Ив Аман Отец Александр Мень. Христов свидетель в наше время

Тем временем до Москвы дошли слухи о Почаевской лавре, на Украине, где власти, чтобы закрыть монастырь, всячески преследовали монахов. Им перекрывали воду, отопление, электричество, конфисковывали бумаги, оскорбляли, помещали в психиатрические больницы, избивали. Один был замучен насмерть. Другого избили, заткнув рот кляпом, увели силой и затем он вообще исчез ( [98]). Об этом почаевские монахи написали заграницу. Позже этот обычай распространился, стало принято взывать к международному общественному мнению. Но тогда это было сделано впервые. Копия этого письма случайно попала в руки наших молодых священников и глубоко их тронула: оно было написано неумело, людьми, которым прежде писать не приходилось. Было решено собрать все факты, представить их в должной форме, и ознакомить с ними общественное мнение. Обсудив это с А. Левитиным, который часто присутствовал на их собраниях и делал все, что мог для защиты Почаевского монастыря, они пришли к выводу, что надо идти дальше и дойти до корня зла — пассивности епископов и реформы 1961 года. Они поговорили с Анатолием Ведерниковым и решили составить письмо, чтобы затем торжественно прочитать его Патриарху в кафедральном Соборе. Александр и Д. Дудко считали, что предпринимать что–либо без епископа нельзя. Владыка Гермоген, введенный в курс дела, одобрил их. А. Левитин составил текст письма, но его сочли слишком резким. О. Александр предложил другой вариант, многим показавшийся, наоборот, слишком мягким. Осуществление плана было отложено. Тем временем, 14 октября 1964 года Хрущев был снят, поэтому политика могла измениться. К самой идее письма его предполагаемые авторы относились теперь по–разному. Владыка Гермоген и А. Ведерников считали ее теперь несвоевременной. В конце концов отцы Г. Якунин и Н. Эшлиман одни подписали в ноябре 1965 года два Длинных письма, разоблачающие бесчисленные случаи вмешательства государства в церковные деда, и адресовали их: одно Патриарху Алексию I, второе — Председателю Президиума Верховного Совета СССР ( [99]). Этот демарш произвел сенсацию среди духовенства, и его приветствовали многие священники. Патриарх реагировал противоречиво. Несмотря на резкий тон авторов, выступивших против иерархии, против подчинения диктату государства и против «плохих пастырей», Патриарх в узком кругу говорил, что они правы, но в то же время, обвинил их в желании поссорить его с советской властью. Один епископ сказал в частной беседе: наконец–то жизнь стоит того, чтобы жить. Владыка Пимен, второй человек в Патриархии, ставший теперь митрополитом Крутицким, отвечающим за Московскую епархию, вызвал двух священников, упрекнул отца Н. Эшлимана за то, что тот сыграл с ним дурную шутку, и сказал, что стенку лбом не прошибешь. При этом настоящего объяснения между ними не произошло, а Патриархия, как и следовало ожидать, запретила им служить. Вскоре шум затих, инициатива отцов Г. Якунина и Н. Эшлимана, вопреки их ожиданиям, никакого движения в церковной среде не вызвала. Благодаря силе своей натуры отец Г. Якунин преодолел этот кризис и продолжал борьбу за свободу религии. Отец Н. Эшлиман, который мог бы стать замечательным пастырем, сломался. Он попал под влияние одного странного человека, в результате чего эта маленькая группа священников, в начале единая, несмотря на все различия, раскололась. Отец этого человека был в свое время одним из чинов ГПУ и даже назвал сына именем Феликс, в честь Дзержинского. В 1937 году его расстреляли. После войны этот Феликс был завербован и стал осведомителем. Ему поручили проникнуть в тайное общество последователей йоги, он увлекся их идеями и заявил, что не станет продолжать эту работу. Посадили всех. В лагере его подозревали в стукачестве. Поэтому однажды его солагерники, обнаружив настоящего стукача, заставили Феликса убить его ударом ножа и тем самым доказать, что он их не предавал. Придя к вере в годы своего заключения и будучи личностью экзальтированной, он жил в ожидании конца света. Обладал большим обаянием и мог влиять, особенно на новообращенных.

