующих пяти лет он делал все возможное для осуществления русско–украинского единства. Вернувшись на Балканы, патриарх Паисий, кроме того, еще начал широкую пропаганду среди православного населения полуострова, готовя его к восстанию против Оттоманской империи и союза с Россией. Он распространял слухи, что русские скоро освободят турецких подданных христиан от мусульманского ига… “Цареградом владеть будет великий царь Алексей Михайлович”, — говорили в свите Паисия[161]. Эти слухи и пропаганда Паисия очень смущали русское правительство, которое вовсе не хотело войны с Турцией и совершенно не собиралось завоевывать Балканы. Все же невольно царь и его окружение все более и более поддавались влиянию Паисия, который умел играть на самых чувствительных струнах московского общества и считал себя инициатором ведущей группы всего православного Востока. Паисий умел красноречиво рассказать о горе и преследованиях православных чужеверными турками и поляками и показать царю, что весь православный мир видит в его лице своего вождя, защитника и наследника византийских императоров… “Пресвятая Троица… да умножит вас превыше всех царей, — говорил царю хитрый сириец, —…да утвердит она вас восприети вам превысочайший престол великого царя Константина…”[162].

Во время своего приезда в Москву Паисию удалось познакомиться с Никоном, бывшим тогда только архимандритом Новоспасского монастыря, который произвел на патриарха очень благоприятное впечатление. Никон, в свою очередь, очень заинтересовался Паисием и попал под обвораживающее влияние этого полугреческого, полуарабского князя церкви. Всего лишь за три дня до открытия церковного Собора 1649 года, на котором ни сам Никон, ни Паисий не присутствовали, Паисий писал царю: “В прошлые дни говорили с архимандритом Никоном и полюбились мне беседы его”, — и просил разрешения и в дальнейшем встречаться с архимандритом[163].

Нетрудно себе представить то впечатление, которое произвел на Никона этот ловкий и блестящий патриарх–левантиец, умевший развернуть перед своими московскими слушателями проблемы и перспективы дерзкой, но грандиозной идеи всеправославной империи. Новый мир цивилизации Востока, мир политических интриг и политической борьбы, мир экзотики арабских пустынь и шумных левантинских городов, мир, не изолированный, как Москва, а связанный со всей средиземноморской цивилизацией и живший цивилизацией Оттоманской империи, наследницы Византии, раскрывался Никону в рассказах Паисия. Привыкший к простоте и скромности севернорусского пейзажа, этот монах был зачарован византийским патриархом, от которого веяло зноем сирийского солнца. Несомненно, Паисий рассказывал Никону, что восточные патриархи хотя и зависят от настроений турецких визирей и пашей, но зато пользуются почти неограниченной властью над подчиненным им христианским населением и часто играют важную политическую роль полунезависимых владык. Честолюбие и интриги Паисия, стремившегося стать главной фигурой всего подчиненного оттоманам христианства, раскрывали перед еще недавно простым и скромным провинциальным монахом новые приемы, новые возможности и новые соблазны. Не удивительно поэтому, что Паисию удалось завоевать сердце Никона, подействовать на него, уже тогда надеявшегося, что царь готовит его в патриархи Московские, показав перспективы новых возможностей для патриарха всея Руси. В случае объединения всех православных под властью русского царя влияние и власть русского патриарха также должны были бы вырасти, а сам патриарх мог бы фактически стать патриархом вселенским. Уж эти возможности и мечты о будущем делали из Никона друга не только Паисия, но и всего нового для него, еще полуневедомого ему, но столь привлекательного, блестящего и соблазнительного греческого мира.

Так как подобные разговоры Паисия с Никоном происходили раньше — во время и после русского церковного собора, на котором обсуждался вопрос о единогласии, — не удивительно, что Паисий поднял в этих беседах и вопрос о некоторых расхождениях между русским и новым греческим обрядом, которые он заметил во время посещения русских церквей. Таких разногласий было немало, и они выросли на почве развития двух различных уставов церковного богослужения. Но Паисий и Никон, не зная истории устава, могли легко прийти к заключению, что русская церковь сама уклонилась от древнегреческого образца и развила свои местные, несогласные с греками литургические и обрядовые особенности.

На самом же деле, как это уже было выяснено в конце XIX века такими авторитетными историками русской церкви, как Е. Голубинский и Н. Каптерев, эти разногласия развились совершенно иначе. Уже в ранние века христианства существовали разнообразные уставы и различные тексты церковных служб. В годы принятия христианства Русью в Византии господствовали два близких друг другу, но все же несколько различных между собою устава: на востоке Византии наиболее распространенным был так называемый устав Иерусалимский, составленный св. Саввой Освященным, а на западе, наоборот, преобладал так называемый Студийский, или Константинопольский, устав. По принятию Россией христианства греки принесли туда Студийский, или Константинопольский, устав, который и стал основой русского устава, в то время как в Византии в XII и XIII веках, преобладающим стал устав св. Саввы (Иерусалимский)[164]. В конце XIV и начале XV века митрополиты московские Фотий и Киприан — первый из них — грек, а второй — болгарин греческой школы — стали вводить в России устав св. Саввы — Иерусалимский, заменяя им Студийский устав, но они не успели довести свою реформу до конца. Поэтому в русском уставе осталось много древних, более архаических ранневизантийских черт из Студийского устава, чем в уставах, которыми пользовались греки XIV и XV веков. Так как после 1439 года в России больше не было греческих митрополитов, то русская церковь так и сохранила до середины XVII века этот переходной устав, в котором более архаические элементы устава Студийского отличали его от во всем нового греческого Иерусалимского устава. Но, к сожалению, история перемены уставов и в греческой церкви и в русской была забыта, и греки, забывшие Студийский устав, считали старые черты русского устава русскими нововведениями.

Замечания Паисия о “неправильности” русского устава задели и Никона и русское правительство. Особенно неприятны были эти замечания московскому церковному руководству ввиду того, что этот же самый Паисий, который обратил внимание на эти разночтения, одновременно же проповедовал объединение всех православных под эгидой русского царя. Казалось, что эти русские “уклонения” и “нововведения” в уставе как бы отделяли русскую церковь, возможного объединителя всего православия, от ее матери — “греческой” церкви. Еще более неприятным стал этот вопрос ввиду того, что в 1640–х годах киевский митрополит Петр Могила отказался от старого русского устава и ввел в западнорусской церкви целиком новый греческий устав[165]. Также на Балканах, где православная церковь была под влиянием и руководством греков, во всех церквах был уже введен новый греческий Иерусалимский (Саввы Освященного) устав. Поэтому только восточнорусская московская церковь отличалась от всего остального православного мира некоторыми деталями богослужения и при этом пользовалась так же, как и старая византийская церковь до XII века, двуперстным, а не трехперстным крестным знамением, которое греки позже, в XIII веке, заменили трехперстным. Создавалось тягостное впечатление, которое ввиду незнания истории устава обеими сторонами нельзя было устранить, — что русская церковь, претендовавшая на сохранение православия в его максимальной чистоте, отошла от древнеправославных обряда и литургики и оказалась как бы в расколе с греками. Небольшие разногласия, не замечаемые раньше более скромными и тактичными патриархами и епископами, теперь превращались в важную проблему, а сам Паисий явился не только источником радужных надежд и перспектив, но и неприятных, мало кому понятных осложнений.