На появление двух писем отреагировала не только церковная среда; в конце концов, они привлекли внимание диссидентов, которые начали интересоваться положением Церкви. Солженицын был взволнован и даже вдохновлен отвагой двух священников. «Еще весной 66–го года я с восхищением прочел протест двух священников — Эшлимана и Якунина, смелым чистый честный голос в защиту церкви, искони не умевшей, не умеющей и не хотящей саму себя защитить. Прочел — и позавидовал, что сам так не сделал, не найдусь. Беззвучно и неосознанно во мне это, наверно, лежало и проворачивалось. А теперь с неожиданной ясностью безошибочных решений проступило: что–то подобное надо и мне!»( [100])

Наконец, эти два письма вызвали большой отзвук за границей, где развернулась кампания в поддержку христиан России. Многие думали, что письма составлены Александром, в результате властям он стал казаться опасным. На деле он восхищался двумя священниками и высоко ценил моральное значение их выступления, но считал, что его призвание, как священника, заключается в другом ( [101]). Он делал акцент на работу среди прихожан, на евангелизацию, на пастырский труд в общинах среди верующих и среди тех, кто искал веру. Он считал, что его призвание отвечать на духовные запросы, появившиеся в обществе. Как раз в это время, в 1966 году, много молодых и не особенно молодых людей неожиданно стало стекаться к нему. В новом приходе он был свидетелем, как скажет позже, «демографического взрыва». Можно было повторять слова Спасителя:

«Возведите очи ваши и посмотрите на нивы, как они побелели и поспели к жатве». Но «жатвы много, а делателей мало» — говорит также Писание ( [102]).

Брежневские годы

Хрущев был свергнут путем дворцового переворота. Разумеется, партаппаратчики были ему обязаны: теперь они не боялись, как во времена Сталина, что их разбудят ночным звонком, чтобы с небольшим узелком отправить в тюрьму, но чувствовали, что могут утратить свои места в результате новой реформы, которую подготавливал их кипучий патрон. К тому же они опасались, как бы в итоге намеченных начерно номером первым преобразований, и, прежде всего, в результате десталинизации, которую он затеял (хотя накануне своего падения он уже начал давать задний ход), дело не кончилось бы гибелью всей системы. Выразителем стремлений этой касты, имя которой номенклатура, стад Брежнев. Чтобы спокойно пользоваться своими привилегиями, номенклатуре была нужна стабильность. Некоторые из «заговорщиков» хотели, казалось, вернуться к модели «чистого и сурового» коммунизма, но возврат к сталинским методам с соответствующими чистками был опасен для самой номенклатуры. Вот почему обличать преступления Сталина перестали, но реабилитировали его лишь наполовину.

Наиболее ярким знаком конца оттепели был суд в феврале 1966 года, приговоривший к суровому наказанию писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля. Их обвиняли в том, что они публиковали свои сочинения заграницей под псевдонимами. Парадоксально, но этот первый большой политический процесс после смерти Сталина отмечен впервые явным и открытым проявлением общественного мнения: мало того, что обвиняемые отказались признать себя виновными, они подучили поддержку внутри страны. Была организована целая кампания по сбору подписей под петициями: подписались сотни. Новое руководство решило навести порядок и в социалистическом лагере, подавив Пражскую Весну 1968 года крупной военной операцией, на этом закончился «коммунизм с человеческим лицом». Отказ от политики десталинизации и оккупация Чехословакии положили конец надеждам на перемены, которые породил было XX съезд. Смутное недовольство, пассивное, но массовое, нацеленное не столько на режим, сколько на каждодневные жизненные трудности, начало расти в стране.

Население начало пока в скрытой форме, но отказываться от официальных идеологических моделей. Его годами кормили обещанием рая на земле, годами призывали бросить все силы на коллективное строительство будущего коммунистического общества и т. п., но сейчас люди уже перестали вглядываться в это светлое будущее, поскольку оно не прекращало отдаляться по мере того, как предполагалось его приближение. Личность стала цениться больше коллектива.

С момента прихода к власти нового руководства, лица, ответственные за идеологию, не переставали говорить о своей обеспокоенности скептицизмом и «нигилизмом» молодого поколения, которое, как констатировал Брежнев, знало о великих подвигах советского народа только по кино. Пропаганда регулярно обличала пристрастие молодежи к джинсам и дискам. Партия восставала против несознательности, эгоизма, против стремления к приобретательству и накоплению.

В обществе появилось желание обратиться к своему прошлому, отыскать корни, восстановить традиции и историческую преемственность в культуре, разорванную большевистской революцией.

Внезапно родился интерес к древнерусскому искусству, к иконам и церковной архитектуре. Впрочем, власть пыталась направлять этот интерес в безопасное русло, а порою просто подчинить себе. Так было создано общество по охране исторических памятников. Оно быстро стадо насчитывать миллионы членов. Литература выдвинула новый тип героя. Строителей будущего, статуи которых стояли на площадях — напряженные мускулы и устремленные вперед тела — заменили кроткие крестьяне и крестьянки. А ведь прежде к ним относились с презрением, видя в них реликты прошлого, последних свидетелей нищей жизни и цивилизации, поглощенной коллективизацией. Этот литературный тип был введен Солженицыным, в пору, когда он еще публиковался в своей стране, до падения Хрущева, и был достаточно распространенным в литературе на протяжении всего брежневского периода. Героиня Матрениного двора — это образец смирения, самоотречения и милосердия. Бедная женщина, которую никто не замечал, была в действительности, как пишет автор в конце рассказа, «праведницей, без которой, как говорит пословица, не стоит ни одно село, ни город, ни вся наша земля». Писатели, разрабатывавшие в своих сочинениях эту тему, могли издаваться в СССР. В это же время за пределами официальной культуры развивалась, разумеется, в узких кругах, целая параллельная культура — хотя со своими собственными «средствами массовой информации» самиздат, затем тамиздат — (так называли книги на русском языке, изданные за границей и тайно ввезенные в Россию), магнитиздат — песни, записанные на магнитофонные ленты, а потом на кассеты, и циркулировавшие, как и книги самиздата. Сюда же нужно отнести выставки живописи художников, устраивавшиеся на частных квартирах, концерты и показ фильмов в институтских клубах для своих.

Диссидентство, наконец, пошло в гору. Оно никоим образом не было организованным движением, преследовавшим определенные цеди, ибо главное место в диссидентстве заняла личность, отстаивающая свое право на инакомыслие. Об этом говорило и то имя, которое они сами себе дали: инакомыслящий. Так называли себя люди, рискнувшие в один прекрасный день нарушить правила поведения, предписанные режимом. Советский человек находился в таком состоянии, когда надо было непрерывно следить за самим собой, обуздывать себя и заниматься самоцензурой ( [103]). Механизм «двоемыслия» описан с клинической точностью английским писателем Оруэллом: «Знать и не знать, чувствовать себя вполне правдивым и говорить при этом тщательно сочиненную ложь, придерживаться одновременно двух мнений, взаимно друг друга исключающих… Применять логику против логики, отрицать мораль и одновременно ссылаться на нее… Сознательно привести себя в бессознательное состояние, а затем заставить себя забыть тот факт, что вы только что подвергли себя гипнотическому воздействию ( [104])».

Коммунистический режим стремился полностью подчинить себе все население. После официальных выступлений или докладов каждый должен был выразить одобрение, чтобы таким образом заявить о своей благонадежности. Надо сказать, что это отнюдь не просто, когда говоришь, полностью отделить субъективное мнение. Подобные «ножницы» вынести очень трудно. Безусловно, в брежневские времена эти «ножницы» стали не столь большими, по мере того как идеологические выступления вбирали в себя все более пустые формулы и их непосредственно и немедленно не внедряли в жизнь. Что и объясняет почему официальные правила стали меньше действовать на людей. При всем том, люди вынуждены были повторять все то, что им вдалбливали по радио, через телевизор и прессу и на собраниях. Чтобы избежать этих «ножниц» между тем, что говоришь и тем, что думаешь, люди вступали в сделку с идеологией, пытаясь верить хотя бы в некоторые утверждения пропаганды, короче говоря, думать почти так же, как и говорить.

Диссиденты же, наоборот, пошли в противоположную сторону и решили говорить и действовать так, как они думают, рискуя (может быть не сразу, но без сомнения) быть пойманными в хитроумные сети репрессивных органов, что выражалось в неприятностях на работе, ночных анонимных звонках по телефону, угрозах, в том, что перед вашим домом целый день стоят в слежке люди, наблюдающие за всеми из черных машин, допросах, обысках. Поединок между человеком и огромным репрессивным аппаратом СССР требовал необыкновенной силы воли. Но героизм таил в себе опасность дестабилизации личности и это иногда оборачивалось против самой личности — борьба порою становилась самоцелью ( [105]). Поэтому среди некоторых диссидентов были такие, кто проявив удивительную смелость, не смогли привыкнуть к нормальной жизни по возвращению из неволи.